Текст книги "Окольный путь"
Автор книги: Хаймито Додерер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Додерер Хаймито
Окольный путь
Хаймито фон Додерер
Окольный путь
Пер. с нем. – С.Шлапоберская.
1
В последние дни тюрьмы, перед казнью, бывший капрал Пауль Брандтер смирился и обрел спокойствие духа. Он понял, что по чести заслужил уготованную ему веревку. Правда, само это открытие, явив осужденному лишь справедливость кары, едва ли могло умиротворить его душу. Нет, просто Брандтер, окинув взглядом прошедшую жизнь, ясно увидел истинное ее направление: то был окольный путь к виселице и больше ничего; теперь ему даже казалось, будто он всегда это чувствовал. Многих перевидал он между небом и землей, кто не имел на совести и половины того, что мог бы перечислить он сам, да и перечислял – во хмелю, когда бражничал с дружками и похвалялся перед ними своими подвигами. Среди прочих рассказывал он и особенно полюбившуюся ему историю о семи крестьянах из Рейнгау, коих он купно вздернул да стропилах. За то, что спервоначалу эти прохвосты, воздев кверху перст, клялись, будто у них, хоть убей, не осталось ничего съестного и пивного, а вскоре после того его люди обнаружили на дворе закопанный бочонок вина и несколько замурованных кругов сыра. Так что кстати пришлась поговорка: закинь-ка пташек повыше в небо!
Но вот уже два года, как та война кончилась, шел год тысяча шестьсот пятидесятый, и после мюнстерского и оснабрюкского трактатов жизнь в австрийских коронных землях приняла неблагоприятное течение, по крайней мере если взглянуть на вещи глазами Пауля Брандтера. Самая пустячная шалость бросалась ныне в глаза всем и каждому, и стоило только замыслить какое-нибудь дело, как под перекладиной начинала уже признано раскачиваться петля, а ведь года четыре тому назад, когда еще шла война, исполни ты это дело, никто бы и бровью не повел. Недавно Пауль Брандтер и его сотоварищ повалили двух крестьянских девок и сделали из них "тюльпаны", как называли это смеха ради в те времена. Презабавная штука был эдакий "тюльпан": заголив бабе низ, ей завязывали юбки на голове и в такой удручающей наготе отпускали на волю. Когда проходившие лесом крестьянские парни увидали солдат с их добычей, они схватились за ножи. Троим из них это стоило жизни, да и победителям тоже, правда не сразу на месте, а немного позже.
Брандтер насчитывал от роду неполных двадцать пять лет, был он белокурый, курчавый малый, в сущности, вовсе незлобивый, да только ни за что не хотел оставить разбойное свое ремесло. Выучился он ему быстро, в годы войны, а позабыть так скоро не мог. Но теперь он порешил больше не искать себе оправданий в войне. И, утвердившись в этой мысли, почувствовал облегчение. Некоторые события его деревенской юности стали теперь казаться ему чертовски схожими с его более поздними похождениями, как, например, то самое, в Рейнгау. Когда ему было восемнадцать лет, он приглянулся одной богатой бабенке. На пути у них стал ее муж – больно уж рано возвращался он вечерами из трактира. Однажды под вечер Брандтер напал на него в сумраке леса; до полусмерти избив, заткнул рот ему кляпом, привязал к ближайшему дереву, а затем отправился к его жене и преспокойно провел с нею ночь, ни словом не обмолвясь о причине своего спокойствия и уверенности. Сообщил он ей только перед уходом.
А уходил из деревни он насовсем. Шведский генерал Торстенсон, о котором говорили, будто своими ногами он и шагу сделать не может, а передвигается только в носилках, что, однако, не мешает ему маршировать быстрее самого черта, – швед этот со своими войсками подступал тогда к Вене. Можно было сегодня завербоваться – назавтра ты уж солдат, и поминай как звали. Так поступил и наш Брандтер, как раз тогда, в году сорок третьем, начавший свою военную карьеру. И вот теперь он сидит здесь, в этом узилище, с пудовыми цепями на ногах.
Но война тут ни при чем.
Солнце робко блеснуло сквозь решетку оконца, и Брандтер на сильных своих руках подтянулся вверх вместе с цепями, чтобы лицом поймать этот скудный солнечный луч, а ноздрями – немного свежего воздуха, ибо воздух у него в камере был скверный. Вдобавок изматывал нестерпимый июльский зной. Внизу, как раз под его окном, на карауле у ворот гарнизонной тюрьмы стоял улан. Нет, война тут ни при чем, подумал Брандтер, и в подтверждение своей мысли плюнул на этого богемского болвана, на его высокую меховую шапку, и засмеялся, увидев, что тот даже ничего не заметил.
Через два дня Брандтера должны были повесить. Когда его выводили из тюрьмы, ему все же сделалось совсем худо. Блеклое знойное небо над ним, залитые слепящим солнцем и какие-то бесконечные улицы – эта открывшаяся ему картина заставила его еще глубже уйти в себя, во мрак собственной души, где вихрем взвивался страх. Сейчас, перед расставанием с жизнью, солнечная зыбь крыш, остающихся позади, тяжестью ложилась ему на сердце, а высокое небо над головой и ветер, овевавший его Щеки, словно таили в себе угрозу. Брандтер почувствовал мерзкую слабость. Высокая двухколесная тележка громыхала по камням, каждый толчок отзывался болью в сердце. Толпа, бежавшая следом, все нарастала, устремляясь за Каринтийские ворота. Когда осужденный, миновав надвратную башню, воочию увидел впереди виселицу – косую черточку в небе, цвета свежеоструганного дерева, – он разом позабыл все, что так твердо знал еще вчера, то есть что его жизненный путь наконец-то вступил в истинную свою колею. Теперь он скорее чувствовал себя жертвой какой-то дьявольской случайности. За несколько минут он поглупел настолько, что принялся испытывать прочность своих цепей, правда следя за тем, чтобы никто из стражников или зрителей этого не заметил. Уличные мальчишки стайками бежали слева и справа от тележки. И Брандтеру, у которого выступил холодный пот, было нестерпимо стыдно.
Как происходила сама казнь, прелюбопытнейшим образом повествует летописец той эпохи, находившийся в числе зрителей. Он пишет:
"Означенный Брандтер был мущина в самом цвете лет, от роду годов двадцати пяти, пригожий лицом и станом, со светлыми курчавыми волосами. Взошед на помост, он вскричал: "Неужто не сыщется здесь никого, кто бы сжалился над моей младой жизнью?" Тут выбежала вперед юная девушка-служанка и крикнула во весь голос: "О мой дорогой, я хочу за тебя замуж!" Он же ей в ответ: "Золотко мое, я согласен!" Она пала на колена и, воздевши руки, стала молить, чтоб отложили удушение. Она-де, не мешкая, пойдет бить челом его величеству императору римскому..."
Палач приостановил свои приготовления. Особенно обнадеживать девушку он не мог. Фердинанд Третий был не из тех властителей, кои чтят подобные средневековые установления и права народные. Возможно, что именно наш Брандтер дал повод для того строжайшего запрета всяких "заступничеств" перед виселицей, который шестью годами позже вошел в качестве статьи двадцать первой в новое уложение о наказаниях. Когда же в довершение всего выяснилось, что его величество рано поутру изволил отбыть в Лаксенбург, то заплечных дел мастер тотчас же снова набросил преступнику на шею петлю. Но невеста висельника принялась жалостно вопить и топать ногами по дощатому помосту, а в толпе поднялся ропот, вторивший, словно глухой бас, ее тонкому срывающемуся голосу. Лейтенант-испанец, в тот день возглавлявший караул, приказал палачу и его подручным повременить. Хоть он и не так уж хорошо понимал по-немецки, но, видимо, все же уразумел, о чем идет речь. Двум солдатам и вахмистру он велел подняться на эшафот, на своем языке наказал им сторожить преступника и, что бы ни случилось, не спускать с него глаз до тех пор, пока сам он не вернется. Затем дал понять невесте висельника, что ей надлежит сесть на лошадь впереди его денщика. Девушка проворно взобралась в седло, и благодаря ее смазливому личику драгун не без удовольствия надежно и крепко обхватил ее за талию. Тогда и офицер снова вскочил на коня.
Они с места бросили лошадей в галоп и поскакали вдоль городских укреплений в сторону Видмерских ворот. На башне церкви св.Теобальда, что на Ляймгрубене, звонко пробили часы. Ветер свистел в ушах у Ханны – так звали девушку, – голова кружилась на высоком коне, чей неудержимый могучий бег она ощущала всем телом. Она закрыла глаза, обеими руками вцепилась в драгуна, прижалась головой к его плечу. Сквозь легкое платье она чувствовала холод его нагрудного панциря. Подъехав к Видмерским воротам, оба всадника перевели лошадей на рысь, и от начавшейся тряски Ханна сразу пришла в себя.
Лейтенант окликнул часового, тот вышел из караульни и, отдавая честь офицеру, вскинул на плечо мушкет. Да, императорский поезд здесь проследовал и, судя по времени, сейчас должен быть уже на высотах Виннерберга.
Снова галоп. Ханне он принес облегчение. Она взяла себя в руки. Только теперь девушка почувствовала, как кровь глухо стучит у нее в висках, как, пресекая дыхание, колотится сердце. Она опять закрыла глаза. Лошадь, на которой она сидела, мчалась как ветер. Внезапный ошеломляющий переход от праздного любопытства, погнавшего ее с толпой на место казни, от бездельного глазенья и ожиданья к головокружительному водовороту событий отозвался в ее теле пронзительной болью, завертел перед глазами радужные круги, среди которых, возникая из мрака, появлялась и исчезала светловолосая курчавая голова.
Они неслись под гору. Через полчаса безостановочной скачки миновали водораздел после колесного брода. Лошади пошли тряской рысью, раздался чей-то возглас, они остановились.
Внизу, где дорога гладко шла по равнине, тянулась вереница экипажей и всадников, оставляя после себя медленно оседавшие тучи пыли. Пыль была густая, как дым, словно под высокими колесами и под копытами лошадей горела земля. На солнце взблескивали стекла желтой кареты. Равнина, разделенная, подобно шахматной доске, лоскутами полей, купами деревьев, домами и луговыми тропинками, поднимаясь к Медлингской возвышенности, терялась в туманной дымке. Всадники снова пустились вскачь. У Ханны бешено заколотилось сердце. В душе шевельнулись сомнения, надежда померкла.
Когда она снова открыла глаза, от эскорта улан, замыкавшего императорский поезд, их отделяло каких-нибудь сто шагов. Лейтенант приказал денщику оставаться на месте.
Ханна неподвижно глядела вслед офицеру, поскакавшему вперед. Она видела, как он, осадив коня, обнажил шпагу, опустил ее острием вниз и, по-видимому, заговорил с кем-то из улан. Потом от их отряда отделились два всадника в сверкающих мундирах и вместе с покровителем Ханны понеслись вдоль поезда, в самую гущу пыли. Что там происходит, было не разглядеть. Однако внезапно послышался командный окрик, весь поезд остановился. Сердце у Ханны упало.
Пыль улеглась. Девушка опять увидела лейтенанта, хотя и очень издалека. Спешившись у кареты, он стал на одно колено и, подняв голову, явно обращался к кому-то, сидевшему внутри.
Император! У Ханны перехватило дыхание. Она и солдат позади нее, приподнявшийся на стременах, глядели во все глаза.
Долгое время ничего не происходило. Офицер все стоял в пыли, на одном колене.
Вдруг перед ним мелькнуло что-то белое. Зрители увидели, как приотворилась дверца кареты и в щель просунулась рука. На солнце блеснула светлая перчатка. Лейтенант вскочил и, низко склонясь над этой рукой, поцеловал ее. После чего светлая перчатка сотворила над ним крестное знамение.
2
Унцмаркт в Штирни, расположенный на правом берегу Мура, в его верховье, в те времена был еще небольшим селением. Никто из его жителей не знал, откуда взялась молодая чета, объявившаяся здесь с недавних пор и успевшая приобрести в собственность непритязательный ветхий домик на краю селения. И все же молодым супругам удалось вскоре пробудить у местных жителей известный интерес к себе. Причиной тому была их несомненная полезность: муж был каретник и шорник в одном лице, а молодая женщина вскоре показала себя прилежной и дельной швеей. Двойное ремесло Пауля Брандтера пришлось селянам особенно кстати: до его прибытия сюда они были вынуждены за всякой малостью кататься в Юденбург. Прежде здесь были свои ремесленники. Но когда в эти края в облике вооруженных латников нагрянула контрреформация, то ремесленникам было куда проще, нежели крестьянам, сохранить верность лютеранству и, следуя зову совести, покинуть сии места, простые же поселяне, привязанные к земле, большею частью остались и снова подпали власти епископа.
Вот почему у Брандтеров не очень-то допытывались, кто они и откуда. Люди были довольны, что заполучили хорошего мастера. У приходского священника вновь прибывшие записались как супруги, обвенчанные по католическому обряду, и на том была поставлена точка. Он был солдатом, но службу оставил. Она – "горничная девушка из Вены".
Так что Брандтеру весьма пригодились теперь ремесленные навыки, приобретенные на войне, выходит, война в известном смысле за них была в ответе: какой-то шведский конник однажды так лихо полоснул его саблей по голове и по плечу, что Брандтер на целый год и еще полгода выбыл из строя, и пришлось ему пробавляться кой-какой работенкой в обозе. Тут-то он и освоил оба эти ремесла – шорное и каретное. Можно сказать, что упомянутый швед способствовал закладке основ нынешнего существования Пауля Брандтера.
Способствовали тому и другие. Прежде всего Фердинанд Третий, наделивший Ханну приданым в сумме пятидесяти дукатов. И еще многие неизвестные лица. Дело в том, что вахмистр, стороживший осужденного на эшафоте, едва лишь прибыла весть о помиловании, счел как нельзя более уместным послать двоих солдат в толпу собирать деньги в пользу молодой четы; успех был значительный, ибо вернулись они с полной шапкой серебряных монет. Сверх того некоторые видные горожане сделали пожертвования, составившие в общем около шестидесяти гульденов. Не в последнюю очередь и уже известный нам испанский лейтенант: через денщика он передал своей подопечной, Ханне, кожаный кошель, набитый золотыми монетами.
Ханна нередко думала о молодом офицере. То был граф Мануэль Куэндиас, чье сравнительно скромное наследственное состояние не вполне соответствовало его высокому происхождению. И вот для того, чтобы достойным образом поправить свои дела, а заодно получить и полную свободу от налогов, граф исходатайствовал себе офицерский патент в драгунском полку Кольтуцци и ныне служил там наравне с другими, не столь высокородными дворянами. Тем и объяснялось, что человек его ранга мог быть наряжен в караул по столь низменному поводу, как чья-то казнь. Полк стоял в Вене, на него возлагалась обязанность поддержания порядка при всяких публичных церемониях, в тот день как раз наступил черед взвода, которым командовал граф Куэндиас.
Когда муж Ханны трудился у себя в мастерской позади дома, откуда лишь глухо доносился стук его молотка, а сама она сидела за шитьем, слушая, как кудахчут на дворе куры, случалось, что, скажем, вдевая в игольное ушко новую нитку, она вдруг застывала, уронив руки на колени, и в ней поднимались воспоминания; незабываемые, ничуть не потускневшие картины всплывали из того памятного излома в ее жизни, словно пары из трещины в земной коре. Что, собственно, заставило ее так нежданно-негаданно переложить руль суденышка своей жизни, что предшествовало тем мгновениям, когда она, пробравшись сквозь толпу к эшафоту, громогласно предложила себя в жены осужденному, – об этом Ханна не думала. Стало быть, на то была божья воля, и потому ей казалось совершенно естественным, что с той самой минуты она начала трепетать за Брандтера, как за избранного ею супруга, трепетать ничуть не меньше, чем если бы она знала и любила его давно. Этот выбор разом положил конец ее прежнему существованию, однако здесь, в этом деревенском доме, она чувствовала себя вполне на месте. Для Ханны достаточно характерно, сколь трезво и решительно шагнула она от виселицы, после скоропалительного венчания, в свою новую повседневность, меж тем как Брандтер еще долгие дни без руля и без ветрил носился по волнам вторично подаренной ему жизни.
Другое дело было, когда задумывалась она о лейтенанте. Здесь начиналась мука. Это место в ее воспоминаниях было освещено наиболее ярко, отличалось особенной свежестью красок и четкостью рисунка, но в то же время причиняло ей такую боль, что стоило ей мысленно задержаться на нем, как у нее вырывался легкий вздох, тихое бормотание или какое-нибудь нечаянное словечко. Этого человека она видела перед собой верхом на лошади в тот миг, когда ей удалось увернуться от поздравлений простонародья, угощавшего ее и Брандтера на свой грубо-откровенный манер ласковыми тычками и пинками. Ханна протиснулась сбоку к лошади лейтенанта и бросилась было к нему, чтобы схватить и поцеловать его затянутую в перчатку и вяло свисавшую правую руку.
Офицер не удостоил ее взглядом. Он хоть и глядел в ту сторону, откуда она подбежала, но ее не видел. Глаза его были устремлены куда-то вдаль, мимо нее или сквозь нее, словно не она стояла с ним рядом, а была там пустота, воздух, прозрачное стекло. И когда вслед за тем он устало поворотил коня и неспешно затрусил прочь, никому и в голову не пришло, будто сделал он это, опасаясь встречи с Ханной и желая ее избежать, – нет, единственно потому, что в тот миг ему этого захотелось. Он вел себя так, будто совсем не узнал ее или вообще не заметил.
А вот она только в тот миг его и узнала, узнала внезапно и слишком поздно: лицо, не раз виденное ею раньше, она поместила теперь в подобающую ему рамку – в дом своих знатных господ. Шлем, закрывавший ему голову, сделал его почти неузнаваемым. Но теперь Ханна знала, что этому человеку она прежде не раз набрасывала на плечи плащ и подавала перчатки, неизменно вознаграждаемая за это его благосклонной улыбкой. А потом он вжимал в ее горячую неподатливую ладонь серебряный гульден.
Только в ту минуту поняла Ханна, что сделала непоправимый шаг вниз, ее охватило отвращение к ликующему простонародью, в нос ей внезапно ударил терпкий запах этого люда – запах, которого она раньше не замечала. В ту же минуту в ее сознании молнией блеснула мысль о родителях, живущих в далеком Гайльтале, людях хоть и бедных, но почтенных. И тогда она почувствовала, что как бы сама отсекла себя от всего прежнего, отсекла решительно и бесповоротно, и рана причиняет ей боль.
Но с образом графа Мануэля – Ханна снова и снова видела, как он поворачивает коня, не давая ей схватить его за руку, – с его образом у нее связывалось странно двойственное чувство давней признательности и злобы. Неужто для этого человека она была лишь чем-то вроде ступеньки к его собственному душеспасению? Это безмерно возмущало ее. Нет, должно быть, для их сиятельства она всего лишь обыкновенная служанка, к тому же добывшая себе жениха с виселицы, а стало быть, пустое место.
Слуга держал себя куда лучше господина – так неизменно заключала Ханна свои размышления. Если лейтенант с начала до конца происшествия не соизволил ни единого разочка на нее взглянуть (безбожный, высокомерный щеголь!), то этот простой рейтар выказал ей, молодой и пригожей девице, достодолжное уважение.
Детей нашей чете бог не дал, с годами надежда на это благословение понемногу угасла. Они жили уединенно, замкнуто, а значит, должны были довольствоваться друг другом. Брандтеру бездетность была, пожалуй что, по душе, даже после того, как их домашнее хозяйство наладилось и стало радовать надежным уютом – открылся уже и путь к скромному достатку. Однажды Брандтер пошутил – странная, однако, была шутка! – что так оно, наверное, и лучше, а то бы они еще произвели на свет альрауна [корень мандрагоры, похожий на крошечного человечка, по старинному поверью, вырастает под виселицей], этакого висельного человечка. Жена резко выговорила ему за эту насмешку: ему-де поистине незачем так кощунствовать, лишний раз напоминая ей о том, на какие жертвы пошла она единственно ради него. Он промолчал, с мрачным видом вышел из горницы и принялся за работу.
Жили они действительно крайне замкнуто.
В трактир Брандтер не заглядывал, и, хотя добрая попойка в силу прежних его привычек была бы ему весьма желанна, робость удерживала его дома. Жена наблюдала за его поведением – за тем, как все свое свободное время он просиживает у домашнего очага и как всячески избегает встреч с людьми, если того не требует дело, – с двояким чувством. Люди-то ведь могли подумать, будто им есть что скрывать и будто они не без причины боязливо держатся в тени. Вместе с тем она бы ему ничего не спустила, решительно ничего, ни малейшего безделья или праздношатания, ни даже пустячной выписки в субботний вечер. Это, пожалуй, было самое малое из того, что она после всего происшедшего вправе была от него требовать. Быть может, конечная причина, почему Брандтер жил таким трезвенником и отшельником, заключалась именно в том, что он в тоске душевной опасался даже приблизиться к той черте, преступив которую дал бы Ханне повод для попреков.
Так, например, в определенные дни у его жены обыкновенно пригорал обед – в те дни, когда она стирала белье и, распаренная, с выступившими на груди капельками пота, металась между плитой, корытом и хлевом, толком не поспевая ни туда ни сюда. Брандтер ел и молчал. Возможно, он мог бы спокойно высказаться по этому поводу, она ведь и сама раз-другой себя за это ругнула. Но так далеко заходить он уже не осмеливался (в особенности после своей неудачной шутки насчет висельного человечка), он даже заранее представлял себе, что скажет Ханна, а она, быть может, этого никогда бы и не подумала, тем паче не произнесла бы вслух (например: "Не будь меня, Пауль Брандтер, не есть бы тебе сегодня никакого супа, хотя бы и подгорелого!").
Так или эдак, но год шел за годом, годы, в сущности, пустые (да и что они в себе содержали?), второй или третий были схожи с первым как две капли воды.
Горы в той части Штирии по форме своей круглые или конусообразные. Брандтер родился в другом краю – среди австрийских известковых Альп, где, миновав линию лесов, оставив позади себя криволесье и поднявшись до первой каменной осыпи, видишь над головой причудливые башни и всевозможные зубчатые пирамиды, а отвесные стены гор показывают тебе сотни лиц и рож. А вот здешние места казались Брандтеру почти зловеще унылыми. Вон там вздымается гряда холмов и, слегка изогнув хребет, уползает куда-то за горизонт, в блекло-голубую даль. Вполне естественно, что у Брандтера возникало сравнение с отчим краем, хотя с тех пор, как он его покинул, ему довелось повидать разные земли и страны. Но здесь ему впервые предстояло обрести новую отчизну, такую, где ноги стоят надежно и твердо и только взгляд еще блуждает в туманной дали, да и то без особого удивления, как иной раз озираешься в кругу семьи. Однако наш Брандтер, изредка выходя за порог мастерской и отирая рукавом пот со лба, глядел через узкую долину Мура на возвышенности, что и по сей день зовутся Козьими хребтами, словно на некий мираж и, хотя времени прошло уже немало, все еще удивлялся.
3
Церемониймейстер ударил булавой об пол и на весь зал провозгласил имя графа Мануэля Куэндиаса, что заняло немалое время, ибо за самим именем последовали все главные и побочные титулы, а также все присвоенные этой фамилии звания. Когда Мануэль, будучи таким образом представлен, отошел от кружка, обступившего княгиню – хозяйку дома, и, влившись в поток гостей, насчитывавший не одну сотню лиц, медленно двинулся по анфиладе комнат и зал, здесь сам кому-то кланяясь, там отвечая на поклоны тех, кто здоровался или заговаривал с ним, то посреди этого сборища, столь пестрого и, быть может, слишком назойливо выставлявшего напоказ чипы и власть, молодость и знатное происхождение, он как будто снова почувствовал, что налет скандализующего интереса, приставший к нему с известных пор, то есть со дня спасения Пауля Брандтера, сошел еще не совсем. Опытный глаз подмечал это без труда по тому, как гости при виде графа вскидывали на него лорнеты – за этим учтиво сдержанным жестом пряталось в лучшем случае любопытство, а то и стремление почесать языки. В первую зиму после тех головокружительных событий у Каринтийских ворот графу Мануэлю пришлось немало выстрадать в кругу своих соотечественников – страдал он подчас нестерпимо. Так было, когда злые языки распустили поистине возмутительные слухи о его якобы предосудительных отношениях с невестой висельника и якобы заметных последствиях этих отношений – слухи, в конце концов заставившие графа дважды драться на дуэли, – он даже взял на некоторое время отпуск по службе и, сказавшись больным, почти полгода прожил в сельском уединении, в поместье одного благорасположенного к нему семейства, состоявшего с ним в дальнем родстве.
Все вместе взятое весьма способствовало тому, чтобы в душе его вновь и вновь пробуждалось воспоминание о том событии, и оживавшая в памяти картина – граф вполне отдавал себе в этом отчет – неизменно принимала облик Ханны.
Но в нынешний вечер суждено было произойти встрече, которая еще дальше толкнула его в этом направлении. Некая юная провинциалка из поместных дворян, прелестное златоволосое создание, едва достигшее двадцати лет в присутствии графа с полнейшим простодушием завела разговор о той истории в июле пятидесятого года – правда, она толком не знала, с кем говорит, это открылось ей только в ходе беседы. Ее неискушенность была столь велика, что она даже не заметила, как люди, ее окружавшие, мгновенно переменились в лице. Один кавалер, высоко вздернув брови, поспешно взял понюшку табаку, а стоявшая рядом с ним графиня Парч – она происходила из кантона Валлис и по этой причине, а также из-за своей грубоватой наружности была прозвана "швейцарихой" – не преминула поднести к глазам лорнет, хотя от златоволосой барышни ее отделяло расстояние не более чем в локоть. Подумать только, этакая невидаль, этакая простушка, безо всякого стеснения спрашивает о вещах, о которых в свое время, когда графиня еще безвыездно жила в Вене и держала дом, лишь опасливо шушукались по углам, – это было поистине eclatant [потрясающе (франц.)] и требовало самого пристального рассмотрения. Казалось, графиня разглядывает девушку чуть ли не в лупу, будто некую невиданную зверушку. Мануэль же, которого сия юная дама на хорошем французском языке спросила (так прямо взяла и спросила!), не находит ли он, что та служаночка, Ханна, просто замечательно сильная натура, редкостная по своей решимости ("d'une force de resolution exigeante") и прямо-таки дикому упорству ("et d'une tenacile presque feroce"), – Мануэль, к своему удивлению, в этот миг почувствовал, что подобные разговоры его больше не задевают, он вдруг ощутил себя непричастным ко всей той грязи, что была поднята вокруг давней истории, ощутил, быть может, именно благодаря тому чистому отражению, которое получила она сейчас. Глядя сквозь высокое окно малого бокового кабинета, чрезмерно изукрашенного позолотой, на скаты крыш и зеленый шпиль церкви св.Михаила, он с полнейшей невозмутимостью заявил, что разделяет мнение, высказанное юной дамой ("c'est ca, et je suis bien de votre avis, mademoiselle") [верно, я совершенно с вами согласен (франц.)], а по лицам присутствующих от подобной его откровенности словно прошла вереница облаков, отражая всевозможные оттенки изумления.
– Знать бы только, что подвигло бедную девушку на столь скоропалительное решение, – заявила баронесса фон Доксат и тем дала графине долгожданную зацепку, за которую та немедля ухватилась.
– Душа человеческая – потемки, одному лишь господу ведомо, что в ней сокрыто. И тем лучше, ибо, заглянув туда, мы, быть может, и не возрадовались бы. Многое из того, что обычно кажется нам вполне благопристойным, при ближайшем рассмотрении оказалось бы далеко не таким прекрасным. Верно cette pauvre sotte [эта бедная дурочка (франц.)] и сама того не знает или знает слишком уж хорошо. Вот ведь даже вы, граф Мануэль, не можете с уверенностью сказать, что побудило вас откликнуться на слезную мольбу невесты висельника и спасти ее суженого, благо вы, как начальник экзекуционной стражи, располагали такою возможностью. А ведь вы человек рассудительный, qui s'y connait bien dans ces chosesla [опытный в делах такого рода (франц.)]. Впрочем, эта смазливая девчонка довольно долго и, как полагали прежде, добросовестно служила в доме маркиза Аранды.
Мануэль смолчал, но никакого усилия ему для этого не потребовалось. Нельзя сказать, что с языка у него готов был сорваться ответ, который он с трудом заставил себя проглотить. В этот миг он почувствовал, как сильно состарился, и понял, что это произошло с ним за полгода, проведенные в деревне, – или же, если читателю угодно, чтобы мы выразились помягче, к нему пришла зрелость. У потомков древних родов наблюдаются странные свойства – способность к внезапному старению, даже, можно сказать одряхлению, таится у них в крови, подобно свойственной воде способности к замерзанию, воде, которая долгое время стыла, по кристаллы льда в ней все не образовывались, однако довольно было и самой малой встряски, чтобы равновесие нарушилось, и вот в один миг она схвачена льдом. Последнее явление хорошо знакомо естествоиспытателям, тем, кто изучает природу. А первое – тем, кто изучает дворянство. Образ Ханны витал сейчас перед глазами графа Мануэля, который невозмутимо глядел в окно, погруженный в свои думы; да, он больше не обращал внимания на окружающих, ибо между ним и зеленым шпилем там, вдалеке, витал образ Ханны. Он снова видел ее над толпой, на дощатом помосте, гневную, яростную, молящую, топающую ногами тигрица, царственный зверь, едва ли не богиня (особенно в сравнении с теми, кто окружал его здесь). Сейчас он принимал свою любовь к ней как данность, нимало против нее не восставая. Если безответно любящие обыкновенно мечутся, будто мышь в мышеловке, распаляясь все новыми и все более фантастическими надеждами на крупицу счастья, надеждами, которых ничто в мире не в силах поколебать, то любовь графа Куэндиаса к Ханне, стоило ему лишь уличить себя в малейшем проблеске надежды, в малейшей искорке огня, сразу же обрастала льдом негодования и застывала в этом кубе льда, подобно доисторическим насекомым, застывшим в куске янтаря. Вот как в ту пору обстояло с ним дело. Граф любил Ханну, сознавал это, покорно сносил свое чувство, не пытаясь что-либо изменить. Ибо он с одинаковым презрением относился как к тому, чтобы подавлять это чувство ухищрениями разума, так и к тому, чтобы перед лицом судьбы разыгрывать из себя легковерного дурака.
4
К югу от города, в той стороне, куда некогда навстречу новой жизни скакала Ханна, за пределами Штайнфельда, то есть Каменистого поля название это сия местность получила из-за скудости почвы, – начинается приветливый край, простираясь вплоть до синеющего вдали горного массива, который и ныне, как встарь, зовется Шнеебергом. В том краю клубится на дорогах белая пыль, а окошко какой-нибудь усадьбы, бывает, вспыхивает вдруг огнем, будто его стекло притянуло к себе весь солнечный жар, и отблески этого огня озаряют широкие поля пшеницы, кукурузы и всю обширную равнину до следующей возвышенности, за которой вскоре начинается цепь еще более высоких, окутанных туманною дымкой гор. Достигнув двух малых рек, Тристинга и Пистинга, путник приближается к первым значительным высотам, замыкающим горизонт: начинаясь у подножия лесистыми склонами, они увенчиваются крутыми голыми скалами, оставляя глубоко внизу у себя за спиной Баденское нагорье. Там, где врезаются в небо темные гребни, приглядевшись поближе, можно различить на блеклой лазури зубчатую каемку верхушки елей и сосен, как бы обгоняющие одна другую.