355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Короткая жизнь » Текст книги (страница 10)
Короткая жизнь
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:01

Текст книги "Короткая жизнь"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

XXIII
Маклеоды

Старик Маклеод, благодушный, еще загорелый, поздоровался со мною, опершись о стойку. Он решил уволить меня в баре. Надо вытерпеть и держаться просто, с тем всепобеждающим расположением, которое вызывают друзья и выгодные сделки, и спрашивать его о делах, и бодро обсуждать их, не переходя, однако, границ вежливости. Никак не пойму по его взгляду, знает он, что скоро умрет, или верит в басню про нервы и никотин.

– Капельку виски? – спросил старик. – А может, решитесь попробовать мою любимую смесь? Очень хороша.

Голоса у него не было, остался лишь голосок охрипшего от пьянства ребенка, сиплый шепот без присущей шепоту доверительности. Бармен ждал, подняв палец над миксером. Я согласился. Старик с удовлетворением сжал губы, вынул изо рта пустую трубку, чтобы подышать у камина, и положил мне руку на плечо.

– Неприятно говорить с вами там, в конторе. Да и тут, сами понимаете, нелегко. И все-таки, вот это… – Он показал на стойку и на два запотевших бокала, дно у которых было обернуто шелковистой бумагой. – Вот это нам нужно. Штейну я сказал: Браузен не кто-нибудь, you are my friend, [14]14
  Вы мой друг (англ.).


[Закрыть]
старый друг. Мне бы хотелось узнать вас получше, толком поговорить. Но сами знаете, как я живу. Прикован к делам, как… – Он огляделся, поднял руку, ничего не придумал, опустил руку, придвигая ко мне бокал. – В общем, тащу телегу, как старая лошадь.

Он покачал головой; пустая трубка торчала у него изо рта. Ни в светлых усталых глазах, ни в синих жилках на щеке, ни в дряблом подбородке над крахмальным воротничком не было признаков смерти, лишь след долгого пьянства и глупых поступков. Мне захотелось помочь ему, и я подумал улыбаясь: «Прикован, как Прометей к скале, как кобель к сучке, как наши бессмертные души к божеству».

– Ваше здоровье. – Он поднял бокал. – Ну как вам?

Ничего я в этом не смыслю, я несколько месяцев назад впервые попробовал джин. Может, это манхэттен с какой-то дрянью. Во всяком случае, ему обошлось дешевле, чем виски. Но я отпил два глотка из чаши вечной дружбы, похоронив тем самым и былое, и долгую необъявленную войну. Послушно попытался щелкнуть языком, как сам старик, однако звук у меня не получился. Тогда я задумчиво поглядел вдаль и без труда изобразил блаженство, которым светилось его лицо.

– Недурно, – с восхищением сказал я. – Нет, просто прелесть. Дайте мне рецепт. – Может быть, по своему возрасту и положению я должен похлопать его по спине, или толкнуть в бок, или нахлобучить ему на лоб шляпу. Он спокойно выслушал мое суждение, подмигнул бармену и минуту-другую разглядывал себя в зеркало. Что он видит, когда глядит на обреченного старика, на клочья седых волос, выбивающихся из-под шляпы, на покрасневшую кожу, синие глазки, когда глядит и дышит через свою трубочку?

– Превосходно, – не унимался я, ставя на стойку пустой бокал. – Быть может, чуть-чуть крепковато… для меня, новичка. – Теперь показать, и посильней, как я боюсь житейских невзгод и как мне нужны сень могучего Маклеода, советы мудрого старца, вождя, покровителя, опоры.

– Нет, нет. – Он оторвался от зеркала и похлопал меня по плечу. – Ничуть не крепкий. В самый раз. Мой шедевр, а? – Он снова подмигнул бармену, доверчиво испрашивая признания.

– Очень хороший коктейль, – сказал бармен, смешивая новую порцию. – Многие заказывают. И не только ваши друзья. Чужие просят маклеодовского. Вы уж простите.

– Будьте поосторожней, – сказал старик. – Top secret. [15]15
  Полная тайна (англ.).


[Закрыть]
Рецепта никому не давайте. Пускай пьют, если платят. Но рецепта – никому.

– Конечно, – сказал бармен. – Вот вчера один, шины продает, говорил, что весь секрет в горьком пиве. – И успел подключиться вовремя к внезапному, дряблому смеху старика.

– В горьком пиве, – повторил Маклеод. – Хм… Что за мысль. Нет, в горьком пиве!

Он обернулся, взглянул на меня, и мы поудивлялись, качая головами.

– В горьком пиве… – пробормотал я, поднося к губам второй бокал.

Старик размышлял, обратив лицо к зеркалу. Губы его сжались, глазки глядели зорко и пристально. Может, знает. Может, думает, на какую часть лица придется первый удар. Вот, смотрится: вокруг него – прямоугольник ярких этикеток, словно мозаика, а он пытается угадать, как встретит его в ту ночь подруга, почти жена, ведь они давно вместе, или какой у него будет вид под слоем шевелящихся червей.

Было семь часов, и бар наполнялся шумными, бойкими, слегка надменными Маклеодами. Они становились в неровный ряд, топтались у золоченой стойки, соприкасаясь плечами и бедрами, извинялись наспех, подчеркивали свою дружбу с барменом, жевали земляной орех или перетирали зубами сельдерей, подкрепляющий силы и продлевающий молодость. Они говорили о политике, о делах, о семье, о бабах, уверенные в своем бессмертии, как в том мгновении, которое им отпущено во времени. Становилось жарче и жарче, особенно от голосов, окликов, стука костей. Женщин здесь было немного, и они медленно блуждали по залу, освещенному неоном, переходя от пива к туалету, от сладкого напитка к телефону.

Маклеод оторвался от зеркала, помахал кому-то, улыбнулся и наклонил ко мне голову. Капельки пота блестели над его губой, синие глаза стали робкими. Теперь он будет говорить. Сказано все, но он иначе не может. Как мужчина с мужчиной, от всего сердца. Раз уж ему надо как-то убить время, почему он не заговорит о рекламе? Ничего не возразишь, например, против умной кампании, оповещающей нас, что гражданский, медицинский и патриотический долг обязывает каждую весну вспарывать себе мошонку знаменитым ланцетом Unforgettable, [16]16
  Незабываемый (англ.).


[Закрыть]
благо он принят во всем мире, его любят американские солдаты и давно употребляют в клинике Майо. Когда расцветает сирень. Самое время. Не ждите лета. Режьте себе мошонку, а весенний ветерок…

– Да я давно знаю, – сказал он; теперь его улыбка просила прощения за него, за умирающее тело, за ошибки, навязанные жизнью. – Зачем себя обманывать? Многие не приняли бы этого, а? Все суетность. Я знаю, что я не… ну, что я себе не хозяин. Не совсем свободен. Я – такой, как решит Нью-Йорк. Могу бороться, а что ж. Наверное, Штейн говорил вам, что я борьбы не боюсь. Я вообще непугливый. Спросите Штейна, за вас я боролся два месяца. Пришлось поставить ультиматум. Им бы все экономить. Ничего им не втолкуешь, не понимают, что надо делать. Не хотят понять. Усядутся вокруг стола девять человек и отведут пять минут Буэнос-Айресу, этому Маклеоду. Надо экономить. А нет – гони Маклеода, бери другого. А? То-то и оно. Штейн дал вам чек? Возьмите у него. Выбил, сколько мог. Еще бокальчик? Ладно, и я не буду. Есть еще дела. Что ж, врать не стану, я эту работу люблю. Здешнее отделение дышало на ладан, я его воскресил, и вот, глядите. Пускай они там, в Нью-Йорке, сравнят нынешний счет и прежние, года три-четыре тому назад. Я не жаловался, я Им объяснил все как есть. Человек ничего не добьется, пока не забудет себя. И против вас у меня ничего нет, иначе мы бы тут не стояли. Но послушайте меня: пока не забудете о Браузене и не отдадитесь работе… Только так и можно работать, делать дело. Мы еще потолкуем, последний из Маклеодов. Мы не дошли до верхних нот. Вы слушайте, это очень здорово. Штейн знает, кто это сказал. – Ожидая бокала, он быстро взглянул в зеркало. Здорово, да… Штейн знает, кто это сказал. Он заплатит мне разницу между суммой, на которую я надеялся, и той, что обозначена в чеке, и прибавит какую-нибудь непогрешимую мудрость Платона Карнеги, Сократа Рокфеллера, Аристотеля Форда, Канта Моргана, Шопенгауэра Вандербильда. Старик вынырнул из зеркала, веселый, посвежевший, просто брызжущий доверием. – Да, так уж оно есть. Когда-то в старину, знаете ли, искусство служило вере.

– Искусство? – спросил я, подняв бокал.

– Да. Музыка, живопись, книги. В Средние века все шло на пользу церкви. – Наслаждаясь моим удивлением, он покивал, чтобы сильнее меня пронять. – Так оно было. А теперь мы идем к тому, чтобы искусство служило пропаганде. Музыка – это радио; рисунок и живопись – реклама; литература – тексты и буклеты. А? В Париже и в Нью-Йорке используют для рекламы первоклассные стихи. Значит, цель – не только в деньгах, в прибыли. Много и другого, дело сложное.

Он радостно и серьезно кивал, я вторил без особого пыла. Просто, по-дружески, положив мне руку на плечо, он решительно пресек мою попытку заплатить и повел меня к выходу. Теперь он вздыхал, сетуя на то, что в Нью-Йорке ничего не понимают, бумаги мало, не на чем газету выпускать, и будущее не слишком радужно для специалистов по рекламе, которым не выпали на долю свобода и чек в кармане, как у вас, мой мальчик.

На углу он схватил такси и, помахав рукой на прощание, уехал в сгущающейся тьме к завтрашнему миру музыки, живописи и стихов, сулящему всем нам больше машин, холодильников, слабительных, зубной пасты и туалетной бумаги, часов и приемников. Уехал к блеклому, тихому неистовству могильных червей.

XXIV
Путешествие

Когда я открыл дверь, упала бумажка. Я свистнул. Кеки не было. Воздух томился весь день за опущенными шторами. Я зажег свет, разделся, лег и прочитал всего одну строчку: «Позвоню или приду в девять. Эрнесто». Я улыбнулся, словно лучшей вести и быть не могло; словно я долго ждал, когда снова его встречу; словно отношения с Кекой, самая зависимость от нее, самый воздух ее квартиры были нужны мне лишь для того, чтобы терпеливо ждать минуты, когда я опять его увижу и ко мне приблизится белое, равнодушное, безлобое лицо. Я ощутил в себе ненависть и тот ни с чем не сравнимый покой, который нисходит, когда ей предаешься.

Я поискал револьвер в кармане брюк, проверил, заряжен ли, и полюбовался отсветами на дуле. Потом положил его под подушку, принес из кухни джину, снова лег. До девяти оставался час с небольшим. Я понял, что все зависит от Кеки, что я не вправе форсировать события, что необходимо ждать, как у рулетки: «да» или «нет». Я встал, положил бумажку у двери, пристально посмотрел на белый прямоугольник; впивая и вызывая призраки моих предшественников в этой комнате, я пытался быть справедливым и непредвзятым с теми, кому выпало составить мою историю, пока не услышал, что в скважине поворачивается ключ. Прикрыв глаза, я видел, как Кека остановилась, посмотрела на меня, подняла бумажку и, засмеявшись, подошла поздороваться.

– Кто-то заходил, – тихо сказал я. – Не дождался и ушел.

– Да бог с ним! – сказала Кека. – Ты спал? Я думала, ты позже будешь. Мы с Толстухой заболтались. Жара какая, с ума сойти. Почему ты все закрыл? Да как не уснуть, когда вылакал полграфина! Пойду сполоснусь.

Она открыла балкон и шумно вдыхала воздух, а я тем временем тратил бесконечно малую часть моей ненависти на ее тупость, на неуклюжую поступь и немыслимо высокие каблуки, мелко и сухо постукивающие по полу. Я испугался, что уйдет вожделение, и, отвернувшись от нее, стал представлять не спину ее, фигуру, немнущееся платье, а голое, покорное тело и полуоткрытый, припухший рот.

– Жарко, помираю, – сказала она. – Прости, я на минутку. Никак не пойму, кто заходил.

Она ушла в ванную, чтобы запереться и прочитать записку. Оставшись один, я подумал, что лицо Эрнесто витало надо мной с самого начала, с той сентябрьской ночи, когда, сидя на полу в передней, я отряхнул с себя мусор из плевательницы и вдруг догадался, что в новоявленном Арсе смысл моей жизни.

Голая Кека вышла из ванной, с полотенцем на голове, и бодрящий запах мыла донесся до кровати.

– Прямо не знаю, – сказала она. – Все мне кажется, сегодня что-то случится. А тебе?

– Мне тоже.

– Что-то произойдет. Интересно, хорошее или плохое? – Она погасила верхний свет, вытерла капли воды на животе и, стоя на коленях у постели, стала целовать меня, приговаривая каким-то утробным голосом: – Так что случится, плохое или хорошее?

– Не знаю, откуда мне знать. Что-то.

– Странно, – пробормотала она. – И ты, и я одно и то же подумали. С ума сойти.

Минутная стрелка была довольно далеко от девяти, и я вызвал в памяти первое, уже исчезающее, уже туманное и далекое, ощущение от маленького, крепкого тела, круглых рук и колен, крутых бедер. Проследив за тем, как убывает ярость и растет вожделение, я удивился, обнаружив бесчисленное множество черточек и новых смыслов, которыми близость и привычка почти совсем окутали тогдашнюю голую Кеку. Случится что-то важное, подумал я; мы оба солгали, но мнимые наши предчувствия способны искусить судьбу.

– Как эти, твои? – спросил я.

– И не говори. Приходят. Когда тебя нету, они здесь. Ты пойми, объяснить это нельзя. Они не люди, я сама знаю, что никого нет. Но видел бы ты их! Маленькие, губами шевелят, шныряют туда-сюда, говорят – я уже это слышала, да не помню где. Понимаешь, все вперемешку – что-то в детстве было, что-то теперь. И еще смеются: скажут, что я только хотела, думала сказать. Дай-ка джину.

Распущенные мокрые волосы закрывали ее лицо и руку с бокалом. Мне показалось, что я один, все доводы покинули меня, и я испугался, что начавшаяся ненависть и прочное презрение, привязавшие меня к ней, к ее ненасытности и низости, могут исчезнуть в любую минуту, в этот самый вечер. Я попытался вызвать покой и радость от того, что я жив, которые всегда нисходили с этого потолка. Прикинул, какие нужно сделать движения, чтобы обнять Кеку; лаская ее, услышал бормотание и дрожащий смешок, всегда кончавшийся сухим рыданием. Но она вскочила с постели и, стоя у стола, яростно затрясла головой.

– Ну что? – спросил я и тут же понял, что она врет.

– Это ужасно, ужасно…

Она сжалась – маленькая, очень глупая – и закрыла лицо руками. Я налил себе и начал пить, когда зазвонил телефон. Она уронила руки, привстала на одной ноге и посмотрела на часы. Было две минуты десятого. С бокалом в руке я коснулся, проходя, ее горячего тела и взял трубку. Голос был тот же, и лицо то же – бесформенное белое пятно.

– Нет, – сказал я. – Не сегодня. Для тебя ее нет. Нету, – повторил я, обернулся и увидел, что Кека идет ко мне, приоткрыв рот. – Даже если придешь, ее не будет.

Повесив трубку, я стал прихлебывать джин, разглядывая салфеточки, фотографии, старую, облупившуюся, уже знакомую мебель, зеленое пятно на стене и наизусть заученный потолок.

– Мужчина какой-то, – сказал я. – Может, Эрнесто… Помнишь его?

Лицо ее задрожало, и, пока росло раздражение, на нем проступали неведомые мне морщинки.

– Кто это? – спросила она, чтобы выиграть время.

– Сказано, не знаю.

– Почему ты ответил, что меня нет?

Я пожал плечами, глубоко вдохнул воздух и почувствовал себя счастливым. Быть может, подумал я, меня к ней тянет, потому что она меньше Гертруды, меньше меня самого. Мне приятно вздыхать, улыбаться и глядеть на нее сверху.

– Почему ты меня не позвал?

Но хотела она сказать не это. Правую ногу она выставила вперед, пальцы касались пола. Опершись о стол, немного откинувшись, она стояла так, словно вот-вот закричит или прыгнет.

– Ты же знаешь, у меня было предчувствие, странное, ни хорошее, ни плохое, – медленно объяснил я. Воздух в комнате стал легче и беспечней; все, что стояло на столе, казалось, вот-вот начнет двигаться, грязная подушечка для булавок, привязанная к ручке кресла, просто ощетинилась. – Я тебе сказал, что-то случится. Мне пришло в голову, что к девяти позвонит Эрнесто. Если у него есть ключ, он может прийти. Как тебе кажется?

Она еще не обрела дар речи, только дышала со свистом, открыв рот, глядела на меня, опускала голову, опять глядела. Когда она поднимала лицо, я видел, что она мучительно вслушивается или вспоминает что-то – губы жадно приоткрыты, брови удивленно взлетели, челюсть подрагивает. Дрожало в комнате все: и дерево, и металл, – сжималось, расширялось, вносило в атмосферу свою крохотную лепту безответственности. Ленивый ветер, медленный вихрь поднимался от моих босых ног и овевал меня. Трепеща от волнения и счастья, я пробормотал:

– Хорошо, если бы он решился прийти.

Тогда лицо ее и тело расслабились, она побежала в ванную и вернулась в полосатом, пестром халате. Я видел, как она дрожит у стены, неуверенно перебирая пальцами пояс.

– Да кто ты такой, чтоб так говорить? – начала она и сейчас же остановилась перевести дух. Она обращалась не ко мне, ни к кому, просто хотела себя взвинтить, утратить выдержку, кинуться на кого-то, чтоб началась перебранка. – Дурак, идиот, размазня!

Я ходил по комнате, обращая то один, то другой бок к плоскому силуэту в розовую и зеленую полоску. Когда я подходил к двери или к балкону, ругательства разбивались о мою спину, когда шел обратно, они разбивались о мою грудь. Воздух комнаты я понимал, как понимают друга. Я и был блудным другом этому воздуху, я вернулся к нему после целой жизни и пытался отпраздновать возвращение, перечисляя, сколько раз в прошлом я ощущал его и не решался вдохнуть. Кека задыхалась, замолкала, мешая рыдания с хрипом, ругань с покаяниями. Неустанно и грозно обличала она Арсе, жизнь, себя самое, призывая то и дело на помощь внезапные откровения. Она судила мужчин и женщин, проводила немыслимые параллели, пересматривала старые взгляды на жертву и любовь и, принимая и отрицая необходимость опыта, утверждала новый образ жизни, уничтожала границу между добром и злом, снова и снова кончая своей бунтарской фразой: «С ума посходили!» Я остановился у стола, налил себе джину.

– И чтоб я все отдала за такую размазню! Да ты родился рогатым. Друзей, видите ли, иметь нельзя! С тобой, что ли, с одним? – Она говорила про Арсе; а я пил у балкона, тайно разглядывая из-за штор почерневшее небо, прямоугольник ночи, на котором можно было различить и пространство, и прошлое, и тихую надежду. Кека за моей спиной рыдала, чтобы отдохнуть, и громко сморкалась.

И это ведь не конец. Надо помнить: когда она выговорится, мы будем мириться. Эрнесто не придет; я никогда не думал, что он вернется. Я видел несколько звезд и уличные огни; шум, подобный шуму ветра в ливень, остановился на балконе. Кека разбила об пол рюмку или пепельницу. Я слышал ее смех и шаги, она шла к кровати.

– Рогач, – сказала она и повторила, и мне пришлось обернуться. Она улыбалась. Между ее грудями я увидел графин с джином. – Рогач, рогатый… Рогатенький!

Она была довольна, ослабела, переводила дух. Перестав смеяться и говорить, она пила из графина. Я начал одеваться, насвистывая «La vie est breve» и вспоминая жалкое, немыслимое лицо Мами, закинутое назад, чтобы настичь прошлое и отдохнуть в нем. Кека болтала, смеялась, чмокала, отрываясь от графина.

– А теперь рубашку, рогатенький. Галстук не забудь, рогатенький. Пиджак поправь, рогатенький. Не хочешь знать, сколько раз я тебя обманывала? Ну, теперь поеду в Монтевидео. Там я тебе еще не изменяла. Кликну его, и поедем, прямо завтра.

Дойдя до двери, я услышал, как она бежит, и падает, и плачет словно спросонок.

– Прямо завтра, – повторила она. Щекой она касалась ковра, голые ноги разъехались, рука держала графин, чтобы не пролилось. Она плакала, пуская пузыри. От ее скорченного тела повеяло воздухом комнаты. Я медленно подошел, уже в шляпе – револьвер оттягивал брючный карман, – и сел на ковер, чтобы посмотреть на покрасневшее лицо и дрожащие губы.

– Завтра с ним и уеду. Завтра помру. А, чертов день! Сейчас вырвет… – бормотала она куда-то себе в руку.

Я взял у нее графин, поднял ее, толкнул к кровати, она упала навзничь. Ненависть умерла, я знал, осталось одно презрение, ведь мы с этим Арсе могли убить ее, ведь все было как нарочно подстроено, чтобы мы ее убили. Склоняясь над искаженным, бормочущим лицом, я измерил свою радость и силу и чуть не улыбнулся. Лицо дергалось и морщилось на фоне простыни. Могу убить – и убью. Покой был тот самый, который я испытывал, овладевая Гертрудой, когда ее еще любил. Та же полнота, тот же поток, уносящий с собой все вопросы.

Я пошел в ванную, намочил губку, вытер Кеке лицо, глаза и рот, пока она не очнулась и не присела, пошатываясь. Потом я молча подождал, все глядя на нее и придерживая коленом ее шатающееся тело, пока она не вспомнила слово «рогач» и не принялась оскорблять меня. Тогда, постепенно себя распаляя, я стал бить ее по лицу, сперва ладонью, потом – кулаками и, все придерживая ее коленом, дождался того, что она как-то странно, по-детски заплакала, а изо рта у нее потекли две жалкие струйки крови.

Выйдя, я даже не позаботился о том, чтобы спуститься в лифте и бесшумно вернуться по лестнице. Дома я выпил стакан воды и бросился на кровать, твердо решив думать только о том, о чем можно думать. Я знал, что должен ее убить, но не вправе уточнять время. Ночь я провел, прикидывая, отождествит ли меня кто-нибудь с Арсе, и вспоминая все, от Дня святой Розы, когда Кека переехала в эту квартиру. К утру я успокоился и уснул. На следующий день я пошел к ней и подарил ей духи. Губа у нее была рассечена; достоинства осталось ровно столько, чтобы оттягивать примирение, бросая короткие фразы о том, что она хорошая, я плохой, а жизнь ужасна.

В конце недели мы отбыли в Монтевидео, она и друг ее самолетом, а я пароходом. Встретились мы утром неподалеку от порта, и она заставила меня положить ей голову на грудь, чтобы убедиться, что она надушилась моими духами. Робея перед официантами и посетителями, я вдыхал запах ее висков и платья, не смея подозревать, что с некоей минуты мне придется запомнить его навсегда. Запах был спокойный, не связанный с нею, не напоминающий ни о каком цветке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю