Текст книги "Людвиг ван Бетховен. Его жизнь и музыкальная деятельность"
Автор книги: И. Давыдов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Это время было очень деятельным в жизни Бетховена. В качестве пианиста, композитора и учителя он был завален работой. Его материальное положение благодаря этому обстоятельству тоже было хорошее. “Мне живется хорошо, – пишет он, – и, могу сказать, все лучше и лучше. Мое искусство приобретает мне друзей и уважение. Чего же мне еще нужно?”
Однако, несмотря на то что им было написано и издано уже немало сочинений, он пользовался славою больше как виртуоз, чем как композитор. Сочинения его имели успех только среди небольшого круга друзей и поклонников.
Вне этого круга на них смотрели с недоверием, а все проявления в них его индивидуальности, уже тогда пытавшейся прорваться сквозь установившуюся условность музыкальных форм, вызывали даже враждебное отношение. Австрия в то время стояла далеко в стороне от охватившего другие страны движения; в ней все обстояло так покойно и благодушно, как будто вообще на свете ничего важного не случилось. Это настроение выражалось во всем, между прочим и в отношении к искусству. Страстная сила и смелость бетховенской музыкальной речи представлялась благодушным венцам чем-то чудовищным и непонятным. Это, конечно, сильно раздражало и волновало Бетховена; он громко жаловался на изнеженность, инертность австрийцев, на отсутствие в Вене настоящей жизни, как он ее понимал: “Сила есть мораль человека, – говорил он, – который хочет отличаться от других; и это моя мораль”. И он решил посмотреть, не найдет ли отклик его “мораль” на суровом севере, в том государстве, которое недавно так доблестно проявило свою силу. Он отправился в Берлин.
Но Бетховен обманулся в своих ожиданиях; в столице Фридриха II он не только не нашел той “силы”, которую искал, но встретился там со страшной испорченностью нравов, прикрывавшейся лицемерным благочестием и чувствительностью, что произвело отталкивающее впечатление на ненавидевшего все неестественное и сентиментальное Бетховена. Тем не менее он играл при дворе, имел огромный успех и получил от короля предложение остаться в Берлине и поступить к нему на службу, но не принял этого предложения. Ученик его К. Черни рассказывает по этому поводу следующее:
“В каком бы обществе он ни находился, он всегда своей импровизацией производил громадное впечатление на слушателей. Было что-то чудесное в выражении его игры, не говоря о прелести и самобытности его музыкальных мыслей и поразительной их разработке. Когда он кончал такие импровизации, то часто разражался громким смехом и издевался над состоянием, в которое привел своих слушателей. Иногда он чувствовал себя оскорбленным таким отношением. “Ну можно ли жить среди таких избалованных детей?” – говорил он и, как он сам рассказывал, единственно по этой причине отказался от королевского приглашения, последовавшего после подобной импровизации. “Чувствительность прилична женщинам, у мужчины музыка должна высекать искры из души”, – говорил он своим образным языком”.
В Берлине он еще менее нашел то, чего искал в Вене.
Единственное светлое воспоминание осталось у него о знакомстве с “человечнейшим человеком”, принцем Луи Фердинандом, который сам был выдающийся музыкант. Бетховен сделал ему, по его мнению, величайший комплимент, заметив, что он играет не как король или принц, а как настоящий пианист.
Может быть, рыцарски благородный и вместе с тем мечтательный характер принца вдохновил Бетховена при сочинении посвященного Фердинанду третьего концерта (ор. 37, 1800 год). Тогда же Бетховен познакомился с другом Гете, директором “Singakademie”[1]1
“Певческой академии” (нем.)
[Закрыть] Цельтером и капельмейстером Гиммелем. Об отношениях с последним сохранился очень характерный рассказ, записанный Рисом со слов самого Бетховена:
“Однажды, после того как Бетховен фантазировал, он стал упрашивать Гиммеля сделать то же самое. Последний имел слабость согласиться. Он играл уже довольно долго, как вдруг Бетховен спросил: “Когда же вы наконец начнете?” Гиммель, уверенный, что он фантазировал невесть как хорошо, вскочил со своего места, и оба стали говорить друг другу дерзости. “Я думал, что он только немножко попрелюдировал”, – говорил потом Бетховен”.
Они вскоре помирились, но Гиммель не мог простить Бетховена и отомстил ему злой шуткой. Они некоторое время были в переписке, и Бетховен очень надоедал своему корреспонденту постоянными вопросами о том, что нового в Берлине. Гиммель раз написал ему, что самая последняя новость – изобретение фонаря для слепых. Постоянно витавший в высших сферах и не всегда имевший ясное понятие о самых простых вещах Бетховен страшно заинтересовался этим “великим” открытием и написал Гиммелю, прося более подробных объяснений. Ответ Гиммеля (до нас не дошедший) не только сразу положил конец их переписке, но навлек на Бетховена массу насмешек, так как он с негодованием показывал его своим знакомым.
Бетховен вернулся в Вену совершенно разочарованным в своих ожиданиях и никогда более не покидал надолго своего второго отечества. Здесь, вдали от бешеной борьбы того времени, он всецело отдался тому, что составляло для него жизнь, “как он ее понимал”, – своему искусству.
Глава IV. Eroica
Возрастающая слава Бетховена как композитора. – Сочинения. – Глухота. – Графиня Джульетта Гвиччарди. – “Гейлигенштадтское завещание”. – Настроение. – “Крейцерова” соната. – Героическая симфония, – “Фиделио”. – Характерные случаи и воспоминания современников
“Господам Брейткопфу и Гертелю в Лейпциг[2]2
Известная музыкальная издательская фирма, одна из самых значительных в мире. Ей принадлежит огромная заслуга издания единственного в своем роде критически проверенного полного собрания сочинений музыкальных классиков, в том числе и Бетховена
[Закрыть].Вена, 22 апреля 1801 г.
Простите поздний ответ на Ваше письмо: я был все время не совсем здоров и завален работой, и так как я принадлежу к числу самых ленивых корреспондентов, то это может служить мне извинением. Что касается Вашего желания издать мои сочинения, то я, к сожалению, в настоящее время ничем не могу быть Вам полезным. Но будьте любезны, сообщите мне, какого рода вещи Вы желаете иметь: симфонию, квартеты, сонату и т. д., чтобы я мог сообразоваться с этим; в случае, если у меня окажется что-нибудь подходящее, я буду очень рад услужить Вам. У Молло здесь издаются восемь моих сочинений, у Гофмейстера в Лейпциге – четыре... Господам рецензентам посоветуйте большую осторожность и сдержанность, особенно относительно произведений молодых авторов; иначе это угнетает многих и мешает им идти дальше. Что касается меня, то хотя я весьма далек от мысли считать себя совершенством, но нападки Ваших рецензентов на меня были до того унизительны, что я даже не мог на них рассердиться, отнесся к ним совершенно покойно и решил, что они в музыке ничего не понимают. Тем более я мог оставаться покойным, что отлично вижу, как прославляются люди малозначительные и наоборот. Но – pax vobiscum (мир вам) – я никогда ни единым словом не коснулся бы такого вопроса, если бы Вы сами этого не сделали.
Когда я узнал сумму сбора пожертвований для дочери бессмертного отца гармонии (С. Баха), то был поражен, как мало Германия выказала участия этой заслуживающей почтения женщине. Это наводит меня на мысль написать что-нибудь в ее пользу и издать по подписке...
Вы могли бы в данном случае быть особенно полезны. Напишите мне, как это поскорее устроить, пока она не умерла. Что Вы должны будете издать это сочинение, само собою разумеется. Бетховен”.
Это письмо, написанное через пять лет после всех жалоб Бетховена на непризнание его сочинений, ярко свидетельствует о совершенной перемене положения великого музыканта. Перед нами уже не виртуоз, старающийся о распространении своих сочинений, но композитор, творения которого печатаются у лучших издателей и к которому за манускриптами обращается одна из самых крупных музыкальных фирм.
Весь тон письма Бетховена, исполненный спокойного достоинства как относительно лестного предложения издателей, так и по поводу резких нападок критики, ясно показывает, что он совершенно овладел собою, сознал вполне свои силы и, позабыв о внешней славе, всецело отдался искусству. Это время было временем непрерывного, упорного труда Бетховена над своим внутренним миром. Он жил эти годы только в своем искусстве, ни одно внешнее событие не отвлекало его от сосредоточенного напряжения. “Я живу только в моих нотах, и чуть готово одно, – принимаюсь за другое. При моей теперешней работе я пишу три-четыре вещи сразу”, – сообщает он Вегелеру. Его материальное положение было очень хорошо. И трогательно видеть, как он спешит помочь всем, кому может, своим искусством. В том же письме Вегелеру он пишет:
“Мое положение очень недурно. Лихновский назначил мне ежегодную сумму в 600 флоринов до тех пор, пока я не получу подходящего места. Мои сочинения приносят мне много, и требований на них поступает столько, что нет возможности их удовлетворить. На каждое сочинение у меня шесть-семь издателей, и даже больше, если б я захотел; со мной не торгуются, я требую – и мне платят. Ты видишь, это недурно; например, если я вижу друга в затруднении, а состояние моего кошелька не позволяет помочь ему, то мне стоит только присесть – ив скором времени он выручен из беды”. И в другом месте: “Как только обстоятельства в нашем отечестве улучшатся, мое искусство будет проявляться только в пользу бедных. О, как я счастлив, что могу это сделать!”
Созданные за это время творения изумляют своим количеством и значительностью. Из них самые замечательные фортепианные сонаты ор. 10, 13 (Pathetique[3]3
Патетическая (фр.)
[Закрыть]), 14 и 22, скрипичные сонаты ор. 12, третий концерт ор. 37, трио ор. 11, квартеты ор. 18 и, наконец, два произведения, представляющие поворотную точку в его деятельности: септет ор. 20 и первая симфония. Последние два сочинения получили очень быстро известность за пределами Австрии, а первое из них стало до того популярным, что автор вскоре не мог более о нем слышать. Хотя в этих замечательных сочинениях музыкальная выразительность достигла уже высокой степени, однако они относятся скорее к истории музыкального, а не духовного развития Бетховена, они не проникнуты еще тем истинно бетховенским духом, который веет в его последующих творениях.
Но для того чтобы художник предстал во всей своей величине, недостаточно мастерского владения средствами искусства. Необходимо, чтобы в нем совершились те глубокие внутренние процессы, при которых обнаруживается человек во всей своей полноте и которые вызываются только жизнью, непосредственным – радостным или печальным – соприкосновением с действительным миром. Все обстоятельства, сопровождавшие до сих пор жизнь Бетховена, мало касались его внутреннего мира, его необузданной натуры, оставляя по себе хотя часто и сильное, но лишь мимолетное впечатление. Теперь, когда он был совершенно готов как художник, когда он довел до совершенства свою музыкальную речь, необходим был только внешний толчок, чтобы вырвалось наружу и проявилось в неслыханном величии то, что хранилось в глубине его необъятной души.
И такой толчок явился. Но то, что встало перед Бетховеном, заставив его напрячь все свои силы, представляется таким незаслуженным и ужасным, что невозможно подумать о нем без чувства глубочайшего сострадания. Новое, страшное испытание было послано ему судьбой, испытание, перед которым бледнеет все, что он перенес до сих пор: постепенно усиливающаяся глухота, первые признаки которой он уже давно замечал, но старался скрыть от друзей и от самого себя. Теперь она настолько усилилась, что скрывать ее долее сделалось невозможным. Что он выстрадал и как боролся, мы лучше всего увидим из его писем к друзьям, к известному уже нам Вегелеру и молодому Аменде, с которым Бетховен также был в самых теплых отношениях.
“Твой Бетховен, – пишет он Аменде, – живет очень несчастливо, в разладе с природой и Творцом; уже много раз я роптал на Него за то, что Он подвергает свои творения случайностям, через что нередко уничтожаются и разрушаются лучшие намерения. Знай, что мое благороднейшее качество, мой слух очень ослаб. Уже тогда, когда ты был у меня, я заметил признаки этого, но промолчал. Теперь мне стало хуже. Говорят, что это зависит от болезненного состояния моего желудка; что касается последнего, то я совсем выздоровел. Улучшится ли мой слух? Хотя я надеюсь, но едва ли: такие болезни всего менее излечимы. Как печально я должен влачить свою жизнь, избегая всего, что мне дорого и мило... О, как счастлив я был бы теперь, если бы имел прежний слух! А так я от всего должен отказаться, мои лучшие годы уйдут, и я не буду в состоянии совершить то, что велят мне мой талант и моя сила. Печальное смирение, в нем я должен искать утешения. Хотя я решил не обращать ни на что внимания, но будет ли это возможно?”
Вегелеру Бетховен сообщает подробно, как он обращался ко многим врачам и как никто из них не мог помочь ему.
“Мои уши, – пишет он, – шумят и гудят день и ночь. Я могу сказать, что жизнь моя самая жалкая. Уже два года, как я избегаю всякого общества, ведь нельзя же мне сказать людям: я глух! Если бы у меня была другая специальность, все было бы легче; но при моей специальности это страшное несчастие! Чтобы дать тебе понятие об этой удивительной глухоте, скажу, что в театре я должен подойти совсем близко к сцене, чтобы понять актера; более высокие звуки инструментов, голосов, если мне приходится сидеть не очень близко – я не слышу; удивляюсь, что есть люди, не замечающие моей глухоты во время разговора и приписывающие ее моей рассеянности. Иногда, когда при мне говорят, я слышу только звуки, а слов не разбираю, но если кто-нибудь закричит, то это мне невыносимо. Что из этого будет, знает одно небо. Я уже часто проклинал свое существование; Плутарх научил меня смирению. Я хочу, если это возможно, противостоять судьбе, хотя знаю, что некоторые минуты буду несчастнейшим существом. Прошу тебя, не говори никому о моем состоянии... только тебе я доверяю эту тайну. Смирение – какой жалкий исход! Но это единственное, что мне остается”.
В этих искренних признаниях – объяснение настроения сочиненной в то время Бетховеном сонаты “Quasi una Fantasia” (op. 27, № 2), неизвестно почему получившей в публике совершенно неподходящее название “Лунной” (“Mondschein-Sonate”). Вся его смиренная печаль слышится в протяжном пении первой части, а в последней уже чувствуется страстный ропот той силы, которая дает ему мужество “противостоять судьбе”.
И Бетховен сделал это. Он принял вызов судьбы, боролся с нею всю свою жизнь, и, как мы увидим, победа осталась за ним. То страшное несчастие, которое постигло его, не только не могло сокрушить, но, напротив, заставило воспрянуть и проявиться во всем величии титаническую натуру Бетховена. Уже через полгода после написания приведенного выше письма Вегелеру он восклицает, обращаясь к тому же другу:
“О, я обнял бы весь мир без моего недуга! Моя молодость, я чувствую это, только теперь начинается! Мои физические силы крепнут с некоторых пор, как никогда, также и мой дух. Каждый день я все ближе подхожу к той цели, которую чувствую, но не могу описать. Только так я могу жить. Я не хочу покоя!.. Я хочу быть счастливым, насколько это мне суждено, а не несчастным... Я схвачу судьбу за глотку, – совсем согнуть меня ей не удастся! О, какое счастье прожить свою жизнь тысячу раз!”
Этот великий подъем духа, это торжество над самим собою и составляют источник тех творений Бетховена, в которых выразилась вся душа его; они писаны его кровью, и каждое из них есть частица его жизни.
И если дух его только чувствовался в вышеназванной сонате (ор. 27), то он уже проявляется во всей своей силе в следующей, набросанной одним порывом (ор. 31, № 2). Это уже не только чудные звуки, но и убедительная, захватывающая музыкальная речь, идущая непосредственно из души в душу. Эти задумчивые вопросы к судьбе и ликующее неудержимое стремление вперед среди всего горя и несчастья – все это запечатленные в музыке его мысли и чувства, которые слышатся в приведенных выше письмах. И он сам в конце первой части этой сонаты, дойдя до высшей точки своей речи и точно действительно желая заставить звуки говорить, вводит настоящий речитатив, настоящее подражание слову. Здесь невольно вспоминается могучее восклицание: “Теперь говори!”, которым Микеланджело приветствовал окончание своей статуи Моисея. В этой сонате родился Бетховен, великий творец в мире звуков. Эта же только ему свойственная речь звучит в написанной вскоре второй симфонии (ор. 36), эпиграфом к которой могли бы служить последние слова его письма к Вегелеру: “О, какое счастье прожить тысячу раз свою жизнь!” Интересно заметить, что к этому же периоду относятся первые эскизы пятой симфонии (ор. 67), той самой, про начало которой он говорил: “Так судьба стучит в дверь”.
Соната “Quasi una Fantasia” посвящена графине Джульетте Гвиччарди, имя которой тесно связано с этим полным волнения временем его жизни. Вот что он пишет Вегелеру:
“Теперь мне живется несколько приятнее, так как я снова между людьми. Ты не поверишь, как печально, как одиноко проводил я жизнь последние два года; как привидение, стояла передо мною всюду моя глухота; я бежал от людей, должен был, против своей натуры, сделаться мизантропом. Благотворную перемену во мне произвела милая, очаровательная девушка, которая меня любит и которую я люблю. После двух лет наступили опять блаженные минуты, и я первый раз чувствую, что женитьба могла бы сделать меня счастливым; теперь, конечно, я не мог бы жениться, мне еще нужно хорошенько потрепаться!”
Эта “милая, очаровательная девушка” и была графиня Джульетта Гвиччарди, об отношениях которой с Бетховеном существует целая литература самого фантастического свойства. К сожалению, об этом эпизоде, принесшем ему несколько светлых мгновений извне, в действительности известно так мало, что он, как почти все подобные эпизоды в жизни уединенного, необщительного Бетховена, остается почти совершенно невыясненным. Известно только, что Джульетта некоторое время училась у него, причем он, по ее собственному признанию, был непомерно строг и вспыльчив и никогда не хотел брать платы за уроки. Она возбудила сильную любовь в своем страстном учителе, который некоторое время мечтал о браке с нею, но девушка вскоре вышла замуж за графа Венцеля Галленберга. Этим и ограничиваются все сведения; остальное покрыто непроницаемой тайной. Отчего брак Джульетты с Бетховеном не состоялся? Можно думать, что он сам, может быть после долгой борьбы с собою, отказался от этого счастья. По крайней мере в том же письме, где он говорит о своей любви, он сам решительно указывает на невозможность этого брака для себя, так как ему нужно еще “хорошенько потрепаться”. А когда через 20 лет ему пришлось вспомнить об этом эпизоде, он так же решительно, но более определенно говорит: “Если бы я отдал на такую жизнь свои силы, то что же осталось бы для более высокого, лучшего?” Впрочем, многие биографы утверждают, что он серьезно добивался руки Джульетты, но что их соединению воспротивились родители девушки, побоявшиеся вверить судьбу единственной дочери необеспеченному, странному, глохнувшему музыканту. Как бы то ни было, графиня Гвиччарди не вышла замуж за Бетховена; он остался один и снова вернулся к своей жизни “среди нот”. Накануне свадьбы любимой девушки он говорил другу своему, художнику Макко: “Пишите картины – я буду писать ноты; и так мы будем жить вечно? Да, может быть, вечно!”
К описываемому времени переселились в Вену братья Бетховена, а также Стефан фон Брейнинг. С одной стороны, присутствие братьев, в особенности старшего, занимавшего должность кассира в одном правительственном учреждении, сняло с Бетховена часть мелочных забот, главным образом по переговорам с издателями, а близость друга детства доставляла ему много приятных часов; но, с другой стороны, абсолютное непонимание братьями своего великого брата и непомерные раздражительность и вспыльчивость последнего, сильно усилившиеся за эти полные волнения и борьбы годы, вызывали массу ссор и неприятностей, которые иногда надолго портили отношения. С братьями ссоры доходили нередко до драки, а с Брейнингом отношения были совсем прерваны на некоторое время. Стефан пишет Вегелеру:
“Вы не поверите, какое неописуемое, ужасное впечатление произвела на него усиливающаяся глухота. Представьте себе сознание своего несчастия при его вспыльчивом характере; при этом скрытность, недоверие даже к лучшим друзьям, во многом страшная нерешительность. Большею частью, за исключением тех случаев, когда в нем проявляется непосредственное чувство, быть с ним – истинное мучение, и нужно все время держать себя в руках”.
Несмотря на то что Бетховен всегда старался с избытком загладить то, что он делал в припадке раздражения, так что всякие недоразумения скоро улаживались, он все же всегда мучился еще долго после этого. Среди родных и друзей он чувствовал себя еще более одиноким, подозревая их в затаенном недоброжелательстве к себе за доставляемые неприятные часы. Впрочем, по отношению к братьям он почти не ошибался, хотя именно во всех недоразумениях с ними вина менее всего лежит на нем. Он не выдержал и весною уехал из Вены в уединенную, пустынную деревню Гейлигенштадт, почти ни с кем не виделся и чувствовал себя в одиночестве среди природы очень хорошо. Но после лета, проведенного в непрерывной работе (Бетховен кончал упомянутую выше вторую симфонию), осенью им овладели припадки страшного отчаяния, и мысль о смерти стала преследовать его неотступно. Здесь он написал тот трогательный по своей искренней простоте документ, который известен как “Гейлигенштадтское завещание”. Он написан 6 и 10 октября 1802 года и адресован братьям.
“О люди, вы, считающие меня бессердечным, упрямым, эгоистичным, – о, как вы несправедливы ко мне! Вы не знаете сокровенной причины того, что вам только кажется! С самого раннего детства мое сердце было склонно к нежному чувству любви и доброжелательству; но подумайте, что уже шесть лет я страдаю неизлечимым недугом, доведенным неумелыми врачами до ужасной степени; и я, из года в год обманываемый в надежде на выздоровление, должен был примириться с мыслью о тяжелом недуге, излечение которого, вероятно, невозможно. При моем горячем, живом темпераменте, при моей любви к общению с людьми, я должен был рано уединиться, проводить мою жизнь одиноко... Для меня не существует отдыха среди людей, ни общения с ними, ни дружеских бесед. Я должен жить как изгнанник. Если иногда, увлеченный моей врожденной общительностью, я поддавался искушению, то какое унижение испытывал я, когда кто-нибудь рядом со мною слышал издали флейту, а я не слышал!.. Такие случаи повергали меня в страшное отчаяние, и мысль покончить с собою нередко приходила в голову. Только искусство удержало меня от этого; мне казалось, что я не имею права умереть, пока не совершу всего, к чему я чувствую себя призванным... И я решил ждать, пока неумолимым паркам угодно будет порвать нить моей жизни... Я на все готов; на 28-м году я должен был сделаться философом. Это не так легко, а для художника труднее, чем для кого-нибудь. О божество, ты видишь мою душу, ты знаешь ее, знаешь, сколько в ней любви к людям и стремления делать добро. О люди, если вы когда-нибудь это прочтете, то вспомните, что были несправедливы ко мне; и пусть всякий, кто несчастен, утешится тем, что есть ему подобный, который, вопреки всем препятствиям, сделал все, что только мог, чтобы быть принятым в число достойных художников и людей. Вы же, мои братья, когда я умру, попросите профессора Шмидта[4]4
врач, лечивший Бетховена
[Закрыть], чтобы он описал мою болезнь, и приложите к описанию ее этот листок, чтобы по крайней мере после моей смерти люди, насколько возможно, помирились со мною. Вместе с тем я объявляю вас наследниками моего маленького состояния (если его можно назвать так); разделите его по совести, живите в мире и помогайте друг другу; все, в чем вы грешны передо мною, как вы знаете, вам давно прощено... И если это неизбежно, – с радостью иду я навстречу смерти; если она придет прежде, чем я успею развернуть все мои способности в искусстве, то она все-таки, несмотря на мою жестокую судьбу, придет для меня слишком рано; я хотел бы, чтобы она пришла позднее. Но и тогда я буду доволен. Разве она не избавит меня от бесконечного, невыносимого недуга? Приходи, когда хочешь, смерть, я храбро иду тебе навстречу...Даже то великое мужество, которое оживляло меня в чудные летние дни, исчезло. О провидение! Дай мне один день чистой радости, – так давно уже мне чужд всякий отзвук ее. Когда же, о божество, мне дано будет опять почувствовать ее в храме природы и человечества? Никогда? Нет, это было бы слишком жестоко!”
Это был последний взрыв отчаяния; вскоре наступила реакция; с этого момента у Бетховена не осталось и следа его уныния и тоски.
Зимой мы находим его бодрым и деятельно занятым подготовкой к большой “академии”, в которой, кроме обеих симфоний и третьего концерта, исполнялась написанная несколько раньше оратория “Христос на Масличной горе”. Эта “академия” стоила очень многих хлопот, и при устройстве ее Бетховену деятельно помогали его друзья Рис, Цмескаль и Лихновский.
Вот что вспоминает Зейфрид по поводу этого концерта:
“Во время исполнения своего концерта с оркестром Бетховен попросил меня переворачивать ему страницы; но – праведное небо! – это было легче сказать, чем исполнить; я увидал почти совершенно пустые листы нотной бумаги; только там и сям было нацарапано несколько долженствующих служить ему путеводною нитью иероглифов. Он играл всю партию наизусть, ибо, как это у него почти всегда бывало, она была еще не написана. Таким образом, он должен был делать мне незаметный кивок всякий раз, когда кончал какой-нибудь из таких невидимых пассажей, и мой нескрываемый ужас пропустить этот решительный момент доставлял ему неописуемое удовольствие; после концерта, во время скромного ужина, он все еще продолжал покатываться со смеху”.
Хотя публика и критика отнеслись довольно сдержанно к этой “академии”, но в материальном отношении результаты ее были блестящи: она дала Бетховену около 1800 гульденов.
В эту же зиму он сочинил для первоклассного скрипача-мулата Бреджтоуэра блестящую, полную страсти и поэзии скрипичную сонату, написанную, как гласила сделанная его рукой надпись на заглавном листе, “в концертном стиле”. Вскоре, поссорившись с Бреджтоуэром, Бетховен посвятил эту сонату известному скрипачу Рудольфу Крейцеру, и с тех пор она известна как “Крейцерова” соната.
Частые публичные концерты оказали влияние на характер произведений, начатых в это время: сонаты ор. 53 и ор. 54 развивают неслыханную фортепианную технику и демонстрируют совершенно новые звуковые эффекты.
Следующий, 1804 год составляет эпоху не только в жизни Бетховена, но и в истории искусства. Это год, в который была окончена его Героическая симфония, открывающая ряд его великих произведений, совершивших полнейший переворот в области инструментальной музыки и поднявших ее значение на небывалую высоту. Это его первый подвиг.
Помимо громадного значения этой симфонии с чисто музыкальной стороны, она представляет еще больший интерес своим глубоким внутренним содержанием, которое впервые с тех пор, как существует музыка, легло в основу инструментального сочинения.
Выросший среди понятий и веяний того взволнованного времени, когда развернулась страшная, ожесточенная борьба за высшие человеческие идеалы, Бетховен всецело проникся духом этого времени. Но он сам не видел и не испытал кровавых ужасов этой великой трагедии, и когда разбушевавшиеся страсти перенесли эту борьбу на почву личной вражды и личных интересов, обстоятельства благоприятствовали его переселению в страну, куда еле доносился грозный гул совершавшихся мировых событий; поэтому в нем осталась во всей неприкосновенной чистоте та великая идея, которая лежала в основе всего движения и которая выражается словами: “свобода, равенство и братство”.
Укреплению и росту в нем этой идеи немало способствовала страстная любовь его к чтению древних и английских классиков, преимущественно Гомера, Плутарха и Шекспира; он всегда с особою любовью останавливался на выводимых ими величавых образах и видел в них достойные примеры для подражания. Если в жизни Бетховена действия и слова не всегда соответствовали идее, то это происходило только вследствие необузданности его страстной натуры; его желания и стремления были чисты и бескорыстны, симпатии его открыто распространялись на все прекрасное и великое. И там, где у него не было слабостей, где говорила непосредственно его душа, – в искусстве эта идея должна была проявиться во всей своей грандиозной красоте. И мы увидим, что все его величайшие произведения проникнуты этой идеей и что каждое из них представляет только все более и более глубокое ее развитие. Героическая симфония – первое из таких произведений. В ней идея эта выражена в ее первоначальной, непосредственнейшей форме – в виде великой, героической силы, завоевывающей, несмотря на неизмеримые страдания, высшее благо. Непосредственность сквозит в той страстной убедительности и нетерпеливой решительности, с которой излагаются многочисленные и в высшей степени глубокие мысли этой симфонии в первой ее части, и в трогательной искренности, сопровождающей торжественный трагизм траурного марша. Остальные части симфонии, при всех их великих музыкальных достоинствах, стоят по своему внутреннему содержанию значительно ниже ее первых двух частей. Бетховен лелеял мысль об этой симфонии очень долго, более пяти лет, прежде чем приступил к ее окончательной обработке. Первый импульс к ее сочинению был дан ему возрастающей славой первого консула французской республики, молодого генерала Наполеона Бонапарта, в котором он видел героя, осуществляющего на деле его идеальные мечтания. Почти личное соперничество слышится в восклицании, вырвавшемся из груди Бетховена после известия об одной из побед Наполеона: “Жаль, что я не знаю военное искусство так же хорошо, как музыкальное, я бы его все-таки победил!” И он захотел именно для этого человека, которого он тогда сравнивал с величайшими римскими консулами, выразить на своем языке то, что, по его мнению, было их общим делом.
Когда симфония была готова, то на первой странице превосходно переписанного экземпляра, предназначенного к отсылке первому консулу, рукой автора было написано наверху гигантскими буквами: “Buonaparte”, a внизу совсем мелко: “Luigi van Beethoven” – ни слова более. Но при известии о перевороте 18 мая 1804 года Бетховен пришел в страшное негодование и с восклицанием: “Так и он тоже не более как обыкновенный человек!” – подошел к столу и оторвал первую страницу.