Текст книги "Окольный путь"
Автор книги: Хаймито Додерер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Жил он уединенно. Теперь, после странного оцепенения, пережитого им на Шнееберге, в его мрачном одиночестве замелькали проблески света, чего доселе не бывало. Ночные грезы, вот уже несколько лет увлекавшие его в темные глубины неизбывной тоски и муки – всякий раз он что-то кричал по-испански Ханне, а она, оттопырив губы и обнажив белые, как у хищного зверька, зубки, неизменно отвечала на своем малодоступном ему языке, – эти грезы с недавних пор овевал светлый стяг надежды, словно вскипевшая над темно-зеленой пучиной белопенная волна. В эти сны вплеталось – такое явление, сказали бы мы, вполне объяснимо – давно лелеемое графом желание изучить немецкий язык и сверх того мало-мальски овладеть местным наречием, чтобы если и не говорить на нем, то хотя бы его понимать. Между тем, когда он просыпался и приходил в себя, стремление это всякий раз встречало в его душе непреодолимый заслон, непреодолимый настолько, что он прямо-таки избегал случаев поупражняться и расширить свои небольшие познания: во сне он этот язык любил, а наяву ненавидел. Но теперь изменилось и его отношение к языку. Он даже решил поискать себе учителя. Но где его искать? От Игнасьо он это свое желание таил, а изучать язык по книгам в тиши зеленого кабинета казалось ему ненадежным.
Поздняя осень, захватившая начало зимы, протекала спокойно. Повторного приглашения на охоту от графа Ойоса – приглашения, которого он вправе был ожидать, – не последовало. Мануэль начинал понимать, что отныне ко всему еще прослыл чудаком. И все же он стал веселее, тихая, сдержанная веселость теперь почти не покидала его. Быть может, как раз и настало для него время наверстать упущенное детство? Случалось, он играл в серсо с Игнасьо и Инес на лужайке своего небольшого парка, позади пруда с осыпавшейся облицовкой, и чувствовал себя счастливым под лучами ясного осеннего солнца, нося в себе смутное, зыбкое, но никогда не оставлявшее его сознание, что сокровенное вместилище его жизни еще не тронуто и принадлежит ему всецело, а значит, спокойно может дожидаться своего открытия, он же – надеяться на таковое. Он в это верил.
Стоя у себя в зеленом кабинете с высокими узкими окнами, в которые падали снаружи золотисто-багряные отблески последней осенней листвы, он глядел в эти окна, следя за косыми лучами солнца и вглядываясь в тихое сияние у себя внутри.
В эту благостную тишину однажды вступил – Мануэлю доложил о нем слуга молодой иезуит из коллегиума при церкви "Девяти ангельских хоров". Невысокий, тонкий, он скользнул в комнату темной тенью, молитвенно сложил ладони и, отвесив графу глубокий почтительный поклон, подал ему письмо от преподобного и ученого патера Атаназия Кирхера, Societatis Jesu [из Общества Иисуса (лат.)], наставника его величества императора Римского в свободных искусствах и науках. Молодой монах, только что появившийся перед Мануэлем, будто обрывок темной ночи, занесенный капризным ветром в это золотисто-багряное осеннее утро, казалось, весь ушел в низкий поклон и, пока Мануэль вскрывал письмо, незаметно исчез за дверью.
Это было довольно пространное письмо на латинском языке, написанное с бесконечным тщанием и с такой витиеватостью, что граф Куэндиас сперва беспомощно блуждал в аршинных периодах, потом с немалым трудом выбился на дорогу и наконец после весьма основательного изучения текста – при этом измученному Мануэлю виделись вокруг все бывшие у него и бившие его учителя с ферулой в руках – уразумел его смысл.
Смысл был простой. Патер просил Мануэля удостоить его чести побеседовать с ним на ученые темы. ("...quum, impigro labore in stadia nocte dieque incumbens, nihil, seu litteras, seu scientias de arcanis naturae, sen scilicet cosmographiam in genere concernens, obliviscere sive ex quaquam lassitudine praeterire et perdere, arditer semper decisus fui, praesente littera, e rnanu discipuli, quern ad aedes vestras misi, benigne, ut spero, a vobis recepta, vestram nobilissimam celsissimam, clarissiniam personana implorare ausus sum...") [...поелику в неустанных трудах, денно и нощно прилежа ученым занятиям, в ревности душевной порешил я ничего относящегося до словесности либо до наук о тайнах природы, либо до космографии вообще не забывать или же по некой лености не упускать из виду, то сим письмом, каковое вы, надеюсь, благосклонно примете из рук ученика, коего послал я в ваш дом, осмелился я умолять вашу высокородную, сиятельную и светлейшую особу... (лат.)]
Вдобавок он нижайше просил графа оказать ему особую любезность и милость и осчастливить его своим посещением, ибо сам он по причине недомогания не выходит из дому, в противном случае он, разумеется, не преминул бы нанести визит его сиятельству ("...turn autem in museo meo non solum maximo labore sed etiam nuns valetudine non optima remanere coactus...") [...принужденный пребывать в моем музее не только великими трудами, но ныне также не наилучшим состоянием здоровья... (лат.)]
Мануэль подозревал, что недомогание патера Атаназия на самом деле не что иное, как уловка – безобидное и верное средство, к которому поневоле должен прибегать клирик его влияния и ранга, дабы наиприличнейшим образом, не нарушив этикета, скажем, не воздав подобающего почтения блистательной родословной графа, достичь преимущества над той или иной знатной особой.
Мануэль порешил посетить ученого патера из любезности, а также из любопытства, прекрасно, впрочем, понимая, что речь может идти только о пресловутых змееногах, или как там еще зовутся эти твари, и ни о чем другом, посему он отправил к ученому патеру посыльного, сообщая, что имеет быть к нему завтра. И едва лишь он отпустил слугу с посланием – не с латинской эпистолой, однако, а с запиской, начертанной по-французски на листке бумаги с гербом, – ему пришло в голову, что вот и представился удобнейший случай справиться об опытном и сведущем учителе немецкого языка.
Знаменитый ученый жил в старинном красивом доме, пестро расписанном снаружи и стоявшем в глухом переулке старого города, где ни шум колес, ни топот проносящихся туда-сюда верховых не вспугивал голубей, сидевших повсюду на мостовой, на карнизах и соответственно повсюду оставлявших свои следы. Студия ученого патера, или, как говорили в те времена, "музей", будто музы запросто захаживали к такому книжному червю, помещалась на верхнем этаже, где было больше света. Здесь тоже на звонок посланного вперед слуги тотчас явился тихий юноша в орденской рясе и склонился перед графом в глубочайшем поклоне. Быстро скользя впереди Мануэля, распахивая перед ним все двери и не переставая при этом отвешивать поклоны, монашек ввел графа в просторный кабинет, откуда через арки двух оконных проемов открывался вид на неоглядное нагромождение залитых солнцем кирпично-красных крыш.
Большая комната с низким потолком выглядела приветливо, хотя и была заполнена всевозможными вещами, прежде всего книжными полками, а также множеством земных и небесных глобусов, огромных и поменьше, каковых Мануэль насчитал в одном ряду пять штук, и, кроме того, широкими низкими этажерками, на которых удобным для пользования образом разложены были толстые фолианты, раскрытые и закрытые.
Вскорости явился и сам ученый, почтенный муж, против обыкновения не гладко выбритый, а носивший седоватую бородку, голова его была покрыта небольшим черным беретом. Он, очевидно, находился в прилегающей к кабинету комнате, откуда и вышел сейчас, обратясь к Мануэлю с приветствием на хорошем французском языке. Граф, только начавший осматриваться в кабинете, был, можно сказать, застигнут врасплох быстрым и бесшумным появлением Кирхера. Он со своей стороны ответил патеру в самых любезных выражениях, после чего гость и хозяин сели, а слуги подали вино, не какое-нибудь, а токайское, и вдобавок цукаты – dessert a la mode [модный десерт (франц.)].
Мануэль, горя желанием поскорее развеять нелепый вымысел, видимо все же приставший к нему, несмотря на тогдашнее его решительное опровержение фантастических басен, сочиненных в охотничьем замке, хотел немедля начать разговор на занимавшую его тему, ибо этот дом, коль скоро упомянутые басни проникли уже и сюда, представлялся ему наиболее подходящим для того, чтобы раз навсегда покончить со "змееногом". Посему он и заговорил о том, что, мол, догадывается, по какому случаю его высокопреподобие изволили пригласить его к себе. Но Кирхер уклонился от этого разговора под благовидным предлогом: он, разумеется, никогда не позволил бы себе просить графа Куэндиаса прийти сюда, пользуйся он хоть немного более крепким здоровьем. И Мануэлю не оставалось ничего другого, как терпеливо выслушивать последовавшие за тем пустые фразы и отвечать на вопросы ч) вещах, которые, по его разумению, ни в малейшей степени не могли интересовать ученого патера, например о численности эскадрона, которым командует Мануэль, о том, насколько тяжела его служба, давно ли он служит и тому подобное, вплоть до тонкостей верховой езды, причем после каждого ответа у ротмистра возникало такое чувство, будто он сообщает ненужные сведения бездушной стене. Далее последовали расспросы о том, как отправляется в кавалерии церковная служба, благочестивы ли солдаты, а под конец все свелось к восхвалению этого рода оружия, как ядра и оплота воинства Христова, будь то против турок или против еретиков; поистине, по словам Кирхера, выходило так, что быть кавалеристом значило стоять на весьма надежной и почти неминуемой ступени на пути к вечному блаженству.
Насчет сего последнего пункта Мануэль держался, по крайней мере до сих пор, прямо противоположного мнения. Он начал теперь в свою очередь задавать патеру намеренно безобидные вопросы, сперва о глобусах и об их устройстве, а под конец указал на ближайшую к нему этажерку, где на особо почетном и выгодном для обозрения месте поставлена была книга в кожаном переплете с императорским гербом. Хотя и прослышав уже о "Drama musicum" и о посвящении ее Кирхеру, Мануэль все же с почтительно-изумленным видом выслушал подробное изложение содержания, а после того заметил, что теперь ему вспомнилось, что примерно полгода тому назад на одном светском сборище много говорили об этом сочинении и о посвящении сего труда наставнику его величества императора римского. Однако следующий вопрос наконец вплотную подвел к истинной теме беседы: Мануэлю бросилось в глаза какое-то двуногое животное с длинным хвостом, сидевшее наверху одной из книжных полок, и он не замедлил спросить, что бы это могло быть?
– Молодой дракон, draco bipes et apteros, двуногий и бескрылый, ответствовал ученый.
– Это, должно быть, чучело?
– Нет. Это всего лишь изображение. Приблизительно лет сто тому назад в Болонье изловили подобного зверя, и его можно было видеть в музее одного знаменитого ученого мужа.
– Значит, такие звери существуют на самом деле или по крайней мере существовали когда-то?!
– Existunt. Они существуют. И даже в большем и разнообразнейшем числе форм, нежели можете вы предполагать.
– Ну а где же?
– В расселинах гор и в болотах дальних стран, быть может даже здесь, у нас, однако прежде всего, – Кирхер указал пальцем прямо в пол, – sub terra, под землей.
Граф секунду помолчал. Потом спокойно заметил:
– Пожалуй, сейчас, досточтимый отец мой, будет уместно сказать вам, что все имеющие хождение россказни о том, будто я наблюдал такого зверя на охоте, от начала до конца вымышлены и нелепы. Никогда не видал я ничего подобного.
– Так я думал и сам, хотел лишь получить от вас подтверждение, – молвил ученый. – По сему примеру можете вы судить о том, сколь важны и полезны встречи и беседы меж серьезными людьми обо всех делах, касаемых до ученых занятий, ибо таким образом выпалывается сорная трава небылиц, от коей может произрасти лишь пущий вздор.
– Ваши слова, отец мой, вразумили меня, они куда более весомы, нежели собственные мои сомнения. Стало быть, то, чего не видал я своими глазами, все же существует в мире господнем, и это неоспоримо. Как бы хотелось мне узнать еще больше! Итак, существует на самом деле, как вы только что изволили мне объяснить, дракон или драконы, с которыми, согласно священному преданию, сражался кое-кто из наших предков-рыцарей... – Лицо Мануэля выражало сейчас непритворную сосредоточенность, но вдруг черты его тронула легкая, мгновенно исчезнувшая усмешка. – Да, эти твари воистину существуют. Но почему вы давеча указали перстом, – он повторил движение патера, – в недра земли? Неужто искать их следует допрежь всего там?
– Да, – отвечал Кирхер, – и то будут самые большие и ужасные изо всех подземные драконы, dracones subterranei. Сей предмет составляет часть нынешних моих ученых изысканий. Ибо я как раз поставил себе целью описать в объемистом опусе тот мир, что находится внутри нашего земного шара, подземный мир, mundum subterraneum. Вы сами видите, многоуважаемый граф, жестом плавным, но выразительным и величественным он указал на широченный письменный стол у окна, заваленный книгами, частью раскрытыми, частью сложенными в стопки, причем из каждой торчали во множестве узкие полоски бумаги, служившие закладками, – сами видите, сколь много занят я тем, чтобы извлечь из древних и новых ученых, auctoribus, все, что относится к делу.
(В эту минуту Мануэль окончательно простился с мыслью получить здесь, в этом доме, где, как ему представлялось, книги размножались сами собой, причем из тридцати старых рождалась одна новая, какие-либо сведения об учителе немецкого языка.)
– Однако, ежели раньше я верно вас понял, досточтимый отец мой, подхватил граф прерванную нить беседы, – вы изволили говорить, что, кроме драконов подземных, существуют и такие, которые обитают на поверхности земли?
– И на ней же родятся, то есть вылупляются из яйца либо возникают иным, более таинственным путем, – всеконечно! Последние, впрочем, составляют особый предмет научных исследований, который я также намерен трактовать в будущем своем сочинении. Дракон живет во многих странах, преимущественно в Индии и Аравии. К нам же ближе всего древняя родина драконов – Швейцария.
– Швейцария?! – воскликнул Мануэль, и мы, невидимые и осведомленные свидетели этого разговора, сразу заметили бы, что граф совладал с собой не без усилия и только потому заговорил теперь с необычайной быстротой и живостью, что таким способом легче было подавить смех. – Швейцария?! Это более чем странно! Страна повсеместно застроенная, заселенная, благословенная страна! Правда, высокие горы наверняка скрывают в себе немало всевозможных убежищ и пещер, куда могут заползти подобные гады.
– Так оно и есть, – серьезно ответствовал Кирхер. – Взгляните сюда, вот замечательное сочинение. – Он постукал пальцем по одному из фолиантов на письменном столе, то был толстенный том, между двумя крышками которого, снабженными медными застежками, свисали бесчисленные бумажные полоски, словно множество языков из одного рта. – В этом замечательном сочинении как раз и удостоены особого рассмотрения mirabilia [чудеса (лат.)] и достопримечательности Швейцарии, alias [так что (лат.)] оно in genere [вообще (лат.)] посвящено этой теме. Сей многоученый и основательный автор в надлежащем месте in extenso [пространно (лат.)] рассуждает и о нашем предмете и помещает к тому же кое-какие иллюстрации. Этот экземпляр я вам сейчас показать не могу, ибо он обильно нашпигован моими excerpta [извлечения (лат.)], расположенными в строгом порядке, однако ежели вы соблаговолите взглянуть на полку как раз позади вас, то увидите там точно такой же том, я хочу сказать, другой экземпляр того же сочинения. В недавнем времени мне понадобилось раздобыть его для одного человека. Угодно ли вам будет его посмотреть? Тогда я кликну своего famulum [ученика (лат.)], и он снимет для вас книгу с полки.
Однако Мануэль, почтительнейше отклонив помощь поспешившего к нему Кирхера, ловко и быстро достал книгу, положил на свободную полку поблизости и раскрыл примерно на середине.
– Как точно попали вы, граф! – воскликнул ученый. – Смотрите, книга раскрылась на том самом месте: на изображении нашего с вами предмета. – Он указал на картинку в книге.
В этот миг позади них без малейшего шума открылась дверь, узкая, длинная тень беззвучно метнулась к Кирхеру и, низко склонившись, благоговейно шепнула ему что-то на ухо.
– Простите, дражайший граф, – обратился Кирхер к Мануэлю, – меня просят всего на несколько минут пройти в другую комнату, там мои ученики и помощники переписывают мое сочинение и, по-видимому, как раз сейчас чего-то не могут разобрать, им требуются мои указания.
– Преподобный отец, – живо и почтительно отвечал Мануэль, – я и без того уже отнял у вас непозволительно много времени, а посему не хотел бы мешать вам долее. Так что разрешите мне сей же час откланяться с великою благодарностью за преподанную мне необычайную науку. И пусть извинением моему столь затянувшемуся визиту послужит то обстоятельство, что простому королевскому кавалеристу редко выпадает в жизни случай насладиться такой духовной пищей, каковая готовится и преподносится здесь вашей опытной и благословенной рукой.
Но Кирхер, которому благородный молодой человек, скромный и любознательный, должно быть, пришелся по душе, на сей раз ответил ему с очевидной искренностью:
– Любезнейший граф, ежели теперь я попрошу вас еще немного повременить и составить общество мне, старику, неужто вы мне откажете? – (Мануэль молча и церемонно поклонился.) – Тогда соблаговолите подождать здесь несколько минут. Могу я предложить вам еще рюмочку венгерского? А покамест я не вернусь, скоротайте время, листая эту книгу. – Он поставил на столик графин с вином, мягким движением руки указал на фолиант, покоившийся на книжной полке, а затем вышел из комнаты столь же бесшумно, как появился.
Оставшись один, Мануэль взглянул в окно и на миг залюбовался открывшимся ему видом: кирпично-красные крыши, позолоченные лучами заходящего солнца, словно реяли над городом, а за самыми дальними их коньками неподвижно висела в небе кучка белых перистых облаков, пушистых, как расчесанная шерсть. Стояла ничем не нарушаемая тишина. В душе Мануэля, в неопределимой, но живейшей ее глубине, опять засияли свет и радость, озарившие все его существо, как будто бы там, прорываясь к жизни, вновь зашевелилось его потерянное детство. Он залпом выпил вино и подошел к раскрытой книге.
То, что он увидел вначале, являло зрелище необычайное и причудливое. Это было изображение дракона с длинной шеей и хвостом, с крыльями и когтистыми лапами, с тонким острым языком, торчащим из раскрытой пасти, и странно наставленными, словно для подслушивания, ушами. Над картинкой было написано:
Draco Helveticus bipes et alatus
Двуногий и крылатый швейцарский дракон
С такой поспешностью, будто он совершает весьма важное, диктуемое разумом деяние, Мануэль достал из-за пазухи карандаш, висевший вместе с лорнетом на тонкой золотой цепочке, и четко, аккуратно приписал под названием еще две строки, так что теперь над картинкой значилось:
Draco Helveticus bipes et alatus
seu contrafactura Comitissae de Partsch
portrait de la Comtesse de Partsche
[портрет графини Парч (лат. и франц.)].
Мануэль даже не смеялся – веселый и довольный, как мальчишка, он лишь поглядел на дело рук своих и, взяв книгу с этажерки, вновь поставил ее наверх, туда, где она стояла раньше.
Вскоре за тем вернулся Кирхер, снова извинившись перед гостем за свое отсутствие.
– Я тем временем изрядно просветился благодаря сочинению, которое вы рекомендовали мне посмотреть, – заметил граф. – Но дабы не утруждать вас, я уже сам поставил книгу на место.
– Благодарю вас, мой друг, – сказал Кирхер. – Стало быть, вы уразумели, как обстоит дело с этими швейцарскими draconibus?
– Всеконечно! Теперь я это знаю досконально, тут уж не может быть никаких сомнений. Однако же вас, преподобный отец, я готов был бы слушать денно и нощно, и с какою великою пользой! Никогда не забуду я того часа, что сподобился провести в вашем музее. У меня такое чувство, будто во мне опять пробудилась страсть к наукам, каковыми я немало занимался в юности, но потом их вытеснила суровая служба.
Гость и хозяин поднялись, прощаясь.
– Среди людей столь же знатных, что и вы, сын мой, – сказал патер, немало таких, что удовлетворяют эту свою страсть, отдавая ей предпочтение перед иными желаниями, плотскими и духовными. Я же имею честь наставлять некоторых из них, будь то господа или дамы.
– Зависти достойны люди, располагающие досугом для таких занятий! воскликнул Мануэль, выходя из комнаты и понуждаемый Кирхером идти впереди него.
Хозяин дома проводил графа Куэндиаса до лестницы.
Когда Мануэль вышел из пестро расписанного дома иезуитского патера и собирался сесть в портшез, его вдруг осенило, где скорее всего можно сыскать учителя немецкого языка. Он велел носильщикам нести его мимо университета к так называемым кодериям или бурсам: то были дома для студентов, служившие кровом сынам Alma mater Rudolphina, в особенности тем из них, кто приехал в здешнюю высшую школу из чужих краев и у кого был тощий кошелек.
Бурса "У Розы" находилась невдалеке от городской стены и Бобровой башни – так называлось мощное крепостное сооружение и прилегающий к нему бастион в память о зверьках, которые в стародавние времена обитали здесь на берегу протекающей поблизости реки в своих причудливых постройках. Когда носильщики с портшезом, где сидел Мануэль, завернули за угол, они угодили прямо в гущу отчаянной потасовки: дерущиеся не обратили ни малейшего внимания на ливрейных слуг графа, которые тотчас бросились вперед, чтобы расчистить дорогу, и кричали, что здесь изволит следовать знатная особа, куда там, одного из людей чуть не столкнули в грязь. Мануэль приказал немедленно остановиться и, немало забавляясь, стал наблюдать за происходящим.
Шум стоял чудовищный, невероятный. Похоже было, что сражение идет за двери в бурсу, к которым можно было взойти только по старой наружной каменной лестнице с железными перилами. Драка почему-то сопровождалась оглушительным хохотом целой толпы студиозусов, которая стояла вокруг, то подзадоривая дерущихся, то крепким словцом выражая им хвалу или порицание. На самой же лестнице и перед дверьми было меж тем далеко не так весело: здесь бились не на шутку. Сверкающие клинки сшибались со звоном, выскакивали из дверей навстречу нападающим, из коих многие уже пошатывались, обливаясь кровью, и товарищи поспешно отводили их в сторонку, в то время как другие, новые бойцы партия за партией устремлялись наверх, чтобы силой прорвать заслон и проникнуть в дом; они тоже отступали с окровавленными лицами, но вскоре возвращались, вдохновленные на новый штурм своими сторонниками, которые, отчаянно жестикулируя, сгрудились у лестницы, чтобы затем в свою очередь устремиться наверх с новой волной атакующих. Это были сплошь здоровенные грубые парни, валлоны, как сразу же определил по их языку Мануэль, поскольку в эскадроне у него служило немало солдат этой национальности.
Но вот наверху противной стороной была предпринята атака и совершен прорыв, сопровождавшийся таким внезапным и чудовищным ревом (Мануэль никак не мог понять, куда же подевалась городская стража!), что в нем потонули даже пронзительные крики зрителей. Во главе с белокурым курчавым великаном, который преследовал по пятам только что отброшенную группу нападающих, из дома вырвался целый грозный отряд и, все увеличиваясь за счет выбегавших из дверей новых бойцов, оравших и ругавшихся по-немецки, бросился на обложивших лестницу валлонов. С обеих сторон теперь так яростно работали эспадронами, что Мануэль не шутя опасался, как бы с поля битвы не пришлось выносить убитых. Однако, как вскоре выяснилось, серьезных ран никто не получил, только валлоны, несмотря на всю свою храбрость, обратились в бегство перед хлынувшей из дома превосходящей силой и беспорядочно удирали по улице, никем не преследуемые, а лишь провожаемые пронзительными свистками и криками "regeant" [да сгинут (лат.)], которые испускали их противники, а также часть зрителей.
Недолгое время спустя воцарилось спокойствие, и толпа понемногу рассеялась. На лестнице, отдуваясь и отирая потные лбы, стояли победители, впереди всех – высоченный, как могучая ель, предводитель, все еще с обнаженным эспадроном в руке, в распахнутом камзоле на голой, блестевшей от пота груди.
Мануэль сделал знак носильщикам, чтобы они поднесли его поближе к лестнице.
– Эй вы, longinus flavus [длинный блондин (лат.)], – крикнул он высокому и, когда тот повернулся к нему, прибавил на хорошей латыни: Прошу вас, подойдите поближе, у меня к вам просьба.
– В чем дело? – откликнулся студент и спустился на несколько ступенек.
Мануэль увидел, что красивое твердое лицо юноши выражает недюжинное упрямство, возможно, это объяснялось сильно выступавшими надбровными дугами.
– Не желаете ли вы, господин студиозус, заработать изрядную толику денег? – спросил ротмистр.
– Спрашивается, каким образом? Quaeritur quomodo?
– Преподаванием.
– А что надо преподать?
– Немецкий, ваш, как я полагаю, родной язык.
– Истинно так.
– Стало быть, вы беретесь?
– Что ж, извольте! – отвечал студент после недолгой паузы, в продолжение которой он смотрел на Мануэля прямо-таки пронизывающим взглядом. – А вы кто будете?
– Куэндиас, королевский ротмистр.
– Ладно. А я студент-медик Пляйнагер Рудольфус, scilicet [с (вашего) позволения (лат.)] Рудль.
– Теперь скажите, господин студиозус Пляйнагер, сколько вы спросите с меня за час занятий?
– Один венгерский гульден за пять часов.
– Согласен, – сказал Мануэль и, сняв перчатку, протянул ему из портшеза руку.
Пляйнагер зажал эспадрон под мышкой левой руки, а пожатием правой скрепил сделку.
Через несколько дней ночью пошел наконец первый снег, но вскоре опять стаял.
Мануэль возвращался со званого вечера у маркиза Аранды. Шаги носильщиков звучали приглушенно. С Левельбастай они свернули на Шенкенштрассе. Снег крупными, влажными хлопьями ложился на маленькие застекленные окна портшеза.
Мануэль сидел неестественно прямо, чуть наклонясь вперед, будто привалился к какой-то невидимой преграде.
Нет, злословие его не задевало. Нечто более страшное, бурое и бурное надвигалось на него из тьмы. "Где ты? – шептал он едва слышно. – Где ты? В неведомой дали. Что поделываешь?" Вот она подбегает к нему справа, а он сидит высоко в седле. Только что в передней арандовского особняка незнакомая горничная накинула на него плащ. Пустота выглядит именно так как эта новая служанка. (А ведь Мануэлю сейчас даже не пришло в голову, что эта "новая" горничная служила на своем месте уже целых пять лет!) За спиной этой незнакомой, ладной и крепкой женщины зазвенела серебряная арфа небытия.
Палисадник весь в снегу. Навстречу выбегают слуги. На плаще белые хлопья.
Высокая комната, шесть свечей горят тихим пламенем, язычки его тянутся вверх, у дверей в безмолвии застыл камердинер.
– Ступай спать, – приказал Мануэль. Он остался, как был, в плаще, на котором еще кое-где поблескивали пятнышки растаявшего снега. За окном в луче света виднелся голый черный сук.
– Где же, где ты, белокурая, милая? – шептал он.
Прочь. Он ее больше не знает. Позади него разверзла страшную пасть тоска, убивающая все живое, и она втягивала его будущее в свою бурую глубину, как Харибда морской поток.
Мануэль стоял посреди большого четырехугольника – казарменного манежа. Драгуны двигались мелкой рысью – цок, цок, цок. Слева от него, чуть позади, стоял прапорщик, проводивший учения по верховой езде. Мануэль обернулся к нему:
– Скажи-ка, Ренэ...
– Слушаю, господин ротмистр! – Юноша вытянулся во фрунт.
Мануэль махнул рукой.
– Скажи-ка, Ренэ...
Прапорщик почтительно наклонился к ротмистру, напрягая слух.
– У тебя ведь новая лошадь, ну та, ремонтная, Бельфлер...
– Так точно, господин ротмистр.
– Ты для начала неплохо ее выездил... Она, должно быть, твоего собственного завода?
– Так точно, господин ротмистр.
Мануэль помолчал.
– Мне показалось, – сказал он немного погодя, – что она иногда так странно скалит зубы, да? Я что хочу сказать... совсем не по-лошадиному. Будто маленький хищный зверек, да?
– Так точно, господин ротмистр, – ответствовал молодой белокурый офицер, неизменно веселый и добродушный, – мне тоже приходилось замечать.
Как нельзя более кстати явился в эти дни к Мануэлю студиозус Рудольфус Пляйнагер (scilicet, то есть с вашего позволения, Рудль). Снег выпал опять, но уже не таял, а, застелив парк, бросал ослепительно белые отсветы в высокие окна кабинета. Войдя непринужденно и смело, как подобает свободному человеку – камзол, из-под которого виднелась чистая рубашка, на сей раз был у него зашнурован, в руке берет, на боку эспадрон, – Пляйнагер пожал ротмистру руку, на что тот ответил со всей сердечностью. В этот миг Мануэль почувствовал – и это было похоже на отклик из неведомого, но живого уголка его собственной души, – что для него теперь, быть может, опять взойдет ясный день.
Занятия начались незамедлительно.
После первых же уроков стало ясно, что в памяти Мануэля хранится гораздо больше познаний в немецком, чем он полагал сам. Пляйнагеру надо было только поднять эти познания на поверхность из дремотно-бессознательного осадка жизни, где накопился изрядный запас этого языка, уже многие годы бывшего у графа на слуху. Наверное, там, в Испании, утверждал Рудль, предками графа были какие-нибудь готы, не зря же ему так легко дается vox germana [немецкая речь (лат.)].
Так что граф быстро освоил разговорную речь, а потому латынь как вспомогательный язык в часы занятий все чаще уступала место немецкому, на котором давались теперь все объяснения, о чем бы ни шла речь – о строении фразы или о значении отдельных слов. Казалось, студиозус питает какую-то неприязнь к грамматической премудрости. Так, например, когда они проходили определенный и неопределенный артикль, он задал Мануэлю перевести на немецкий следующую латинскую фразу: "Vir ad bellandum aptus est".
"Мужу свойственно воевать" – перевел граф, но тут же спросил, будет ли правильным такой перевод, ведь имеется в виду не один определенный муж, а вся совокупность мужеска пола с его природным свойством. Так не вернее ли будет сказать: "Всякому мужу свойственно воевать"?
– И все же перевели вы правильно, – отвечал Пляйнагер, – этот пример показал лишь, что с пресловутыми regulis grammaticis [грамматическими правилами (лат.)] дело обстоит так же, как с поучениями добрых мамушек и нянюшек: стоит только выйти в открытое море жизни, как все оказывается совсем иным. То же происходит и в открытом море языка, вечно изменчивого и непрестанно обновляющегося. Фраза "Всякому мужу свойственно воевать" тоже правильна, но только она имеет несколько иной смысл и, пожалуй, даже противоположна тому, первому утверждению о природе и сущности мужа. Ежели я меж тем говорю: "Мужу свойственно вести войну", то я словно бы указываю мысленно на прообраз всех мужей, scilicet на некоего аллегорического исполина, у которого ступни стоят на земле, а лоб увенчан звездами и который совмещает в себе всех мужчин купно с их благороднейшими добродетелями, к последним же относится и годность к войне. Но коли бы я захотел сказать то же самое о каком-то определенном человеке, то в сем случае лучше было бы употребить указательное местоимение и сказать: "Этому мужу свойственно воевать". Или же, употребив так называемый определенный артикль, следовало бы еще подчеркнуть его ударением: "_Сему_ мужу свойственно воевать", что вы, к примеру, говорите об одном из ваших кавалеристов, ежели он вам нравится.