355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хараламб Зинкэ » И снова утро (сборник) » Текст книги (страница 14)
И снова утро (сборник)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:53

Текст книги "И снова утро (сборник)"


Автор книги: Хараламб Зинкэ


Соавторы: Теодор Константин,Драгош Викол,Аурел Михале

Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Теодор Константин
И снова утро

Может быть, она уснула. Но я не очень уверен в этом. С тех пор, как я притащил ее сюда, она только несколько раз открывала глаза, и каждый раз лишь на мгновение. Дыхание ее было еле слышным. Возможно, поэтому у меня мелькнула мысль, что она умерла. И тогда меня охватила паника. Она умерла! Значит, все было напрасно, все бесполезно. Я ничем не мог ей помочь. И от этой моей беспомощности я впал в безграничное отчаяние.

Впервые в моей жизни я почувствовал, насколько ужасным и всеобъемлющим может быть чувство беспомощности перед лицом смерти. Подавленный, не отдавая себе отчета, я застыл, тоскливо глядя в черное небо, откуда на меня иронически смотрела луна. Вспомнил, что, когда я был маленьким, мне очень нравилось видеть в лике луны образ дедушки, который смотрит оттуда с упреком на непослушных внуков. Так мне не раз говорила бабушка. И дядя Янку, который меня никогда не обманывал, подтвердил слова бабушки.

Но я всякий раз, всматриваясь в луну, видел «не дедушку», а образ женщины с распущенными белокурыми волосами, спадающими ей на плечи. Женщина смотрела на меня такими грустными глазами, что я готов был расплакаться. И не один раз, когда мои глаза наполнялись слезами от жалости к женщине с грустным выражением лица, я спрашивал ее:

«Скажи, луна, почему ты такая грустная? Клянусь, я никому, никому не скажу, даже дяде Янку».

Теперь, когда я, глядя на небо, обнаружил луну, которая смотрела на меня иронически, я на какое-то время забыл, где нахожусь, и почувствовал, как во мне просыпается желание, такое же, как в детстве, увидеть лунного «дедушку». Я смотрел на луну минуту, может быть, две, но ничего не сумел разглядеть. Ни дедушки, ни женщины с распущенными белокурыми волосами и грустными, до боли грустными глазами. И тогда мне пришла в голову мысль, что в каком-то смысле умер и я сам, если время убило во мне волшебство детства.

Ох, луна, луна, если бы ты хоть на мгновение показалась прежней, хоть на одно мгновение только, чтобы я смог вновь обрести детство!

Мне почудилось, что я произнес эти слова громко, и мой собственный голос напугал меня. Страх горячей волной пробежал по моим венам. И я снова вспомнил, что она умерла, что я остался один, снова один в этом болоте. Совсем рядом со мной, тихо жалуясь, шумел тростник, и, словно издеваясь над его скромностью, громко и упоенно заливались лягушки. Я подумал, что тростник оплакивает умершую женщину, и кваканье лягушек больше не казалось мне издевательским. Тростник будто отпевал умершую жалостливым шумом, лягушки – своим кваканьем. Подул ветер; он пригнал облака, которые будто тоже хотели проститься с женщиной, которая умерла, без сомнения, из-за второй раны под лопаткой. Только я словно отсутствовал при всем этом. Мне припомнилась погребальная песня, которую я знал с детства. Потом я ощутил царившую вокруг тишину и вздрогнул от безотчетного ужаса. Женщина умерла без свечи в изголовье, как водится по народным обычаям, и мне даже нечем было выкопать ей могилу, чтобы спасти ее останки от волков, которые, наверное, водились здесь. Лопаты у меня не было, но я все же должен выкопать ей могилу: палкой, руками, острым камнем, я еще не знал чем, но я должен вырыть ей могилу в земле, напитанной водой, пахнущей гнилью и войной, хотя война еще не прошлась по этому болоту и, может быть, так никогда и не пройдется.

Женщина умерла. А может быть, она еще жива? Я нагнулся и прильнул ухом к ее груди. И тут же почувствовал своей воспаленной щекой жар ее руки и впервые услышал голос женщины:

– Нет, я еще не умерла…

– Слава богу!

– Но к рассвету я умру…

Я тоже был уверен, что она умрет. До рассвета. Ее ладонь пылала огнем на моей щеке. Моя щека горела от ее руки, но я ничем не мог помочь женщине. Не мог не дать ей умереть.

– Оставь, ты не умрешь! – попытался я ободрить ее, обрадованный, что по крайней мере мы можем понять друг друга.

– Не умру? Ты действительно веришь, что я не умру?

– От этого не умирают, – продолжал я. Голос мой звучал убедительно, хотя надежда едва теплилась во мне.

– Если бы это было правдой! Ты говоришь так только потому, что тебе жаль меня… Ну что ж, я в любом случае благодарю тебя за все.

За все? Я не понимал, что означает это «все». Ведь почти ничего не было. Сколько времени уже прошло? Может, часа два. Ни в коем случае не больше двух часов…

В течение восьми дней, с тех пор как я сбежал из колонны военнопленных, я питался только сырой картошкой и тыквой. А за последние сутки я не съел ни крошки. Мозги у меня воспалились. Боль пронизывала их, казалось, голова вот-вот расколется от боли. В висках стучало, но, несмотря на тошноту и боль, мне хотелось есть. Я совсем обессилел от голода. Болото – мое пристанище – пахло гнилью, а мне казалось, что пахнет сосисками с тушеной капустой. Все восемь дней, пока я питался только сырой картошкой и тыквой, мне чудился запах сосисок с капустой. Боже! Нет ничего нестерпимее, чем не есть восемь суток и чувствовать запах сосисок с капустой! Голод переворачивал мне все внутренности.

Я не заметил, когда покинул болото. В какой-то момент я только понял, что уже не валяюсь на ложе из тростника и камыша, а иду, правда шатаясь из стороны в сторону, но все же иду туда, откуда, как мне казалось, доносится запах сосисок с капустой. Была ночь, луна еще не взошла, но я шел, потому что хотел как можно скорее добраться до дома, где хозяйка приготовила это кушанье.

Я шел, как лунатик, привлекаемый запахом, который существовал только в моем воображении, затуманенном голодом, пока не добрался до проселочной дороги. Я не остановился ни на секунду. Опасности будто не существовало, я вовсе забыл о ней. Еще днем я установил, что та дорога вела к большому селу, и только позже узнал, что то было не село, а городок. Я понимал, что страшно рискую, идя по этой дороге, и все же шел, пренебрегая опасностью. И казалось мне, что я, как четыре года назад, направляюсь в город, чтобы поступить в университет. Я шел по проселочной дороге, а видел улицу, которая вела вверх от вокзала, грязная, как улица всякого небольшого городка, со старыми, почерневшими от сажи домами. В нижних этажах этих домов располагались лавочки, где можно было купить самые неожиданные вещи. Во вторых этажах жили семьи торговцев. Через грязные окна, часто заклеенные бумагой, выглядывали на улицу худосочные взлохмаченные ребятишки, жуя черный хлеб, намазанный повидлом. Небо было серым, и только в одном углу скучающее солнце разглядывало из-за дымчатых облаков то, что происходило на земле.

Я шел по проселочной дороге, а видел себя на улице Бендела, в столовой фрау Мицци, у которой обедал и ужинал. У меня перед глазами стоял образ фрау Мицци: высокая, плотная, почти красивая, сильно пахнувшая лавандой. Вот она ловко двигается вокруг стола, подавая нам свой замечательный свекольник со сметаной, за которым следуют ароматные, богато приправленные разными пряностями сосиски с капустой, приготовленные по ее собственному рецепту, наверное сохраняемому в тайне, поскольку мне нигде больше не доводилось есть таких вкусных сосисок. Добрая фрау Мицци ловко двигалась вокруг стола, обслуживая нас, и каждый раз, когда она наклонялась к кому-нибудь из нас, мы видели в вырезе платья ее грудь, красивую и белую. И после того как мы видели ее грудь, обед, который она подавала, казался нам еще вкуснее, и мы с жадностью набрасывались на него.

Я шел по проселочной дороге, видел себя в столовой фрау Мицци, видел и ее, красивую и плотную, несмотря на ее сорок лет. Я был голоден, и в носу у меня стоял запах сосисок с капустой, приготовленных фрау Мицци с несравненным мастерством, как вдруг с той стороны, куда я направлялся, до меня донеслась очередь, за ней другая. С первым же выстрелом я бросился на землю. Меня всего словно иголками пронзил страх, какого я никогда в жизни не испытывал. Потом сразу же установилась тишина, но я замер на месте, боясь пошевелиться, чувствуя, что у меня перехватило дыхание, все тело покрылось холодным потом, когда первая очередь взорвала пелену ночной тишины и темноты.

Облака расползлись, и луна, словно круглый желтый змей, лениво ползла по небу, то показываясь, то скрываясь за облаками. Только теперь я осознал, что, думая о фрау Мицци, довольно близко подошел к населенному пункту, который принял за село, но на самом деле это оказался городок. До первых домов оставалось идти километр-полтора.

Когда я оправился от страха, какого не испытывал, даже идя первый раз в атаку, я попытался здраво оценить обстановку. Очередь предназначалась явно не мне, как я решил в первый миг. Но это означало, что в городке располагаются немецкие или, скорее всего, хортистские войска. Это, собственно, не было для меня открытием, об этом я знал и раньше, и все же я вышел из болота в надежде, что мне удастся проникнуть в город, что меня не схватят. Отчаянный шаг, я хорошо это понимал, но так проголодался, что готов был поставить на один шанс из ста, вопреки здравому смыслу и осторожности, проявленным мною в тяжелых обстоятельствах, через которые мне пришлось пройти. И теперь эта очередь снова сбила меня с толку. Идти дальше было настоящим безумием. И все же я был полон решимости не отступать от своего плана. Я был голоден, страшно голоден!

Я поднялся с земли и тронулся дальше. Только теперь из осторожности шел не проселочной дорогой, а прямо по полям. Не знаю, сколько времени я шел. В какой-то момент я остановился как вкопанный, услышав звук, происхождение которого вначале не мог определить. Я напряг слух. Это был стон, я почти не сомневался в этом. Я подумал, что нахожусь неподалеку от того, по кому совсем недавно были даны две очереди из автомата.

Облака снова расползлись по кустам, и в слабом свете луны я увидел его всего лишь в нескольких метрах впереди меня. Признаюсь, в первую минуту мне даже не пришла в голову мысль помочь ему. Впрочем, чем мог помочь я, военнопленный, убежавший из-под конвоя, которого в любой момент могут схватить и расстрелять? Несмотря на все это, в конце концов я пришел к мысли, что все же хоть чем-нибудь могу быть ему полезен. Я начал приближаться к нему ползком и не без опаски.

Я боялся, что, если у него есть оружие, он может подумать, что у меня враждебные намерения, и выстрелить в меня.

Я подполз совсем близко к нему и проговорил громко, чтобы он мог меня услышать:

– Не бойся! Я хочу тебе помочь!

Говорил я по-румынски, решив, что он тоже военнопленный.

Раненый перестал стонать, попытался приподняться на локтях, но не сумел. Потом, возможно обессиленный попыткой привстать, застонал снова.

– Не бойся! Я румынский пленный, мне удалось бежать, – продолжал я говорить, на этот раз на немецком языке, потом на французском.

Продолжая говорить, я ползком еще больше приблизился к нему. Добравшись до него, я при слабом свете луны, закрытой клочьями облаков, к своему изумлению, обнаружил, что это женщина в очень красивом платье.

Представьте себя в моем положении: я убежавший из-под конвоя пленный; восемь ночей, кроме первых двух, когда отсыпался, я все шел и шел вперед, поддерживаемый единственно желанием и надеждой как можно быстрее добраться к своим. И вот посреди поля я наталкиваюсь на раненую женщину. Стоит ночь, темно, я изнурен голодом. Что делать? Оставить ее на произвол судьбы и идти дальше своей дорогой? Помочь ей? Но как? В село я не мог ее отнести. Значит, она обречена, непоправимо обречена, а мне остается лишь идти своей дорогой и попытаться проникнуть в село.

Вместо этого я приподнял ее на руки и направился обратно в сторону болота. Там я положил ее на свое ложе из тростника.

– Кто ты? – спросил ее по-румынски, по-французски, по-немецки. Она не отвечала и только стонала, не переставая. Даже ни разу не открыла глаз.

Луна, снова выбравшись из-за туч, помогла мне рассмотреть ее раны. Одна пуля попала в бедро левой ноги, другая в плечо. Рана в бедро, кажется, не была тяжелой. Пуля вышла, не затронув кость. Зато другая рана, в плечо, оказалась опасной. По всей вероятности, пуля раздробила ключицу. Но самым страшным было то, что из обеих ран текла кровь.

«Чем ее перевязать? – спрашивал я самого себя. – Если я ее не перевяжу, она умрет от потери крови».

Я хотел разорвать рубашку, но вспомнил, что она черная от грязи и пота. Если я перевяжу ее полосами от рубашки, в раны наверняка попадет инфекция.

И все же ее надо обязательно перевязать. Пришлось разорвать бретельки ее нижней рубашки и снять ее, вытащив из-под юбки. Из рубашки я приготовил нечто наподобие бинтов и неумело перевязал сначала плечо, потом ногу. Она послушно дала перевязать себя.

«А что делать дальше? – спрашивал я себя и отвечал: – Не знаю! Прежде всего – подождем до утра».

Я прислонился спиной к стволу вербы, решив не смыкать глаз до рассвета. Мне уже не хотелось спать, чувство голода притупилось. Я ощупал лоб раненой. Женщина вся горела. Я смочил оставшиеся обрывки рубашки в стоячей болотной воде и положил компресс на лоб. Почувствовав холод, женщина глубоко вздохнула и некоторое время не стонала. Потом застонала снова.

– Тебе больно? – спросил я ее по-немецки.

Но раненая и теперь ничего не ответила. Время тянулось медленно. Неугомонные лягушки продолжали свой концерт. Время от времени где-то неподалеку вскрикивала какая-то болотная птица. Слева, с другой стороны болота, доносился рокот моторов, перекликались автомобильные гудки. Раненая продолжала стонать.

И вдруг стоны прекратились. Тогда меня охватил страх и отчаяние, что она умерла. Я снова приложил ухо к ее груди, чтобы убедиться, что она еще жива.

Она была жива. И даже не стонала, а только смотрела на меня. Опершись на локоть и немного нагнувшись к ней, я тоже смотрел ей в лицо. Небо просветлело, и звезды будто поднялись выше. Лицо ее было загадочным и торжественным, и сердце мое трепетало от волнения. Раненая глядела на меня такими грустными глазами, каких мне никогда в жизни не доводилось видеть.

«Она страдает от сознания, что умрет», – подумал я, и все во мне закричало от безнадежной, дикой жалости. Где-то рядом по-прежнему жалостливо и безнадежно кричала болотная птица. Через некоторое время я понял, что страдание застыло не только в глазах женщины, но и во всем ее облике. Ей было самое большее лет двадцать пять. Не знаю, была ли она красива. Сейчас главным в ее облике была не красота или уродство, а страдание. Страдание исходило из каждой черты ее лица, от бледного лба, от едва заметно напрягшихся бровей, от осунувшихся щек с выступившими скулами, от коротко подстриженных красновато-медных волос.

– Тебе, наверное, очень больно! – сказал я, хотя и сам видел, что это так. Эти слова вырвались у меня невольно. К тому же они были сказаны на чужом для нее языке.

Она закрыла глаза, и две слезинки, словно бусинки, покатились к вискам. Потом, когда она снова открыла глаза, они были мутны от слез, а может быть, от охватившего ее отчаяния.

– Кто ты? – спросила она по-немецки.

– Румын. Военнопленный. Я бежал, хочу добраться назад, к своим.

– Тебя убьют, если схватят.

– Знаю.

– А я тебе только мешаю!.. Теперь ты был бы далеко, если бы оставил меня там…

– У меня больше не было сил идти. Уже восемь дней, как я не видел крошки хлеба. Хотел пробраться в село, поискать что-нибудь из еды.

– Это не село, а городок. Если бы ты туда пошел, немцы схватили бы тебя наверняка. По улицам ходят патрули. Устраивают облавы. По-видимому, ищут кого-то. Может быть, тебя?

– Меня ни в коем случае.

– Как бы то ни было, я тебе мешаю… Но думаю, что скоро это кончится. Самое позднее – утром. Пока этого не случится, прошу тебя: не уходи от меня. Мне очень страшно умирать одной.

Она закрыла глаза, и снова две слезинки покатились к вискам. Потом она нащупала мою руку, легонько сжала ее и оставила в своей горевшей огнем ладони. Болотная птица прокричала еще раз, будто со страху. Небо стало еще выше, а мое сердце сильно сжалось, придавленное бесконечностью мирового пространства. Рядом со мной умирала женщина, а в бесконечности, простирающейся от меня до призрачного, усыпанного звездами небосвода, время текло спокойно и равнодушно. Умирала она, как, наверное, умирали сотни людей на всех фронтах в ту ночь, которая не кончится и после восхода солнца, ночь, которая длится уже пятый год и которая рассеется лишь после того, как умолкнут орудия, все орудия на всех фронтах. До этого мгновения оставалось не так уж много. Может быть, всего лишь несколько месяцев. Жаль, что она не доживет до этого дня! А я? Я-то застану этот день? Боже, как мне хотелось дожить до него! Мое воображение разыгралось: я увидел себя вернувшимся домой. Домой! Моим «домом» была комната, в которой меня никто не ждал. Разве лишь скука, притаившаяся по углам, разве лишь одиночество, причиной которого было то, что я требовал от жизни больше, чем она может дать. Я представлял, как открываю дверь, как она жалобно скрипит, удивленная, что ее открывают через столько лет. Я поднимаю штору, и солнечный свет дивится тому, сколько пыли скопилось на письменном столе, на пианино, на книгах – повсюду.

«Вернулся, сыночек?» – спрашивает меня соседка-старушка.

«Вернулся, Святая Пятница!» Так я всегда называл ее.

«Кончилась война, сыночек?»

«Кончилась, Святая Пятница!»

«И ты живой остался?»

«Как видишь, живой, Святая Пятница».

«Хорошо, что живой, сыночек. В твои годы грех помирать. Фу, а пыли-то! Вот не оставил мне ключ. Сейчас бы твой дом блестел, как луна…»

«Комната, Святая Пятница!»

«Дом! Потому что для тебя сейчас это твой дом. Пока не женишься. Раз уж избавился от смерти, то обязательно женишься. Давай я немного приберу. Не видишь, пыль столбом?»

«Хорошо, Святая Пятница. А я иду в ванную. Возьми все это имущество и сожги. А то, может, где-то еще притаились вши».

Я вхожу в ванную и пускаю воду, так, чтобы погорячей, как можно погорячей. Забираюсь в ванну, охая от удовольствия. Выбираю положение поудобнее, чтобы вода доходила до самой шеи. Вода пахнет сосновой смолой. Я намыливаюсь и изо всех сил тру себя мочалкой, чтобы избавиться от запаха траншей, пороха и смерти (многие из тех, кто побывал на фронте, знают, что после нескольких лет пребывания на передовой, после многих атак и обстрелов, когда люди умирают вокруг тебя справа и слева, спереди и сзади, запах смерти пронизывает все поры). Я сижу в ванне час, два, даже больше, погруженный по шею в горячую, пенистую воду. В моей комнате наводит порядок Святая Пятница, она вытирает пыль и что-то напевает своим слабым, дрожащим голосом.

Наконец я выхожу из ванной. Вытираюсь полотенцем. Святая Пятница больше уже не поет. Она закончила свое дело и ушла. Меня ожидает чистое белье. Оно пахнет белизной. Пахнет мылом, щелоком. Я подношу белье к носу и вдыхаю его запах, как запах цветка. В конце концов, и на фронте случается наткнуться на цветок и поднести его к носу. Но на фронте никогда не увидишь чистое белье, выстиранное, прокипяченное и подсиненное руками Святой Пятницы. Я надеваю чистую пижаму и жмурюсь от удовольствия. С чем можно сравнить это блаженство, когда, возвратившись живым и невредимым с фронта, надеваешь чистую пижаму? Я забираюсь в постель, пахнущую лавандой. Я катаюсь по постели и глубоко вдыхаю запах лаванды. Глажу чистые простыни ладонями, прикасаюсь к ним щеками. Они прохладные и мягкие. Мне хочется забыть о холодной, очень холодной и враждебной земле траншей, которая пронизывает тебя своим холодом, сыростью, безжизненностью. Земля будто завидует тому, что у тебя в жилах течет горячая кровь. И если ты спишь на земле, она хочет похитить твое тепло, чтобы согреться самой. Поэтому, если ты не почувствуешь ее холода и не проснешься вовремя, она может украсть у тебя все тепло и твой сон перейдет в вечный. Но с этим покончено! Я жив! Отныне я никогда не буду спать на голой земле, завернувшись лишь в плащ-палатку. Отныне я не буду дрожать от холода и страха, просыпаясь утром. Отныне я буду спать только в кровати на чистых простынях, пахнущих лавандой. И, чтобы полностью прочувствовать как нынешнее, так и будущее удовольствие, я катаюсь по чистым простыням, глажу их ладонями и чувствую себя на верху блаженства. Потом я успокаиваюсь. Меня охватывает приятная расслабленность. Появляется желание что-нибудь почитать. Книги, с которых Святая Пятница вытерла всю пыль, рядом. Мне дороги все книги, имеющиеся в моей библиотеке. Это мой порок, неисправимый порок, от которого я не собираюсь избавляться. Я содрогаюсь при мысли, что у меня могло и не быть такого порока. Что за жизнь была бы без книг? Я протягиваю руку и беру первую попавшуюся книгу. Мне все равпо какую: я храню лишь те книги, которым останусь верен до конца своей жизни. Я могу рассказать на память целые страницы из книг, которые нравились мне в юности. Благодарю случай за то, что дал мне хорошую память. На фронте память помогла мне уберечься от деградации. Представьте себе индивидуальный окоп на передовой. Представьте себе, что дождь льет как из ведра и проникает через плащ-палатку. Представьте, что лежите в болотной луже в ожидании рассвета, когда начнется атака. Можно заснуть. Сон – это забвение. Но что делать, если не можешь уснуть, если видишь, как постепенно утрачиваешь то, что человек приобрел в процессе цивилизации рода своего? Что должен сделать ты, чтобы спасти себя, чтобы не проделать путь назад, к первичному мраку? Так вот, я находил спасение в своей памяти, пересказывая наизусть целые отрывки из прочитанных ранее книг…

* * *

– Как тебя зовут? – спросила раненая и посмотрела на меня.

Игра воображения прекратилась. Я вновь увидел себя возле раненой женщины, в болоте, грязный, изнуренный голодом.

– Хория меня зовут. А тебя?

– Милада.

– Милада? Что это за имя?

– Чешское.

– Значит, ты чешка!

Я хотел спросить ее, как она оказалась в Венгрии, но сдержался. Женщина умирала, и мое любопытство, если это простое любопытство, было бы просто бесчеловечным.

– Румын, да?

– Румын. Я уже говорил тебе.

– Да, ты говорил…

Больше она меня ни о чем не спросила и снова закрыла глаза. Теперь в болоте установилась тишина. Умолкла болотная птица, замолчали лягушки. Только справа, с шоссе, по-прежнему доносился гул моторов.

Я вслушивался в этот непрерывный гул и вдруг вспомнил о моем тезке Хории Быргэзане. Точнее, о его трагической гибели.

Спустя два дня после того, как мы попали в плен, меня вместе с другими пленными заставили ночью перетаскивать убитых и раненых из траншей, проходивших вдоль бывшей позиции. Бывшей, потому что в течение дня передний край переместился вперед метров на пятьсот. В паре со мной тащил носилки кавалерист, попавший в плен несколькими днями раньше. Звали его Хория Быргэзан. Я не встречал в своей жизни другого такого человека. Он был очень высокого роста, с огненно-рыжими волосами и такого же цвета бровями и усами. Его светло-голубые глаза смотрели враждебно. Резким и враждебным был и его голос. Если ты его хорошо не знал, то, услышав этот голос, наверняка сказал бы: «Такому лучше не попадаться на пути. Не человек, а черт!» И только узнав его поближе, начинал понимать, что не может быть большего несоответствия между обликом человека и его натурой, чем у Быргэзана.

Когда мы взялись за носилки, чтобы перетаскивать убитых и раненых, первым его вопросом было:

– Эй, земляк, тебя как зовут?

– Хория!

– Хория? Хм, смотри, как попало. Меня тоже Хорией зовут. Пехота?

– Пехота! С двадцать седьмого.

– А я кавалерист. Да к чему растолковывать! Кавалериста по ногам видно. Здорово, тезка. Ты – Хория, я – Хория! Но главное, что мы одинакового роста. Ты даже не представляешь, как это здорово.

– Разве имеет какое-либо значение?

– Сейчас сам увидишь, тезка, имеет или не имеет.

Я понял преимущество того, что мы были с ним одинакового роста, как только мы начали перетаскивать мертвых и раненых: вес носилок равномерно распределялся на нас обоих и ни тому ни другому не приходилось тратить больше сил.

Всю ночь мы таскали убитых и раненых. Утром нас погнали в лагерь военнопленных где-то на территории Венгрии. Вначале нас было около тридцати румын, но по дороге стало больше. Наша колонна выросла за счет других групп, временно содержавшихся в селах, по которым мы проходили, и теперь в ней насчитывалось сто тридцать пленных. Конвоировали нас двадцать гитлеровцев под командой унтер-офицера, который ехал верхом впереди колонны, все время дымя огромной изогнутой трубкой.

Ну и зверь же был этот унтер! Роста среднего, но широкий в плечах, с круглым, полным, цвета вареного рака лицом. Выпученные глаза его были в синих прожилках. За эти выпученные глаза мы прозвали его Лягухой. Лягуха заставлял нас идти без отдыха много часов подряд. Было жарко, невыносимо пыльно, мы еле держались на ногах от усталости, были изнурены голодом и жаждой. Передышка, если Лягуха давал нам ее, была всегда вблизи какого-нибудь колодца и никогда возле самого колодца. Само собой разумеется, он запрещал нам утолять жажду. Издеваясь, он со смехом объяснял, что делает это для нашего же блага: чтобы мы, будучи разгоряченными, не схватили воспаление легких. Зато сам он пил вдоволь и жадно. Так же вдоволь пили по двое его подчиненные, в то время как другие оставались сторожить нас с автоматами наготове. Более того, на каждом привале Лягуха раздевался до пояса и обливался водой, а потом опрокидывал себе на голову целое ведро холодной воды.

Не знаю, есть ли на свете более нестерпимая мука, чем жажда. Что может быть мучительнее, чем идти десять километров по невыносимой жаре и пыли, быть смертельно усталыми и все же идти, найти в себе силы, чтобы двигаться, ибо ты хорошо знаешь, что если упадешь, то будешь пристрелен. А тут тебе дают передышку в каких-то тридцати метрах от колодца с чудесной водой, и главное – с изумительно холодной водой, а пить запрещают.

– Это не человек, а зверь, – каждый раз говорил при этом Хория Быргэзан.

Нас было сто тридцать военнопленных, оборванных, грязных, обросших щетиной. По облику нас почти нельзя было отличить друг от друга. И все же, несмотря на это, опытному глазу Лягухи как-то удавалось различать нас. Только этим можно было объяснить, что к одним он относился более снисходительно, а с другими вел себя как истая бестия. К Хории Быргэзану от относился особенно враждебно. Ни на кого из нас он не набрасывался так часто с хлыстом, как на Хорию, ни на одного из нас не накладывал столько самых изощренных наказаний.

– Что у него, Хория, к тебе? – как-то спросил я его.

– Что у него – не знаю! Но зато знаю, что у меня к нему. Тезка, так и знай, в конце концов я его прикончу.

– Будь осторожен, а то пристрелят тебя. По-иному надо находить на них управу.

– Ты за меня не беспокойся. Не твое это дело!

– Нет, мое! – сердито накинулся я на него.

С тех пор как вместе таскали убитых и раненых, мы подружились и чувствовали себя настолько связанными друг с другом, что каждый готов был жизнь свою отдать, чтобы спасти другого. И все же бывают обстоятельства, когда ты ничего поделать не можешь, хотя и готов заплатить такую цену. И когда я говорю об этом, я имею в виду его смерть.

Хория умер так, что я не мог спасти его даже с риском для собственной жизни.

* * *

Уже шестой день нас гнали в лагерь. День стоял необыкновенно знойный. Накануне вечером нас остановили на окраине какого-то села, и мы спали под открытым небом, под неусыпным взором часовых. В течение ночи двое из нас пытались бежать, но были схвачены и застрелены. Такое повторялось каждую ночь. Совершались попытки к бегству, но все пытавшиеся бежать поплатились жизнью. Несмотря на это, среди нас не было ни одного, кто не думал бы о побеге.

Утром шестого дня мы были почти такими же уставшими, но намного более голодными, чем вечером, когда ложились отдыхать. Что касается меня, то я еще держался. А вот у Хории Быргэзана сил уже не было. Он тяжело переносил жажду, и поэтому переходы измучили его больше, чем меня.

Еще с утра день обещал быть особенно жарким. Уже через час после того, как мы тронулись в путь, Хория Быргэзан начал причитать:

– Сил нет терпеть, как хочется пить, тезка!

– А ты не думай об этом, Хория. Представь себе, что…

– Сказанул! – сердито прервал он меня. – Будто я думаю… Мне хочется пить, хотя я и не думаю об этом. У меня даже язык распух от жажды.

Я замолчал. Да и что я мог ему ответить! Если уж тебя начнет мучить жажда, от нее никуда не денешься.

Через несколько минут я снова услышал его голос:

– Хочу пить! Ужас как хочу пить!

«Только бы не упал», – подумал я с беспокойством.

Но Хория Быргэзан не упал. Он хорошо держался до тех пор, пока через четыре часа пути Лягуха не объявил привал. Разумеется, и этот привал был устроен неподалеку от колодца.

Когда мы все уселись на краю дороги, изнуренные усталостью и жаждой, Лягуха направился к колодцу. Вначале напоил лошадь, потом разделся до пояса и начал долго умываться, кряхтя и что-то бормоча от удовольствия. Церемония, как водится, завершилась опрокидыванием полного доверху ведра на голову. Вытершись полотенцем, он вытащил из колодца еще одно ведро воды, на этот раз для того, чтобы утолить жажду. Пил он долго, полузакрыв глаза.

Почти сто тридцать пар жадных глаз следили за каждым его движением. Нас мучила невыносимая жажда, а он выливал ведро воды! Мы изнывали от жажды, а он утолял жажду, кряхтя от удовольствия!

И тут случилось такое, чего никто из нас не ожидал. Я даже не заметил, как Хория поднялся и решительным шагом направился к колодцу. Мне сначала даже в голову не пришло, что он задумал. Только через некоторое время я все понял. Вскочив, я бросился вслед за ним и догнал его, когда он уже обходил тех, кто был в голове колонны, ближе к колодцу.

– Хория, что ты делаешь? – закричал я, схватив его за рукав. – Давай назад, не то Лягуха тебя пристрелит.

Но Хория Быргэзан будто и не слышал меня. Он вырвал свою руку из моей и двинулся дальше. Он не подчинился также и окрику часового, приказавшего ему вернуться в колонну. Я опять побежал за ним и потянул назад.

– Пошел ты!.. – выругался он и неожиданно так ударил меня кулаком в подбородок, что я рухнул на землю.

Лягуха, который только что утолил жажду и вытирал рот тыльной стороной ладони, был настолько ошеломлен случившимся, что от удивления начал мигать, как будто ему в глаз что-то попало. Он не верил своим собственным глазам. Ему даже в голову не могло прийти, чтобы военнопленный осмелился не подчиниться его приказу. Он пришел в себя, лишь когда Хория Быргэзан оказался на расстоянии нескольких шагов от него. Тогда, побагровев, Лягуха проревел на своем языке команду, которую поняли даже и те, кто вовсе не знал немецкого языка:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю