Текст книги "Оп Олооп"
Автор книги: Хуан Филлой
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
– Где раненый? Где раненый?
Это был тот же инспектор, что несколькими часами ранее приехал на аварию с участием такси Опа Олоопа. Тот самый инспектор, который, услышав несуразицы Опа Олоопа, заинтересовался им и отследил его на side-car до дома, в котором сейчас находился.
Все напряженно застыли, не реагируя на вопрос.
– Отвечайте, господа. Здесь ли живет консул Финляндии?
Все молча кивнули.
– Тогда… Почему вы молчите? Доктор Даниэль Орус позвонил в участок и сообщил, что здесь было совершено преступление. Ну, и где же раненый?
Пит Ван Саал, который как раз собирался отправиться на поиски Опа Олоопа, произнес:
– Здесь, сеньор комиссар…
– Инспектор. Но благодарю… – прервал его улыбающийся инспектор, убежденный, что именно так однажды к нему и станут обращаться.
– Здесь, сеньор инспектор, не произошло никакого преступления. Друг этого дома поскользнулся на паркетном полу и ударился областью за левым ухом о первую ступеньку лестницы.
– Это ложь! – вскричала Франциска, и воздух наэлектризовался.
Насторожившийся из-за quid pro quo[22]22
Здесь: Круговой поруки (лат.).
[Закрыть] и обрадованный неожиданным откровением, инспектор остановил друга Опа Олоопа:
– Послушайте, сеньор, оставьте эти оправдания для следователя. Доктор Орус указал, что речь идет о сильном ударе палкой. Где раненый?
Ситуация становилась неловкой. Никто не отваживался сказать что-нибудь. Ван Саал умолк, обвиненный Франциской во лжи; Кинтин Оэрее больше думал о том, как удержать свою дочь; консул озадаченно размышлял, как этот инцидент скажется на его карьере.
– Кто здесь хозяин дома? Вы препятствуете работе полиции, – грозно произнес инспектор.
Напряженный, как струна, консул выдвинулся вперед, заискивающе улыбнулся и сказал:
– Я – консул Финляндии. Мы с шурином собирались устроить в этом доме помолвку. Если желаете, пройдем в столовую, чтобы вы убедились в том, что мы еще не обедали. Оп Олооп, жених вот этой сеньориты, пришел поздно и не в себе. Он начал безостановочно говорить какие-то странные вещи, бред одним словом.
– Бред? Простите, что перебиваю вас. Это крупный мужчина, одетый в коричневый костюм, со шляпой…
– Да, вы его знаете?
– Сейчас поясню, сеньор. Его автомобиль попал в аварию на Авенида-Кальяо. Я приехал на место происшествия. Когда я спросил его, видел ли он, как произошла авария, он ответил мне что-то вроде: «Ничего я не видел. Я думал о Франциске…» Не помню ее фамилии.
– Оэрее.
– Именно. Так вот. Поскольку он только и делал, что повторял эту идиотскую фразу…
– Сами вы идиот! – яростно крикнула Франциска, трагически заломив руки и сминая свою шелковую ночную рубашку.
– Пожалуйста, не обращайте на нее внимания! Она тоже больна.
– …Интуиция подсказала мне проследить за ним до этого дома. Я увидел герб и дальше не пошел.
– Лучше бы вы его задержали! Остальное вам уже рассказал вот этот сеньор. Могу добавить только, что Оп Олооп покинул этот дом.
– Ложь! ЛОЖЬ! ЛОЖЬ! Они убили его. ОНИ УБИЛИ ЕГО. ОНИ…
Закончить ей не дали. Отец заткнул ей рот, крепко схватил ее и унес вверх по лестнице в спальню.
Наступил один из тех неприятных моментов, когда нужно остановиться и отдышаться, когда хочется прояснить ситуацию, но этого не получается, потому что физическая усталость подавляет разум и смятение подпитывает скептицизм.
Взяв себя в руки, хозяин дома продолжил:
– Сеньор инспектор, позвольте мне позвонить моему близкому другу, руководителю Службы протокола Министерства иностранных дел. Мне необходимо заручиться вашим доверием. Душевное расстройство моей племянницы осложнило дело.
– Прошу.
– Благодарю вас. Пойдемте со мной. Я хочу, чтобы вы слышали весь наш разговор. Я не какой-то там самозванец, а достойный человек, с честью представляющий свою страну.
Пит Ван Саал позволил себе легкую усмешку…
Сержант полиции тем временем незаметно осмотрел весь холл. Он изучил углы, мебель, ковры. Заметил несколько капель крови у стола по центру помещения. Обрадованный находкой, он мягко, чтобы не шуметь и не повредить улики, подошел к основанию лестницы. На первой ступеньке не было никаких следов удара. На его лице нарисовалась недоверчивая ухмылка, и он многозначительно покачал головой. Вернувшись к исходной точке, он заметил, что в холле чего-то не хватает: исчез Пит Ван Саал. С расширившимися от удивления зрачками сержант заглянул в кабинет. Там он увидел инспектора, прилипшего к телефонной трубке. И остолбенел, осознав, что Пит, видимо, скрылся.
Так все и было: пока полицейский озабоченно искал следы преступления, друг статистика взял шляпу и вышел. Он отправился на поиски, следуя наивному порыву, сентиментальному велению чувств, которые двигали им так же, как профессиональный инстинкт сержантом, ищущим кровавые пятна. Но как примирить между собой долг моральный и долг службы? Сержант исполнился подозрений и злости на себя и на всех вокруг. Власть заставляет прятать основные инстинкты под налетом превосходства, не допускающим ни пререканий, ни нарушений приказа, даже если такие пререкания и нарушения вызваны чувствами более глубокими и благородными, чем сама власть.
Выйдя за ограду, Ван Саал поймал такси. Назвал адрес Опа Олоопа. И погрузился в глубокие размышления.
Еще с курсов английского языка в улеаборжском лицее он запомнил афоризм удивительной моральной красоты: «А friend is that who comes when all the world is going out».[23]23
«Друг – этот тот, кто приходит к тебе, когда весь мир от тебя уходит» (англ.).
[Закрыть] Прийти на помощь, когда все уходят! Протянуть руку, когда эгоизм кричит об обратном! Утешить, когда все избегают!
– Подлинная слава! Подлинная слава! – бормотал он, не слыша себя; слова рождались у него во рту подобно цветам, напитываясь растительным соком нежности.
Он чувствовал себя опьяненным: добродетельность пьянит не хуже вина. Эмоции этого дня заставили его по-другому взглянуть на многие вещи, не нарушив его уравновешенности и спокойствия. Он критически оценил свои действия во всех сложившихся ситуациях и счел их правильными. Он гордился ими, даже пощечиной консулу: ровно в тот момент, когда его ладонь со звоном влепилась в щеку дипломата, совесть сказала ему, что он поступает должным образом, карая коварство и трусость.
Дружба – это эмоциональная теорема, ключ к решению которой всегда кроется в абсурде. Впрочем, она часто остается нерешенной, ведь переменные духа не любят определенности. «Равная взаимная приязнь», как определял ее Стагирит, была для Ван Саала чем-то большим, чем очередной ειρωνεια,[24]24
Эйронейя (греч.) – ирония, насмешка, притворное невежество. Здесь: химера.
[Закрыть] наследием оправленного бриллианта древнегреческой культуры.
И сегодня, и во все времена быть другом всегда значило стоять на перепутье. Любовь, случается, идет правильной дорогой. Но дружба, как правило, предпочитает извилистые пути. И дело здесь в том, что люди совершенствуются в дурном и, будучи неспособными к высокому, отдают предпочтение подличанью, обману, зависти и злобе.
На протяжении веков мы видели, как принижались и обесценивались сердечные порывы. Если бы дружба была такой, как о ней пишут в книгах, человечество было бы лучше. Благодатной гармонией сердец. Вечным апофеозом изысканных даров разума и щедрости воли людской. Но на деле она представляет собой бескрайнее море противоречий!
Память Ван Саала омрачили дурные воспоминания. Его выводила из себя скрытая враждебность отца Франциски и откровенный страх ее дяди по отношению к Опу Олоопу. Такому чистому, верному и мудрому человеку! Говорят, что жених и невеста становятся новыми детьми для семей друг друга, но как можно стать частью чужой семьи, если входишь в нее через дверь фальшивой отцовской любви? Да и желчный характер консула Финляндии, безусловно, будет диссонировать с настроем широкого круга друзей обрученных!
Тот, кто чтит основные добродетели, исполняется дурных чувств при виде неверности в сладострастии и предательства в дружбе. И хотя Ван Саал был приятным исключением из правил, и он не смог избежать этой напасти. Пока машина ехала вперед, он гневно поносил участников событий того дня, потому что нужно оставаться честным, даже если это оставляет на безупречно гладком настоящем занозу безутешной скорби.
На проспекте, едва прикрытом сенью деревьев, начали загораться огни витрин.
Если бы тонкие метапсихические механизмы человека уже освоили телестезию, консула трясло бы от ярости, испускаемой мозгом Ван Саала. Но увы. Большинство людей еще неспособно воспринимать чужие мысли во всей их полноте и точности. Хотя говорят, что это возможно. И все же, пусть такие мысли пока не обретают формы слов, даже самые толстокожие из нас чувствуют, как те мечутся по ушной раковине и как внезапно схватывает от них сердце.
Включив свет в кабинете, хозяин дома ощутил неприятное жжение в правом ухе.
– Кто-то плохо думает обо мне, – пробормотал он, выдавив улыбку.
После беседы с чиновником Службы протокола Министерства иностранных дел инспектор поговорил с комиссаром отделения. И теперь его одолевали смешанные чувства: он гордился тем, что предчувствие не обмануло его, и был разочарован решением начальства не давать делу хода. Он был уверен, что здесь что-то нечисто. Наученный систематически подвергать все сомнению, он угадывал в формулировке «в интересах государства» недостойное приспособленчество властей предержащих. Факт сговора стал для него еще очевиднее, после того как остававшийся внизу сержант мимоходом указал ему на пятно крови на полу и сообщил, что Пит Ван Саал тайком скрылся, уйдя из-под надзора полиции.
– Что ж, сеньор, – произнес он со скрытой язвительностью, – в моем дальнейшем нахождении здесь нет никакой нужды.
Консулу нужно было молча открыть ему входную дверь и дать спокойно уйти. Но он сглупил, пойдя на поводу у северного менталитета. Выдохнув и успокоившись, он позабыл о банальной истине: для поверженного противника любая похвала – оскорбление. Он не понимал, что случившееся ранило инспектора, подорвало его веру в себя как в детектива. И наивно предложил ему чаю:
– Что вы, пойдемте, стол уже накрыт! У нас замечательные пирожки с рыбой по-фински, вам понравится!
Глаза полицейского налились кровью, он больше не мог себя сдерживать. Бывают напряженные моменты, когда при всей внешней благопристойности любая вежливость становится оскорблением. Он раздраженно произнес:
– Бросьте эти идиотские штучки, сеньор… Я здесь не для того, чтобы пить чай, а чтобы установить обстоятельства преступления… Вы, может, и консул или кто там еще, но меня в ваши делишки не втягивайте… Здесь пролилась кровь, сеньор… Здесь ранили человека, сеньор… Повредившегося умом бедолагу, как я смог установить сегодня днем… Вы что, считаете, что можете подкупить меня пирожками?.. Это варварское, дикое преступление… Даже ваша собственная племянница кричала об этом… Уважаемый врач, доктор Даниэль Орус, видел тело… Какое ко всему этому имеет отношение чиновник по делам послов?.. Он что, Лазарь и может снова поставить покойника на ноги?.. Выпить чаю!.. Чаю!.. Вы совсем обнаглели, если решили, что смогли меня обмануть…
И вышел, переполненный яростью, оттопырив нижнюю губу в ядовитом презрении.
Обида выбила его из колеи. Обычно его мысли были похожи на шоколадки в автоматах: лежали в строгом порядке и подавались к окошечку одна за другой. Но сейчас лоток с шоколадками перевернулся и они высыпались кучей в полном беспорядке.
Уже в дороге, сидя на side-car, он злобно бормотал под гудки машин:
– Меня – пирожками… Каков идиот!.. Но он сильно ошибся!.. Меня так не возьмешь… Я разыщу этого бродячего мертвеца… Меня не проведешь… Последнее слово будет за мной…
Консул не обратил особого внимания на эту вспышку. Он практически исчерпал запас нервных клеток на этот день и потому ограничился тем, что потер свою лысину.
Его взгляд устремился вдаль. Прошло чуть меньше трех минут, он встрепенулся, словно получив мячом по лицу, и отправился в столовую. Стол был накрыт для чаепития. И не тронут. Пробило семь часов вечера… На ярких и красивых салфеточках стояло шесть чашек.
19.00
Четыре канделябра с голубоватыми свечами. Сочные фрукты на двух блюдах из мейсенского фарфора. Квадратная ваза с длинными гладиолусами, украшенными внизу желтыми и фиолетовыми примулами и фиалками. И пирожки. Рыбные пирожки по-фински.
Он проглотил подряд несколько штук, пока не почувствовал насыщения. Хорошая порция крепкого хереса помогла пирожкам улечься в желудке. Схватил огромный персик. Брызнул сок, смочив губы и предвосхитив вкус фрукта. Затем сок закапал с подбородка на живот.
Это проявление животных инстинктов, казалось, опьянило его, наполнив ощущением благополучия.
Буржуазного благополучия. Он не думал ни о ком и ни о чем. Франциска и Оп Олооп, Кинтин и Ван Саал – просто облачка, меньше чем облачка – их вообще не было видно на горизонте его разума. Ни любовных, ни каких-то еще дел. Ни родины, ни семьи, ни фанеры. Он тяжело опустился на серо-стальной стул с велюровыми подушками миндального цвета.
Наверху, на втором этаже его дома, покоилось многолюдное одиночество Франциски.
Снаружи, где-то в городе, бродило закатное одиночество Опа Олоопа.
Наверху отец и гувернантка настойчиво пытались привести в чувство душу, заплутавшую в любви.
Снаружи, вне сознания, среди ментальных облаков парила любовь Опа Олоопа.
Вверху и снаружи…
Статистик все шел и шел… Его удивительный воздушный кокон оставался нетронутым, казался гибким футляром вокруг его астрального тела. Дромомания, страсть к бродяжничеству, пробуждает в человеке невиданные силы, направленные на самоисключение и самозащиту. Людей, больных этим недугом, обходят стороной опасности, они не боятся риска. Погруженные в сомнамбулический сон среди полного бодрствования, они бредут, ведомые волшебным чутьем. Так шел и Оп Олооп. Ровным механическим шагом, не сбиваясь ни на секунду. Пока усталость не остановила его, исчерпав пределы возможностей плоти.
Он стоял напротив ботанического сада. Не сознавая, что делает, он нырнул в полумрак осеннего заката. Его тело, ходячее дерево, прошло через рощу корявых деревьев. Он не сел, но рухнул на скамью, раскинув руки и ноги, подобно ветвям. Его окружала архитектура римского сада: усаженные бирючиной склоны, газон, фонтан с водой, два ряда кипарисов, похожих в полумраке на призраков, и мраморная нагота Афродиты.
Отец и гувернантка одновременно оставили Франциску одну лежащей на кровати. Она пребывала в полудреме (ступоре, полусне, бреду). Лежала лицом вниз, раскинув, подобно кресту из живой плоти, руки и ноги, указывая, подобно компасу, на север, запад, юг и восток мира любви. Так же, как Оп Олооп в парке, она плыла в мутной тишине спальни.
Смерть не всегда фатально неизбежна. Иногда смерть присутствует в живом организме, бывает, что таких смертей не одна, а много. Жизнь, структуру которой Гёте определял как толпу, а Кант – как народ, не прекращается со смертью одного и даже тысячи составляющих ее элементов. Жизненный путь некоторых хронических больных – не более чем похоронная процессия, которая с математической беспощадностью завершает свой путь на кладбище, когда вся пораженная плоть погибает.
С физиологической точки зрения организм представляет собой федерацию химических и физических элементов, объединенных гуморальной солидарностью и солидарностью нервной системы. Отказ любой из них сказывается на жизнеспособности, так как приводит к разбалансировке организма, но не уничтожает личности. Она выживает. Или, что скорее, недосуществует. Когда материальное освобождается от отличительных признаков, оно сосредотачивается на извечно простых вещах. И если простейшие бессмертны в своей среде, то высшие животные, напротив, ищут способа совладать с бесконечной жизнью.
Франциска и Оп Олооп лежали вырванными из этого мира. Но эта оторванность, это нарушение солидарности нервной системы лишь погрузили их туда, где плоть безраздельно властвует per se, где она сама напрягается и встает на защиту от внешнего принуждения, и расслабляется, освобождаясь от ига разума, и разговаривает на своем языке, языке инстинктов.
Туман, укутавший хлопковой дымкой уголки парка и спальни, развеялся… Наступила изнурительная ночь. Чистая ночь в оправе эгоцентризма.
Слово суть аномалия, что извечно сопутствует человеку. Ясновидящие воспринимают его как деформацию разума, как опухоль у рта. Оно кишит концепциями и модуляциями, идеями и вздохами, чувствами и озарениями, притягивает и отталкивает. Шарлатаны, безостановочно изрыгающие из речевой клоаки слова, поистине тератологичны. Но сколь завидна непорочная интуиция лишенных разума! Их афазия гарантирует полноту и точность понимания. Его неизменность и постоянство, вне зависимости от того, что происходит вокруг. Их немота – это просто экран, на котором отображаются желания и страхи, диктуемые инстинктом. Бодлер знал об этом: «…mon coeur, que tout irrite, excepté le candeur de l’antique animal».[25]25
«…Скажи мне, странный друг, чем я тебя пленила? – Бесхитростность зверька – последнее, что мило». (Шарль Бодлер «Осенний сонет». Пер. А. С. Эфрон.)
[Закрыть] Они столь pacсудительны, так хорошо понимают друг друга, что почти никогда не ошибаются. Поэтому им неведом смех: недостойное извращение, предлог, придуманный людьми, чтобы утешить себя, забыв об атавизме интеллекта!
Для Франциски и Опа Олоопа эта ночь уже совершенна. Ночь аметиста и обсидиана. Чистейшая ночь потустороннего мира. Ночь темной прозрачности, сквозь которую молниями проблескивают голоса. Ночь близости, сокращающая расстояния до размеров одного-единственного сердца.
Франциска и Оп Олооп предчувствуют друг друга.
Воздух скользит нежно, не будоража листвы. Но они слышат шепот своих душ, далекий, похожий на ведический гимн, доносящийся через джунгли. Они слушают и впитывают друг друга. Они слушают и купаются в волнах друг друга. Они чувствуют друг друга: один пузырь жизни внутри другого пузыря жизни; один кокон сна внутри другого кокона сна. И вот они соединяются. Соединяются телестатически в благодати Пифагорова экстаза.
Внезапно небо скручивает параличом и начинаются подземные толчки. А они всё говорят и говорят под сурдину, модулирующую тишину герметичной симфонии.
– Фран-ци… Фран-ци-ска…
– Да… Я здесь…
– Это ты, Франци? Да! Это ты! Я узнаю блеск твоей диадемы и киноварный огонь твоих губ.
– Да, ту darling, это я. Но… Что это за шероховатый воздух, что за скалистый ландшафт, что шлифует и одновременно царапает твои слова?
– О!
– Прошу тебя! Не удивляйся. От этого мир вокруг взбаламучивается и взрывается мутным и липким паром.
– А небо – чистое. Небо метемпсихоза. И ощущение спящего колокола, предвестника радостного гомона, смеха и взлетающих голубей.
– Ты бредишь. Я вижу повсюду лишь чудовищ. Весь небосвод в трещинах. Ядовитый запах похоти. И омерзительная вздыбленная чешуя под ногами. Зачем ты привел меня в это причудливое гипертрофированное место, где флора поднялась со дна морского, а фауна вышла из микробов?
– Постой! Так ты не видишь рек из молока, меда и вина?
– Нет.
– Нет? И не чувствуешь благодати, что завораживает эфир?
– Нет.
– Значит, любовь моя, аура твоего духа нечиста. Как же тебе удалось обмануть Божественные сущности, что охраняют вход в потусторонний мир? Я очищу тебя.
– Зачем? Моя душа всегда была «согласным спором белого с белым».
– Да, но порой плоть, отправляясь в полет, несет на себе чуму памяти. Очисть себя пламенем.
– Только если пламенем будешь ты… Только ты можешь стать горнилом для меня.
– Хорошо. Подойди. Наш союз должен быть идеальным. Наше безумие и наши чувства наложатся друг на друга… Вот так. Ты что-нибудь чувствуешь?
– Да. Как распутываются и исчезают вязко-зеленые лианы…
– Это жилы ненависти!
…Как растворяются опаловые капюшоны…
– Никчемные надежды!
…Как выцветает и уходит болотистая охра…
– Твои желания!
– Как странно! Теперь ничто не мешает мне слышать твой голос. Я словно очутилась в розовом лоне.
– Тебя окружает мое сердце.
– Да?! Но я не понимаю, почему это происходит. Это какое-то колдовство?
– Отнюдь. Ты никогда не говорила во сне? Мы – всего лишь два сноговорца, которые ведут беседу, вот и все. Говорят между собой и понимают друг друга. Кстати. Здесь прошлое смешивается с будущим. Сама увидишь. Здесь, чтобы отступить, нужно идти вперед, потому что в онирическом времени нет пространства.
– Твой голос словно бальзам! Это настоящая музыка!
– В «безжизнии», в котором мы оказались, все души исполняются необъяснимым сходством с молитвой. Твоя ласкает меня сладостью своей боли.
– Как все изменилось! Может ли дыхание быть настолько наполнено нежностью? Я находилась в бесплодной пустыне, где не было места восторгу, мои груди растрескались, глаза налились кровью. Лишенный всякой прелести воздух. Его острые грани ранили подобно вою гиен. И гиены…
– Я знаю, Франциска. Вырви из себя эти воспоминания. Как я страдал, пока искал тебя! Твой зов долетал до меня разбитым на кусочки, оглушенным, пробиваясь через улицы, злую суету, зубы домов и провалы пустырей. А сейчас какая гладкая волна, какой нежный ветер открыты нам! Мы оторвались от плоти, стонущей плоти, и широкий поток, поток чистой любви, соединяет нас! Какая благодать! Ты чувствуешь, как все в нас дрожит в глубокой непорочности ее резонанса? Как тебя окрыляет это чувство, потоком связавшее сердце одного из нас с душой другого? Как его воды омывают берега духа и оплодотворяют чрево смерти!
– Ах!
– Не нужно вздохов. Не прикрывай ностальгией веризм нетронутого одиночества. Здесь абсолютная свобода зависит лишь от нашего счастья. Здесь родственные души говорят на особом языке. А счастье не расплескивается, но плавится в экуменическом блаженстве свободного духа.
– Твои утешения стоят любых жертв. Страдать – вот лучший способ сеять. Сколь прекрасный урожай пожинаю я! Я хотела бы страдать вечно…
– Это невозможно. Тебе это не удастся. Здесь не страдают. Здесь просто находятся, понимаешь, находятся. Сиюминутность – вот единственное, что ускользает от боли. Быть! Здесь опыт любви совершенен. Светлое блаженство, в котором нельзя захлебнуться. А там… вместе с любовью приходит боль…
– Тс-с! Давай не будем отвоевывать у забвения наши мутные сны. Пройдемся.
– Зачем, если мы вездесущи?
– Ах, как это невероятно!
– Здесь так всегда. Смотри, как все меняется. Преходящее придает образам вечности. Мы – линзы, улавливающие ток жизни. Все течет к нам, под нами, сквозь нас.
– Мне нравится этот увядающий пейзаж с полупрозрачной травой, расчерченный линиями воды и накрытый небом без неба. Искупаемся? Но избавься же от себя. Стань, как и я, обнаженной душой.
– Ах, Франци! Какая глупая небрежность! Вот и всё. Ты меня еще видишь?
– Нет. Теперь нет. Погасли даже самые яркие черты твоего плотского маскарада.
– Спасибо! Я знаю, что превратился в прозрачную тень. Знаю, что способен раствориться в свете. Но иногда собственные сильфы преследуют меня. И рядят меня в одежды разума и нервную тунику мирского Опа Олоопа. Впрочем, у меня есть способы справляться с ними. Я исчезаю; стоит мне замолкнуть, и даже я не могу обнаружить себя. Ты же знаешь, что человеческое лицо – это плотская маска духа. Истинный же лик – это наши предчувствия, плод эманаций нашей мудрости, ее аромата и ее музыки.
– Я догадалась об этом, как только увидела тебя. Я словно услышала музыку твоего существа ушами, о которых и не подозревала.
– Да. Когда нет любви, лицо человека превращается в плотину на пути любопытства и назойливости окружающих. Но стоит полюбить, и эту плотину сносит мощным потоком нежности, источаемой глазами, бурная река красноречия.
– Но почему мой отец и мой дядя не знают этого?
– Они мумифицировали свою любовь. Материальное владеет ими, иссушает их дух. Прости их. Обратись лучше к душам твоих предков. Все они расплавлены в тебе. И заросшие мхом, и вечно молодые души предков не умирают. Когда они воскресают в нас, легко познать всю высоту и всю низость их страстей. Воскрешение уходит корнями за пределы нашего мира, туда, где нас нет. Сосредоточься. Пусть даже воспоминания оставят тебя. Здесь расцветают чудеса.
– Потрясающе! Сколько душ окружило меня! Здесь бабушка моей бабушки, и она благословляет меня. И моя бабушка смеется. И мать молча глядит на меня. Невероятно!
– Воспользуйся моментом. Разорванная кровная связь снова срослась. Поговори с ними. Спроси их. Здесь откровения становятся непреодолимыми препятствиями, а предзнаменования столь же зыбки, сколь и события, которые они предвещают.
– Спросить их… о чем?..
– О нас. Они знают. Все мысли, чувства, порывы души проходят от нас в этот мир бессмертия. Мы унаследовали от них то космическое, что было в их душах, наше духовное родство связывает уже прожитое ими с тем, что проживаем мы, они учат нас и служат нам примером. Им знакомы наши терзания и наши слезы, поэтому они предчувствуют наши провалы и наши радости. Кроме того, по ту сторону порога все видно с необычайной ясностью. Просачиваясь сквозь сны, они раньше нас достигают истинных вод, омывающих сознание…
– Ну?
– Аллилуйя! Аллилуйя! Я не ошиблась! Они окружили меня. Я услышала целый хор восхищенных голосов. И слова моей матери: «Постоянство, а не неопределенность, твердость достоинства, а не преходящая дерзость». И все они сказали мне вернуться к тебе, стать частью твоей души, пока тайна не истает.
– Скажи мне, твоя мать была счастлива за свою короткую жизнь?
– Нет, она сама поведала мне об этом. Она выбрала не тот путь наверх. И овдовела эмоционально, пока не возродилась в смерти. Но и здесь все осталось так же. Она принесла сюда неразделенную любовь. А поскольку отчаяние – худшее, что может случиться в загробном мире, она несет в себе живую смерть мертвой любви.
– Поэтому важно не разочароваться. Истинная любовь взаимно порабощает.
– Как наша любовь…
– Да. Придем же к соглашению, что наше иго и есть любовь.
– Да будет так. Любовь высочайшего качества, очищенная нашими страданиями.
– Да будет так. Любовь, освященная горькими слезами и невыносимыми страданиями.
– И пусть наша физическая связь выдержит все невзгоды.
– Твоя решимость, Франциска, согревает меня. Я знаю, что помолвка – это прелесть непрочитанной книги, свадьба – радость от первых страниц, брак – перечень опечаток супругов…
– Забудь об этом. Я знаю, что важно для меня. Моя любовь поднялась на дрожжах боли. И стала золотистым душистым хлебом. Влечение, связывающее на земле, освобождает на небесах. Моя мать только что объяснила мне это. Вернувшись в свое тело, я надену маску. Я буду хитра и изворотлива, как монашка-блудница. И окружу свои чувства гирляндами из лилий и колючей проволокой.
– Как монашка-блудница!.. Какая глупость! Зачем ты позволяешь человеческому нарушать наше спокойствие! Спокойствие суть сосуд из тончайшего стекла, мягко вибрирующего и поющего, когда его наполняет восторг двух влюбленных душ. Бойся расколоть его! Вся благость союза двух сердец испарится. Какой бы незаметной ни была трещина, гармония уйдет. И хотя формально красота будет прежней, вибрации и песни изменятся навсегда.
– …!
– Ах! Происходит что-то странное! Видишь ту бриллиантовую звезду, что освещала нам путь, грива ее лучей исчезла…
– Это из-за нас. Мы надругались над мыслью.
– А эти болезненные краски: розовато-лиловый, красный и серый? И дрожащий бледно-желтый закат?
– Из-за нас. Мы запятнали непорочность.
– А теперь еще и эта отливающая медью слабость? И этот воздух, покрывающийся патиной ночи, что берет нас в плен, овеществляя, загоняя в мертвенный скелет.
– Из-за нас. Мы не должны были сбиваться с пути, позволять чувствам заходить на территорию плоти. Такое часто случается. Любовь – это погружение в реку, а не выход реки из берегов. Те, кто бродит по пустыне любви, ковыляя и умирая от жажды, очувствляются, не доходя до оазиса.
– Я…
– Да. Ты и я. В пустыне любви оазис – это секс. Колодец, цветок, змея. Колодец, в котором сознание погружается в подсознательное. Цветок, который растет из хаоса и крепко цепляется за камни. Змея, обвившаяся вокруг груды инстинкта, поднимающая голову над гладью бытия.
– Бежим отсюда. Отыщем место, где царит мораль.
– Это невозможно. Мы не можем двинуться с места. Мы должны вернуть себе ключ.
Если лопнет звено,
боль по цепи ударит…
– Значит, мы застряли в этой удушающей галлюцинации…
– Реальности.
– …Исполненной ужаса?
– Разумеется: мы согрешили. Окружающая нас неизбежность определенно указывает на это.
– О если бы я могла хотя бы притупить свои чувства!
– Напротив, они только обострятся. Мы – жадные зеркала. Мы увидим всё, но не дойдем до победного конца, чтобы увидеть самих себя. Боль зеркала в блестящей слепоте невозможности узреть свое отражение. Не проткни меня, дорогая!
– Эта больная листва, источающая зловонные миазмы с отвратительной трупной ноткой.
– Твои руки – это лианы или клубок гадюк?
– Не знаю. Не стони. Дай мне присесть. Видишь, вон там стоит блестящее металлическое кресло из труб.
– Отойди от него! Скорее! Оно все покрыто мерзкой капающей с него слизью каких-то личинок! А обрамляющие его листья – уши больных проказой слонов! В сторону.
– Хорошо, только не кусай меня.
– Я и не думал. Это крокодилы, пожирающие тени. Взгляни на них. Окружающий их мир наполнен первобытными ужасами. Будь осторожна! Ты видишь лишь личины. Избегай плодов этих квелых растений. Это ростки загробного мира, творение пирующих демонов. Не поддавайся искушениям. Из этого фонтана льется не вода, а жидкая каустическая сода. Сквозь трещины стен и пола из оникса просачиваются светящиеся фосфором чудовища, растущие вверх и вширь и накладывающиеся друг на друга в потной тяжести воздуха. Мы должны искать спасения в невинной вере, приведшей нас сюда. Вновь обрести ключ света от нашего собственного лабиринта. В противном случае мы погибли.
– Как же тяжело! Я отдала бы все, чтобы выбраться из этих страшных зарослей! Чтобы вернуться на ту тропинку средь клематисов и барвинка, ведущую к мосткам, соединяющим нормальность с Божественной благодатью!
– Отдать все значит не отдать ничего. Лишь отдавая себя, ты добьешься цели. Наш эгоизм разрушил идиллию грусти и самопожертвования. Мы пригвоздили нашу волю к сиюминутности желания. В этом наша вина. Нам недостало героической честности чистой любви, способной отказаться от самой себя.
– Тс-с! Я слышу смех… Множество смеющихся голосов…
– Смех?
– Да, вон там… вон те… Смотри, смотри!
– А-а-а-а! Ну конечно. Я знаком с ними… Порочность, щекочущая бесстыдство. Разумеется, они смеются безо всякого повода. Смеются над «горячим» любовником Ландрю, развеивающим пепел своих возлюбленных, сожженных в ювелирной печи. Смеются над Генрихом VIII, перебирающим своих упокоенных супруг: Екатерину Арагонскую, Анну Болейн, Екатерину Говард, Анну Киевскую… Они смеются над ними, державшими в руках врожденную способность к любви и искавшими истину секса в смерти, в прахе. Безумцы!








