Текст книги "Все звуки страха (сборник)"
Автор книги: Харлан Эллисон
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Тут до Гриффина дошло, что гребень этот вовсе не поднялся из морских глубин, как показалось вначале, а постепенно вырастал на горизонте после того, как вахтенный огласил его скорое и неизбежное появление. Но Гриффин не слышал сигнала тревоги; его целиком поглотили мысли о новом теле – теле золотистого божества с неправдоподобно прекрасным лицом.
– Капитан, – обратился к нему один из членов команды, топая по палубе на широко расставленных ногах. – Мы у самого пролива. Все. уже в кандалах.
Гриффин молча кивнул и последовал за матросом.
Они направились к лазарету; там матрос открыл дверцу и скользнул внутрь. Гриффин не отставал от него и в крошечном отсеке обнаружил остальных членов команды, прикованных за руки и за ноги к внутреннему выступу киля. На мгновение он чуть не задохнулся от жуткого смрада вяленой говядины и рыбы. От горьковато-сладкого запаха даже заслезились глаза.
Затем Гриффин подошел к матросу – а тот уже успел закрепить свои ножные кандалы и одно кольцо наручника. Вот он защелкнул другое ржавое кольцо, и теперь вся команда парусника была обречена на неподвижность.
– Удачи, капитан, – улыбнулся матрос. И подмигнул. Другие члены команды тоже присоединились к пожеланию – Каждый по-своему, с десятком различных акцентов, а кое-кто даже на неведомых Гриффину языках.
Но все доброжелательно. Гриффин еще раз кивнул, но не по-своему, а в манере человека, привыкшего к собственному высокому положению.
Потом он выбрался из лазарета и отправился на корму к штурвалу.
А небо над головой все мрачнело и мрачнело, пока не сделалось блестяще-черным, так что в нем отражалось все, что вздымалось над поверхностью. И в мелькании отблесков вод океана совсем рядом над судном Гриффина мачтами вниз плыл призрачный корабль. А еще выше сталкивались и множились веселые и причудливые световые шарики, наполняя внезапную ночь аурой своей жизнерадостности. Краски их начали смешиваться, стекаться, сбегать в море цветными наплывами, отчего Гриффин улыбнулся, заморгал и разинул рот в благоговейном восторге. Все окружающее казалось фейерверком другой Вселенной, однажды вырвавшимся в ониксовое небо и оставленным гореть так во всем своем великолепии. Но это было только начало…
Появились краски. Вот он расставил ноги пошире, а под золотистой кожей неистово вздулись дельтовидные мышцы – и два человека, что были одним Уорреном Глейзером Гриффином, начали затейливый водный слалом по узкому проливу – мимо отмелей и дальше в бухточку по ту сторону пролива. И краски явились. Судно сменило галс под ветер, который, казалось, собрался воедино и, будто пущенный гарпун, впился в массивные паруса. Ветер был заодно с Гриффином, вел его прямо к разрыву в бездушном каменном барьере. Тут-то краски и выплыли.
Вначале потихоньку – гудели, стлались, выбулькивали невесть откуда из-за горизонта; скручивались и вились подобно змеевидным смерчам с ребячливыми замашками; росли, струились, поднимались смутными токами и бесчувственными щупальцами, – краски явились!
Явились вздымающейся, плещущей энергией, истерической спиралью, пульсируя вначале основными цветами, затем дополнительными – оттенками и отливами – и, наконец, цветами без названий. Цветами, подобными стремительным, отчетливым, издали видным призракам, подобными горечи, подобными тому, что несет боль, и тому, что дарит радость. Ой, а теперь одни радости – одна за другой, поющие, баюкающие, гипнотически смежающие глаза, – пока корабль устремлялся в самое сердце целого Мальстрёма волшебных, множащихся, затмевающих все небо красок. Чарующих красок пролива. Красок, что изливались из воздуха, из острова, из самого мира что спешили сюда со всего мира, чтобы собраться там, где в них нуждались, чтобы остановить моряков, скользящих по водам к разрыву в волноломе. Краски-защитники отправляли моряков на дно, разрывая им сердца чарующими песнями цвета. Краски переполняли человека вне всяких пределов и держали его будто в поднебесье – плещущего радостью и изумлением, краски низвергались целыми водопадами живых цветов у него в голове миллионоцветное, ярколучистое, искристорадостное разнообразие, что кружило голову и заставляло горло петь и петь – петь, распевать изумленные гимны снова и снова…
…а корабль тем временем летел будто пушечное ядро на рифы и разлетался на мириады деревянных обломков – крошечных темных щепочек на фоне предательски бурлящего моря, и рифы крушили и мололи борта, а летящие вперед лишенные своего судна люди разбивали себе головы, – о краски, краски! о волшебные божественные краски!
Пока Гриффин пел свою торжествующую песнь, внизу, под палубой, спасенные от безумия, с плотно зажмуренными глазами сидели матросы сидели, целиком полагаясь на золотистого гиганта – на человека, что стал их личным богом на этот рейс, на человека, который спасет их и проведет сквозь дыру в безликих и зловещих скалах.
О Гриффин поющий!
Гриффин, золотистое божество с Манхетгена!
А Гриффин, человек двух обличий, Гриффин, человекматрешка, скрестил руки на древесине штурвала – взять вправо, взять влево, глянуть на компас, – а узенький пролив полнился смертоносными красками, что потрясали до глубины души, заливали глаза восторгом, а ноздри – ароматами славы. Все тоненькие гудящие голоски теперь сливались, а все крошечные цветовые пылинки соединялись и верткими ручейками сбегали вниз по небу, – Гриффин все торопил судно к скалам – а потом р-раз – скрещенными руками закрутикрутикрутил штурвал – и тут хлесть-хлобысть хлёсть-хлобысть – дальше дальше дальше сквозь бурлящую белую воду – скала хватала зубами деревянные бока, визжала, будто старая ведьма, – и по обшивке пошли сочащиеся мраком разрывы – но все равно вперед вперед вперед – и прорвались!
А Гриффин весело фыркал от смеха в своем величии, своей стати, своей отваге. Вот он рискнул жизнями всех своих людей ради момента вечности на том острове. И выиграл! Держал пари с вечностью и выиграл! Но лишь на мгновение – ибо огромный корабль тут же врезался в скрытые рифы и потерял чуть ли не целое днище – вода хлынула в лазарет и наполнила его в один миг, заглушая вой доверившихся Гриффину матросов. Все они сгинули и Гриффин почувствовал, как его кидает, бросает, крутит, вертит, будто шмат сала; а еще почувствовал, как его в ярости и досаде рвет, пилит и гложет мысль: да, он победил коварные краски, он прорвался через зловещий прорыв, но потерял всех своих людей, свой корабль, даже самого себя, вероломно преданный собственным самомнением. Он восхищался своим величием – и тщеславие повело его к берегу, кинуло на рифы. Горечь полнила Гриффина, когда он с ошеломляющей силой ударился о воду и тут же скрылся под несущимися вдаль волнами с барашками белой пены.
А там, на рифах, парусник с его адамантовой отделкой ониксово-алебастровыми парусами, магической быстротой погрузился под воды без малейшего шелеста (если б не те безумные дииикие вооооопли – неслышные вопли – крики тех, что оказались беспомощно прикованы к разверстому гробу). И все, что слышал Гриффин, – как волны били в свои громогласные бубны войны – а еще утробный и мучительный вой зверя с разорванным горлом – то краски удалялись обратно в миллионы своих логовищ по всей Вселенной, пока их снова не позовут. А вскоре и воды разгладились.
У самой его головы бесстыдно сплетничали сверчки.
Гриффин пробудился с открытыми глазами, тупо вглядываясь в бледный, жутковатый, тонкий как бумага лоскуток, что был луной. Набегавшие на это крапчатое убожество облака отбрасывали странные тени, омывавшие ночное небо, пляж, джунгли, Уоррена Глейзера Гриффина.
"Ну, теперь я точно все испортил", – мелькнула первая мысль и тут же исчезла, уступая место более энергичным мыслям нордического богочеловека. Чувствуя, что лежит, раскинувшись, на белом песке, Гриффин стал подтаскивать руки к бокам, пока, наконец, не смог, тяжело напрягая спину, приподняться. Опираясь на локти и раскинув перед собой ноги, он оглядел море – громадную стену, что окружала остров, – высматривая в темном просторе хоть какой-то намек на корабль или человека. Ничего. На несколько долгих мгновений он еще позволил своему разуму задержаться на тщеславии и эгоизме, что стоили стольких жизней.
Потом мучительно поднялся и обратился лицом к острoву. Джунгли высились густым твидовым полотном аж до самой чахоточной луны, и из темных переплетений вьющихся стеблей вырывалась какофония звуков. Множество звуков – голоса зверей, насекомых, ночных птиц, безымянные звуки, что трещали и скрежетали, выли и кричали – едва ли не так же, как кричали его люди; а над всем довлел звукозапах влажного мяса, которое отрывают от трупа уловленного в засаду нежного существа. Джунгли жили – там будто незримо присутствовал их дух.
Гриффин вытащил меч и по полоске погруженного в тень белого песка пробрался к самому краю зеленой чащи.
Где-то там ждут его и девушка, и дьявол мглы, и обещание вечной жизни здесь, в этом лучшем из всех возможных миров – в его собственном Рае, который он создал из увиденных за всю жизнь снов…
Но в то же время этот сон казался особенно кошмарным, так как джунгли отчаянно сопротивлялись, царапались зазывали и тут же давали отпор. Гриффин вдруг понял, что с нарастающей яростью кромсает густомясую и переплетенную стену листвы. Его ровные белые зубы сжались в твердую эмалевую полоску, а глаза сузились от гнева. Часы перетекали в бесформенный коллоид – и Гриффин уже не мог сказать, по-прежнему ли он продирается сквозь густую зеленую массу или джунгли неощутимо крадутся навстречу, огибая его и смыкаясь за спиной. Удушливый мрак царил в этих джунглях.
Но вот он бросился в особенно дремучее сплетение ветвей – и оно вдруг без всякого сопротивления разошлось по сторонам– Гриффин оказался на открытом месте. На вершине склона, что полого спускался к стремительному потоку нежно журчащей белой воды. Поток омывал камушки, все набирая скорость, – трогательный влажный зверек, стремящийся унестись в дальние края.
Гриффин безотчетно пустился вприпрыжку вниз по склону к берегу ручья, все больше и больше ощущая это большое тело своим собственным. Холм вырастал у него за спиной, а ручей плавно приближался, – и вот он уже там. Время здесь казалось совсем иным – не вымученным, не назойливым. Мерный ход, никаких острых граней.
Он направился вдоль берега – мимо деревьев и кустарников, верхние ветви которых казались обломаны ветром. Ручей мало-помалу сделался рекой, а река устремилась к перекатам. Потом вдруг открылся водопад. Но не огромный рокочущий водопад, куда может снести людей в хрупких каноэ, а шепчущие гребни и уступы, вниз по которым легко струилась белая вода, неся с собой цветовые оттенки с берегов, неся листья и стебельки травы нежно, вкрадчиво, умиротворяюще. Гриффин молча стоял, глядя на водопад, чувствуя больше, чем можно выразить словами, понимая больше, чем сообщали ему чувства. Вот это и вправду Рай его снов – место, где можно провести остаток вечности, место, которое уже множество раз появлялось в другом дурном сне, на другом уровне чувствования, – и этот ветер, и эта вода, и этот мир. Это реальность единственная реальность для человека, чье существование было не столь уж скверно – лишь недостаточно. Прочно и устойчиво, но вряд ли обогащающе. Для человека, который прожил жизнь ни шатко ни валко, здесь было все, что только могло оказаться исполнено блага, сияния и света. Гриффин двинулся к водопаду.
Тьма еще больше сгустилась.
И тут, в свечении безмерной шепчущей мглы, Гриффину предстала сцена, способная выйти только из его снов. Обнаженная девушка – белая-белая на фоне гребней и уступов водопада, – вода легко скатывается по спине, огибает бедра, холодит живот, – голова девушки запрокидывается, и белая вода с веселым бульканьем омывает волосы, касаясь каждой пряди, шелково поблескивающей от влаги, – девушка стоит с закрытыми глазами, погружаясь в незамысловатое наслаждение, – и ее лицо… это лицо, прекрасное лицо, особенное лицо – то самое лицо той самой девушки, которую Гриффин всегда искал, не ища, за которой молча охотился, сам того не осознавая, которую страстно желал, не чувствуя всей остроты своего голода.
Вот та самая женщина, в которой его лучшие побуждения нуждались как в своей основе; женщина, которая не только отдавала бы ему, но которой и он мог бы отдавать; женщина воспоминаний, желания, юности, неугомонности, совершенства. Сон. А здесь, в тихонько булькающей воде – реальность. Магически поблескивая в ночи, девушка томно и с радостью – простой несказанной радостью подняла руку – и Гриффин спустился к ней – как вдруг возник дьявол мглы. Откуда-то из пенных струй, из ночи, из вдруг поднявшегося промозглого тумана, испарений, мутных клубов, из звездного света и злой безымянной пелены появился дьявол, что охранял женщину мечты. Огромный, гигантский, исполинский, вздымающийся выше и выше, неимоверный, еще отчетливее выступающий на фоне ночной тьмы, дьявол распростерся в небе – чудовищная, немыслимая реальность.
Огромные печальные глаза – словно оплавленные белым крысиные дыры, где таились смерчи. Брови тяжелые освинцованные полосы – чуть опускаются от жадного удовольствия при виде девушки; тварь, ужасающая тварь, – неужто у этого исполинского отродья близость с белой плотью? Мысль заскользила, будто отравленная крыса, по полу гриффиновского разума – словно маленький зверек с оторванной лапкой – болезненный и кровавый ганглий понимания, – а потом потерялась в сладостно-горьком склепе по ту сторону мыслей – слишком невыносимая, слишком чудовищная, чтобы и дальше ее обдумывать. А дьявол мглы все рос, рос и ширился – а грудь его будто кузнечными мехами раздувалась до неимоверных пропорций. Не желая быть замеченным, Гриффин отскочил в тень.
Выше, больше, еще массивнее – дьявол подымался, заслоняя ночное небо, пока не затмил луну, пока ночные птицы не поселились у него на лице, пока жидкие дрожащие пятнышки – сами звезды – не стали казаться лишь испарениями от его выдохов. Рот – будто один общий рот миллионов безумцев. Страх, ужас, вопли, страдания впечатаны в черты его лица – лица невообразимо древнего, разложившегося от времени столь великого, что человек его и временем бы не назвал. И такая тварь совокуплялась с той женщиной. Сопровождала ее в отвратительной близости, в запредельных навязчивых плиоценовых гонад альных желаниях. Дьявол и женщина воплощение силы и нежные лабиальные токи. Вот: жуткий голод миллиардов эонов вынужденного воздержания.
Бессмертный любовник, сожитель вечности, пожираемый вожделением, что рос, рос, рос и закрывал весь мир своей тушей. Вот он, дьявол мглы, которого должен убить Уоррен Глейзер Гриффин, прежде чем сможет жить вечно в своих снах.
Дрожа всем своим золотистым телом, Гриффин отступил глубже в тень. Теперь он вдруг снова раздвоился. Стал божеством с мечом на поясе и смертным со страхом в душе. И Гриффин мысленно клялся себе, что не может этого сделать, не может – даже рыдал под той несчастной и величественной золотой оболочкой – не может, не может – и трясся от жуткого страха. Но потом, прямо у него на глазах, дьявол мглы стал, казалось, сжиматься, втягиваться в себя, сокращаться, съеживаться во все меньшую, меньшую, более плотную, компактную, совсем крошечную копию самого себя – будто воздушный шарик, вдруг вырвавшийся из детской ручонки, с воем, хлопками кружащий в воздухе, теряющий свою упругую плотность – и становящийся все меньше, меньше…
Наконец, дьявол мглы сделался размером с человека.
И подошел к женщине.
И они совокупились.
С ненавистью и отвращением Гриффин наблюдал, как существо, что было самой вечностью, самой ночью, самим страхом – всем, всем, кроме слова «человек», – как оно положило руки на белые груди, прижалось губами к податливому алому рту, коснулось бедрами живота – а женщина подняла руки и заключила в объятия жуткое порождение времени – они сцепились в тесном соитии – прямо там, в журчащей белой воде – а звезды визжали у них над головами – и вспухшая луна была будто само безумие, плывущее по выгребной яме космоса, – пока Уоррен Глейзер Гриффин смотрел, как женщина всех его помыслов принимает в себя мужское достоинство нечеловеческого чудовища. И неслышно, на цыпочках, Гриффин подкрался к дьяволу мглы, погруженному в пламя страсти, – подкрался сзади. Расставив ноги, будто палач, и сцепив липкие пальцы на рукояти оружия, он занес меч над головой – а потом бешено опустил – под углом вниз – вниз низ– низ – металл с хрустом и чавканьем продирался сквозь мясо – и вышел из шеи по другую сторону.
Чудовище втянуло в себя огромный мучительный вдох, глотая воздух, всасывая в разорванную плоть хрипящую и раздутую, колючую и болезненную массу. Вдох оборвался со звуком столь высоким и трогательным, что мурашки забегали у Гриффина по щекам, по шее, по спине, – а жуткая тварь потянулась в никуда, отчаянно желая вырвать то безумное железо, что ее уничтожило, но не смогла – и лезвие со всхлипом вытащил сам Гриффин, когда дьявол оторвался от женщины, истекая кровью, истекая спермой и каждое мгновение истекая жизнью. Клонясь вниз и сползая в водопад, мигом окрасившийся плывущими, будто дохлые рыбы, пятнами разноцветной крови, дьявол все же сумел повернуться и осуждающе глянуть прямо в лицо Гриффину:
– Сзади!
В спину!
И умер. Скончался. Уплыл по водному каскаду в глубокие мрачные озера отбросов, дерьма и тлена. Ушел на илистое дно, где уже ничто ничего не значило. Кроме прошлого.
А Уоррен Глейзер Гриффин остался стоять с забрызганной кровью широкой золотистой грудью, не сводя глаз с женщины своей мечты, чьи глаза, в свою очередь, подернула пелена страха и бешенства. Все оргии его сновидений, все дикие совокупления его юношеских ночных кошмаров, все его желания, вожделения и потребности в женщинах вскипели вдруг в Гриффине.
Девушка лишь раз пронзительно взвыла, когда он ее взял. Во время короткой схватки и перед самым входом в голове крутились мысли: бабабля сволочьбля сукабля вотбля и вот так и вот так и вот так и еще и вот так и когда он встал с нее, глаза, что смотрели на него в ответ, были будто листья под снегом в первый день зимы. А по тундре его души свистели лютые ветры. Вот он склеп его прекраснейших мечтаний. Могила его вечности. Мусорная свалка, разделанное мясо, смердящая реальность его снови его Рая.
Гриффин попятился от девушки, слыша вопли тех, что были бессмысленно утоплены по воле его тщеславия, слыша беззвучные обвинения в трусости, которые выкрикивал дьявол, слыша оргазм – приговор той страсти, что никогда не была любовью, в конце концов понимая, что все это и есть реальная сущность его натуры, подлинные лица его грехов, записи в гроссбухе той жизни, которую он никогда не вел, но тем не менее молча поклонялся ей на алтаре зла.
Все эти мысли, будто страж Рая, будто хранитель ворот, будто выкликающий души, будто стоящий за весами, наступали на него сквозь ночь.
Гриффин поднял взгляд – и в последний миг успел осознать, что с завоеванием личного Рая ничего у него не вышло… а потом двадцатичетырехметровая громадина, которую иначе, как драконом, и не назовешь, разинула пасть, что была весь мир и правосудие, и смяла Уоррена Глейзера Гриффина в бесчувственный комок меж рядами клыков.
Когда в проулке отрыли его тело, то даже закаленным строителям и спасателям сделалось дурно. Целой не осталась ни одна кость. Саму плоть будто глодала целая орда псов-людоедов. И все же три стойких землекопа в конце концов с помощью ломов и лопат извлекли бесформенную массу из трехметровой могилы. Все сошлись на том, что просто в мозгу не укладывается, как голова и лицо могли остаться нетронутыми.
И все также сочли, что лицо погибшего счастья не выражало. Тому было множество объяснений, но никто не упомянул об ужасе, ибо то был не ужас. Никто не сказал и о беспомощности, ибо то была и не беспомощность. Пожалуй, будь их чувства достаточно глубоки, спасатели могли бы остановиться на скорбном чувстве утраты. Но никто из них, впрочем, не смог понять, что лицо это со всей категоричностью заявляет: человек и вправду способен жить в своих снах, в своих прекраснейших снах, но только если он этих снов достоин.
В ту ночь не было дождя – нигде во всей ведомой Вселенной.
«Кайся, Паяц!» – сказал Тиктак
Всегда находятся те, кто спрашивает: «А о чем все это?» Так вот. Тем, кому вечно требуется интересоваться, кому вечно требуются все ударения и точки над i, всем тем, кому без конца требуется знать, что, куда и откуда, предлагаем нижеследующее:
"Именно так служит государству большинство – не столько как люди, сколько в качестве машин, своими телами. Они составляют регулярную армию, милицию; это тюремщики, констебли, понятые и тому подобные. При этом в большинстве случаев им совершенно не приходится применять ни собственное мнение, ни нравственное чувство – они низвели себя до уровня древесины, земли и камней. Когда-нибудь, может статься, смастерят деревянных людей, способных не хуже справляться с теми же задачами. Такие внушают не больше уважения, чем соломенные чучела или глиняные болваны. Цена им – та же, что лошадям или собакам.
Тем не менее обычно им подобные даже считаются за добропорядочных граждан. Другие – как, например, большинство законодателей, политических деятелей, юристов, священников и чиновников – служат государству преимущественно своими мозгами; а поскольку какие-либо нравственные различия они редко бывают склонны делать, то, сами того не сознавая, способны служить как Богу, так и дьяволу. И лишь очень немногие – герои, патриоты, мученики, реформаторы в высоком смысле и просто настоящие люди – служат государству также и своей совестью, а потому чаще всего оказывают ему противодействие – и оно, как правило, видит в них своих врагов".
ГЕНРИ ДЭВИД ТОРО. «О гражданском неповиновении»
Здесь самая суть. Теперь начнем с середины, затем уясним начало – а концовка пусть сама позаботится о себе.
Итак, в силу того что этот мир был таким, каким он был – каким ему позволили сделаться, – долгие месяцы выходки Паяца не привлекали излишне пристального внимания Тех, Кто Обеспечивает Бесперебойную Работу Механизма, – тех, кто льет наилучшее масло на кулачковые валы и ходовые пружины Цивилизации. И лишь когда окончательно прояснилось, что невесть как и непонятно почему он сделался своего рода знаменитостью, а для «эмоционально неустойчивой части народных масс» (согласно неизбежной формулировке Администрации), может статься, и героем, дело было передано Тиктаку и его всесильному юридическому аппарату– Но к тому времени именно в силу того, что этот мир был таким, каким он был, – а также вследствие того, что не оказывалось никакой возможности предугадать, где объявится Паяц, – быть может, вспышка некой давным-давно исчезнувшей болезни вдруг снова разразилась в Системе, где иммунитет к ней опять-таки давным-давно был утрачен, пропал с концами, ищи-свищи, упомянутому Паяцу позволили стать слишком реальным.
Обрел он и форму, и содержание.
Он сделался личностью – тем самым, что уже много десятилетий назад из Системы устранено. Но так уж получилось – и нате вам! Пожалуйста! Вот он – решительно впечатляющая личность! В определенных кругах – в средних, сказали бы мы, классах выходки его считались возмутительными. Фи! Вульгарное бахвальство! Скандал! Анархистские происки! В других слоях общества – там, где мысль подчинена форме и ритуалу, образчикам истинно достойного поведения, – все это вызывало лишь смешки.
А вот в самых низах – ох уж эти низы, где людям всегда нужны святые и грешники, хлеб и зрелища, герои и злодеи, – его считали Боливаром… Наполеоном… Робин Гудом… Диком Бонгом (Асом из Асов)… Иисусом… Джомо Кепьятой…
В самых же верхах, где любые колебания и сотрясения грозят сбросить богатых, влиятельных и титулованных с насиженных мест, в нем видели общественную угрозу… еретика… бунтаря… позорище… наконец, прямую для себя опасность. Все снизу доверху знали его как облупленного – но существенное для Системы значение имели только реакции верхов и низов. Самой верхушки и самого дна.
И вот его досье вместе с картой времени и кардиоплатой направили во всесильное ведомство Тиктака.
Тиктак: ростом метра под два. Немногословный, тихонько мурлычущий себе под нос. Когда все идет временносоответственно. Это Тиктак.
Даже в верхних эшелонах власти, где страх лишь порождали, но редко испытывали, его так и звали – Тиктак. Но за глаза. Прямо в маску никто бы так его не назвал. Никто бы не осмелился.
Попробуй-ка назови человека ненавистным ему прозвищем, если человек этот способен лишить тебя минут и часов, дней и недель – целых лет жизни. В маску к нему обращались как к Главному Хранителю Времени. Так было куда безопаснее.
– Здесь значится только то, кем он является, – с неподдельной мягкостью произнес Тиктак, – а не кто он таков. Эта карта времени, что в моей левой руке, содержит название, но название это говорит только о том, чем он занимается. Кардиоплата, что в моей правой руке, также содержит название, но это не имя, а кличка. К тому времени, как мне потребуется произвести надлежащий вычет, я должен буду знать, кто он на самом деле.
Всему своему служебному персоналу – всем сыскарям, всем легавым, всем зажопникам, всем винтилам и даже говноедам – Тиктак задал один-единственный вопрос:
– Кто такой этот Паяц?
И он уже вовсе не тихонечко мурлыкал. Временносоответственно слова его были резкими.
Таким оказался самый длинный монолог Тиктака, какой только приходилось выслушивать всему его служебному персоналу – всем сыскарям, всем легавым, всем зажопникам, всем винтилам… хотя, правду сказать, не говноедам, которых, как правило, все равно поблизости не оказывалось. Но даже они завертелись и затормошились, выясняя:
"Кто же такой этот Паяц?
Высоко-высоко над третьим уровнем города он забрался в аэролодку – в гудящие и трясущиеся металлические внутренности (тьфу ты! аэролодка! жалкий свистоплан с кое-как присобаченным корпусом от буксира!) – и принялся разглядывать лаконичные мондриановские конструкции окрестных зданий.
Где-то неподалеку слышалось размеренное «левой-правой, левой-правой» смены с 2:47 пополудни, что бодро направлялась – каждый работник в. белых тапочках – на Майкловский подшипниковый завод. Ровно минуту спустя он услышал уже не столь размеренное «правой-левой, правой-левой» утренней пятичасовой смены, строем возвращающейся домой.
Загорелое лицо Паяца растянулось в лукавой улыбочке, а на чисто выбритых щеках мелькнули ямочки. Потом он, поворошив шапку рыжеватых волос, слегка поежился в своем шутовском наряде, будто что-то предвкушая, – и нажал на координатор. Ветер мигом подхватил плюхнувшуюся в поток аэролодку. Паяц мчал над скольземкой, нарочно опустившись чуть ли не до двух метров, чтобы теребить кисточки модниц. Наконец он до упора высунул язык, заткнул уши большими пальцами и, дико вращая глазами, во всю мочь завопил: «Ути-ути-ути!» Получилась… так, мелкая шалость. Одна из прохожих модниц бросилась наутек и, споткнувшись, рассыпала во все стороны какие-то сверточки и пакетики, другая обмочилась, а третья, отшатнувшись, повалилась набок, после чего служителям пришлось остановить на время скольземку, пока женщин приводили в чувство. Да, мелкая вышла шалость.
А Паяц оседлал попутный ветер и был таков. Ку-ку, граждане!
Обогнув угол громадного здания Института Хода Времени, он увидел только-только заходящую на скольземку новую смену. Четко отработанными движениями, нисколько не нарушая ритма, рабочие ступали на медленную полосу, а потом, будто кордебалет из фильма Басби Беркли о допотопных тридцатых, по-страусиному шагали дальше – и выстраивались на скоростной полосе.
На лице у Паяца снова появилась лукавая улыбочка.
Даже стало заметно, что слева у него не хватает одного зуба. Резко спикировав, Паяц тормознул у скольземки и устремился вслед за рабочими. Догоняя процессию, он заранее ослабил держатели, что наглухо закупоривали отверстия самодельных сливных желобков и предохраняли груз от преждевременной выгрузки. И, когда аэролодка зависла наконец над самыми головами заводских рабочих, шутник сорвал с желобков заглушки – и изрядная порция мармеладных бомбошек долларов тысяч так на полтораста водопадом обрушилась на скоростную полосу!
Мармеладные бомбошки! Миллионы и миллиарды пурпурных и желтых и зеленых и лакричных и виноградных и малиновых и мятных и круглых и гладких и хрустящих снаружи и нежно-мучнистых внутри и сахарных и прыгающих шмыгающих скачущих звенящих летящих мармеладных бомбошек посыпались на головы и плечи каски и щитки заводских рабочих барабаня по скольземке отскакивая прочь катаясь под ногами расцвечивая все небо красками радости и детства и праздника обрушиваясь с небес проливным дождем твердым душем красочным сладким потоком наполняя вселенную здравомыслии и безупречного порядка совершенно безумной и сумасбродной новизной! Мармеладные бомбошки!
Заводские рабочие захохотали на разные голоса – сплошь обсыпанные бомбошками, они нарушили строй – а мармеладные бомбошки проникли в механизмы скольземокРаздался дикий скрежет, будто миллион педагогов вдруг заскребли ногтями по доброй четверти миллиона классных досок, кашляя при этом и смачно отплевываясь, – а потом скольземки все до единой остановились и все рабочие завалились ктокудапопало смеясь кувыркаясь хохоча и набивая полные рты маленькими мармеладными бомбошками цвета детства– Вот это был праздник – и веселье – и страшное сумасбродство – и хиханьки да хаханьки…
Однако при всем при том:
Смена задержалась на семь минут.
Семью минутами позже рабочие вернулись домой.
Основной график оказался сдвинут на семь минут.
Ввиду неисправности скольземок на семь минут сбились квоты.
Паяц толкнул первую костяшку домино в длинном, очень длинном ряду, а вслед за ней – чик-чик-чик – посыпались и все остальные.
На семь минут назад оказалась отброшена вся Система. На первый взгляд – ерунда. Не заслуживающий внимания пустяк. Но! Для общества, движущие силы которого порядок и единство, пунктуальность и исполнительность, забота о часовых механизмах и почитание божества проходящего времени, – катастрофа весьма значительных масштабов.
И тогда Паяцу предписано было явиться в ведомство Тиктака. Предписание это передавали по всем средствам массовой информации. Ему, презренному негодяю, предписывалось ровно в семь вечера быть в указанном месте. Его ждали и ждали – но он так и не объявился до десяти тридцати, когда лишь пропел им всем песенку про лунный свет в никому не известной дыре под названием Вермонт и был таков. Но ждали-то его аж с семи тридцати – и все полетело к черту вместе с расписаниями, графиками и прочей дребеденью. В результате так и остался вопрос: кто такой этот Паяц?