Текст книги "Смерть моего врага"
Автор книги: Ханс Кайлсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
– Давайте, парни, – сказал Вожак, – пора наконец начинать.
– Да, – повторил похожий на девку, и я заметил, что он слегка заикается. – Пора наконец начинать, только очень уж тут темно.
– Может, установить для тебя прожектора? – спросил Вожак.
– Я не о том, – извинился Заика. – Я о том, что не будь так темно, мы давно бы уж начали.
– Идиот, – сказал Гимнаст. – Ты, приятель, о чем ни заикнешься, выходит чушь собачья.
– Оставь его в покое, – сказал Сирота. – Нехорошо ставить ему в упрек дефект речи.
– Позаботься о своей бабушке, – разозлился Гимнаст. – Прежде чем защищать заик, которые несут чушь, покажи, чего сам стоишь. Понял?
– Я тебя понял, – сказал Сирота. – Но я все равно буду защищать его от тебя. Если ты думаешь, что я пришел сюда доказывать, чего стою, ты очень даже ошибаешься. Я пошел с вами, не спрашивая, что нужно делать. И раз уж я здесь, то выполню то, что от меня требуется, даже если это позорное дело, да, позорное дело.
– Что ты несешь? – сказал Гимнаст.
В его голосе прозвучала скрытая угроза. Лица не было видно, только черное пятно, из которого шло негромкое шипение, но я хорошо представлял себе его прищуренные глаза, жесткие губы и голову, втянутую в сутулые плечи, словно он готовился к прыжку.
– Отвратительное и позорное дело, вот чем мы занимаемся, – вызывающим тоном повторил Сирота. – И нет в нем никакой необходимости, но раз уж я здесь, я в нем участвую. Но все равно дело тошнотворное.
– Говорил бы ты потише, – сказал Вожак. – А то нас услышат.
Это было все, что он сказал в тот момент.
Сначала я удивился, что он не стал обострять. Пока не понял, что он действовал мудро. Я было подумал, что он дает слабину, но потом еще немного поразмыслил и сообразил, что, в сущности, он действовал очень мудро. У Гимнаста прихватило живот, парень, похожий на девку, начал заикаться, а Сирота наверняка вспоминал третье воскресенье месяца. Каждому была предоставлена свобода действий, чтобы вытряхнуть из них то, что лежало глубже. Вожак им не мешал, у него был опыт в таких мероприятиях, вот почему он был мудрый.
– Я рад, что я – сирота, – продолжал Сирота. – Рад, что мои дорогие родители давным-давно померли, будь они живы, я бы не посмел показаться им на глаза.
И тут Заика, которого он взял под защиту, говорит ему:
– Ты что, трусишь?
Мы все поразились: Сирота только что защищал его, а он на него нападает. Наверное, надеется таким образом попасть в любимчики. Это было так противно, что никто его не поддержал.
Круглый Сирота тоже не обратил внимания на эту подковырку.
– По мне, делайте, что хотите, убивайте живых, поджигайте их дома, выбрасывайте детей в окно, пожалуйста, но оставьте в покое мертвых. Выйти на бой с живым врагом и, если нужно, убить его – дело чести. Но убивать мертвых – нет на этом благословения».
В начале рассказа все перебивали Младшего, а теперь сидели тихо и слушали, откинувшись на спинки своих стульев или утонув в кресле, как Брат. Они курили, смотрели в пустоту, время от времени бросали взгляд на рассказчика и оставались совершенно пассивными. На их лицах нельзя было прочесть, как подействовал на них рассказ. Они были те же, что прежде, а я сидел среди них, чужак, о чем они не знали, и тоже слушал и пытался, насколько мог, равнодушно глядеть в пространство. Ты подлец, говорил я себе, нужно встать и покончить с этим мерзким и позорным делом. Мне было приятно и в то же время мучительно называть себя подлецом. Рассказ Младшего вызвал во мне всю накопившуюся злобу и ненависть, я страдал, и в то же время мне было приятно, что я страдаю. Я чуть было не разрыдался, и это было мне приятно. Бывают отцы, которые со слезами на глазах лупят своих детей. Такой папаша извлекает из порки двойное удовольствие: оттого, что бьет, и оттого, что при этом мучается. Тут Младшего перебил Атлет.
– Так он и сказал? – спросил он.
Он все еще сидел, спокойно развалившись на своем стуле, и, казалось, думал: ишь ты, каков сиротка! Он переглянулся с Угрюмым, и, хотя они были совсем разными людьми, этот взгляд выдал мне их тайное согласие, которого я не замечал прежде. Я увидел, что добродушный Атлет уже совсем не так добродушен.
– Дальше, – сказал Угрюмый. – Продолжай!
Младший продолжил:
«Гимнаст снова за свое:
– Ничего ты не понимаешь. Думаешь, для чего мы здесь и чем занимаемся? Дело не столько в мертвых, сколько в живых. Ты представь, как они утром придут сюда и обнаружат сюрприз, может, завтра им опять кого-нибудь хоронить, представляешь? Хотел бы я поглядеть на их лица.
– Говори тише, – сказал Вожак и ободряюще похлопал его по плечу.
Мы все молчали, и Сирота тоже. Мы снова чувствовали тишину кладбища и ночи, поднялся теплый ветер, качнул деревья, так что ветки коснулись могил. Там, где мы стояли, не было видно неба, ни под деревьями, ни на свободных местах между ними, стояла ночь, беззвездная ночь.
– Вот когда они заметят, что дела их – хуже некуда, заживо почуют, что им конец. На своей шкуре испытают все смертельные страхи, которые может испытать человек, пока еще что-то соображает. Их жизнь станет жутким умиранием, намного страшней самой смерти, и последняя уверенность, что смерть принесет им покой и мир, исчезнет.
– Может, все это и правда, – возразил Сирота, – но все же…
– Перестаньте наконец, – сказал Вожак.
– Я хотел только сказать…
– Нет, перестаньте наконец!
– Дай ему выговориться, – сказал вдруг Заика без малейшего заикания.
– Ну, говори! – сказал Вожак.
– Но все же, – продолжал Сирота, – это беззаконие, и внутренний голос говорит мне, что так оно и есть. Если ты веришь во что-то такое…
– Не интересуюсь, – сказал Гимнаст.
– Что есть Небеса и…
– Чепуха это все, – сказал Заика. – Не верую, в Небеса не верую.
Это было невероятно смешно, я слышал многих заик и всегда старался не расхохотаться. Некоторые комики зарабатывают дешевые лавры, изображая заик. Я всегда их презирал. Но еще никогда не встречал заику, который бы заикался на словах: „Не верую, в Небеса не верую“. Это было ужасно смешно, ужасно и смешно. Мы все тихо рассмеялись.
– Пошли, – сказал Вожак и бегом повернул на боковую тропинку.
Мы, спотыкаясь, бежали следом, прямо под деревьями, ветви хлестали нас по ушам. Вдруг он завопил: „Осторожно!“ Мы быстро пригнулись, но было поздно, острый конец свисавшей ветки попал ему в глаз. Он прижал руку к правому глазу.
– Покажи, – сказал я.
– Дальше! – закричал он яростным голосом и бросился бежать, зажимая рукой правый глаз, мы за ним.
Мы прибежали в правый верхний угол кладбища. Там у подножья холма были маленькие холмики, детские могилы. Мы подбегали, прыгали на них, хватали маленькие надгробья, вытаскивали из земли обелиски и швыряли их в темноту. Когда закончили, осталась только большая ровная песчаная площадка. Мы ее утоптали.
В ботинки набился песок, но это нам не мешало. Детские могилы были хорошим разгоном, мы вошли во вкус и чувствовали, что делаем хорошую работу, один заводил другого, никто не отлынивал. Мы стали одним целым, одной командой, действовали согласованно и дружно. Наш Вожак все еще держался за глаз, наверное, боль была жуткая, он видел в темноте только одним глазом. В самом деле, каждый старался, как мог. Похоже, небольшое разногласие в начале дела подготовило почву для единой акции. Мы выполнили ее хорошо, но все-таки без настоящего вдохновения. Если сравнить с тем, что еще случилось позже, я должен сказать, что поначалу мы действовали даже с прохладцей.
Потом мы отряхнули штаны и вытряхнули песок из ботинок. И продолжили свое дело. Поблизости стояло несколько фамильных захоронений, большие мраморные плиты и четырехугольные колонны, окруженные железными оградами. Решетки были старые, хрупкие, наполовину проржавевшие, они едва держались в пазах и не оказали никакого сопротивления. Мы вытащили их из земли и побросали на соседние могилы. Потом мы взялись за каменные плиты, но сначала вынули все цветы и побросали их к стене (там были и свежие цветы, на этих старых могилах) или просто топтали их, когда как, а потом попробовали валить памятники. Но они были слишком большими и слишком массивными, а у нас ни лопат, ни ломов. Первым на камни попер Гимнаст, он налетал на них с разгону, как на спортивный снаряд, Заика тянул с другой стороны, а мы стояли по бокам и толкали. Но плиты не поддавались, такая досада. Мы перешли к следующему склепу и повторили все снова: сначала ограда, потом цветы, потом холм и, наконец, плиты, но с ними опять ничего не вышло. Хотя близилась ночь, нам казалось, что стало светлее, мы могли лучше видеть друг друга. Вожак прикрывал рукой свой глаз. Никто не говорил ни слова. Потихоньку мы разогрелись, и, несмотря на разочарование, наша работа продвигалась. Только камни упрямились, и из-за их упрямства мы постепенно впадали в ярость, что в конечном счете пошло на пользу нашим стараниям. Пока камни стояли, у каждого из нас было чувство, что мертвые еще оказывают нам сопротивление, что они еще не мертвы и смотрят на разрушение презрительно и гневно.
– Еще раз, – сказал Вожак, подгоняя нас.
Он отвел руку от глаза, и мы увидели, что веко набухло и закрыло глазное яблоко. Мы изо всех сил навалились на дерево перед камнем, на котором были высечены золоченые буквы и цифры. Без толку.
– Давай к другим, – скомандовал Вожак.
Мы кинулись вдоль тропы к надгробьям поменьше, словно с цепи сорвались. Теперь мы увидали, что все они, как назло, все еще стоят прямо и грозят нам. Словно скелеты высовывают из своих земляных нор то руки, то ноги, то голову, будто показывали, что у них еще есть власть, с которой нужно считаться, что они еще не покинули землю, а только отступили в ее лоно, откуда могут творить свои безобразия. Мы бежали по тропинкам и проходам, а мертвецы как будто гнались за нами. Так получилось, что мы взялись за одну могилу вдвоем, Заика и я, Гимнаст бежал с Сиротой, а Вожак работал один. И тут пал первый камень, мы свалили его на могилу, и теперь казалось, что мертвый упал ничком и лежит на своей собственной могиле, голый, с голым животом. И тогда мы разобрались с самой могилой. Все-таки есть разница: топтать детскую могилу или взрослую. Молодую мертвечинку топчешь как будто нежнее, чем стариков. Со вторым камнем тоже пошло легко. Потом еще один, мы опрокинули его назад. Он лежал с таким видом, будто выполз макушкой из могилы и валялся теперь на спине, беспомощный в сентябрьской ночи. Как будто его больше не охраняли ни ночь, ни лес. Как будто мы поразили тьму в самую сердцевину, и теперь она медленно удаляется через кладбище, а деревья отступают вверх по холму, в чащу леса. Дальше попался камень, который мы не смогли опрокинуть. Оставить его стоять и глядеть на судьбу своих братьев и сестер? Пусть глядит, так ему и надо. Некоторые могилы словно ждали нас и сами собой начинали разрушаться, прежде чем мы на них набрасывались. Другие были прочнее, задубели от времени, нам было некогда с ними возиться. А еще мы нашли несколько свежих могил, без памятников. Зато они были завалены цветами. По цветам и было понятно, что они свежие. Один цветок мы воткнули в петлицу, остальные растоптали. Я все время боялся оказаться около разрытой могилы и угодить в нее. Но такого удовольствия я мертвым не доставил, смотрел в оба в кромешную тьму. За короткое время мы опрокинули солидное число памятников и растоптали много могил, кладбище стало лысым и мертвым, картина пустоты в ночи. Нам стало жарко, мертвые разогрели нашу кровь. Теперь мы могли быть довольны. Потом мы устроили небольшой перерыв, отряхнули руки и штаны.
Похожий на девку Заика сказал:
– Как думаешь, нас за это накажут?
Я не сразу его понял, я не ожидал от него такого вопроса, так как он старательно мне помогал и как-то особенно подпрыгивал вверх, чтобы с большей силой приземляться на могилы.
– Накажут? Кто и за что?
– Ну, я имею в виду, что мы за это поплатимся.
– Глупости, неужели ты в это веришь?
– Я не верю, но все время об этом думаю.
– Может, ты боишься попасть в ад? – спросил я.
– Не верю я в ад, – сказал он, – но не могу об этом не думать.
– О чем ты не можешь не думать?
– Что мы делаем что-то неправильное, – ответил он шепотом.
Он одно время не заикался, но, когда начал шептать, снова стал спотыкаться на словах. Он глубоко вздохнул.
– Почему это неправильное? – спросил я.
– Ты же знаешь пословицу.
– Какую?
– Она все время крутится у меня в голове.
– Какая пословица?
– Ты ее наверняка знаешь!
– Ну?
– Я ее немного подзабыл, но смысл примерно помню, мама меня научила, она начинается: „Не делай другому то…“
– О да, – сказал я, – эту я знаю, моя мать тоже часто ее талдычила, меня от нее тошнит.
– Значит, ты тоже ее знаешь?
– Конечно, – сказал я. – Она же древняя.
– А кто, собственно, это сочинил?
– Не знаю, о пословицах так не спрашивают. Они возникают сами собой.
– Если бы тебя здесь похоронили и кто-то на твоей могиле…
– Если я мертв, меня это больше не интересует. А ты что, веришь в привидения?
– Или твои родители, или сестра, или кто-то, кто тебе дорог?
Откуда он узнал, что моя младшая сестра умерла? Непонятно. Может, он сказал это просто так, к примеру. Но вопрос был трудный, и я задумался, а он тем временем отвернулся, чтобы отойти помочиться на чей-то памятник. Когда он снова подошел, он немного стеснялся меня, этот парень, похожий на девчонку.
– Не знаю, я еще об этом не думал. Но мне бы это не слишком понравилось, – сказал я».
– А кто, собственно, это сочинил? – спросила Лиза и повернулась к Брату, прерывая повествование.
Я вздрогнул, услышав ее голос, потому что совсем забыл о ее присутствии. Теперь она сама напомнила о себе. Брат со скучающим видом пожал плечами.
– Не знаю, – отрезал он.
– Кто, собственно, это сочинил? – спросил Угрюмый и равнодушно обернулся к Атлету.
Казалось, небольшой перерыв пришелся кстати, они потягивались на своих местах, девушка пригладила волосы, Атлет вытянул ноги, сложил руки и опустил голову на грудь. Он размышлял.
– Я тоже не знаю, – сказал он через некоторое время. – Кто бы это мог быть?
– Какой-нибудь анонимный старый хрыч.
– Грек?
– Нет, не думаю, этого нет в Новом Завете. В Нагорной проповеди, что ли? Такие вещи по большей части есть в Нагорной проповеди или Бог весть где.
– Странно, – сказал Младший. – Каждый ее знает, каждый повторяет, никто по ней, слава Богу, не живет. И никто не помнит, кто ее сочинил.
– Он сказал, слава Богу! – Угрюмый язвительно и жестко расхохотался. – Слава Богу, никто по ней не живет. Это лучший анекдот, который ты выдал сегодня вечером. Надо же – слава Богу!
Это прозвучало, как проклятие.
– Пословица старая, – вдруг выпалил я, попытавшись придать своему голосу безразличие.
Я чувствовал, что у меня задрожали ноги и весь я покрылся потом.
– Вот как, – сказала Лиза и дружески мне улыбнулась.
– Да, мой отец всегда ее повторял, – продолжал я, не догадываясь о последствиях своего признания.
– Сколько лет твоему отцу? – спросил Атлет, а Младший захихикал.
– Он не так стар, как эта пословица, – ответил я.
Теперь рассмеялись и другие, но смех был не такой, как раньше, в нем была известная доверительность, разрядка, некое признание. Я мог бы еще обернуть ситуацию в свою пользу.
– Так кто ее сочинил, давай выкладывай! – потребовал Младший.
– Ее сочинил… не помню точно, кажется, Гилель[3]3
Гилель – наиболее значительный из законоучителей эпохи Второго Храма. Известен пример, когда язычник обусловил свой переход в иудаизм требованием, чтобы Гилель обучил его всей Торе за то время, которое он может простоять на одной ноге, на что Гилель ответил: «Не делай другому то, что ненавистно тебе самому. Это вся Тора, а все остальное – комментарий» (Шаб. 31а). (Прим. ред.)
[Закрыть] или кто-то вроде него.
– Это кто такой? – спросил Угрюмый, удивленно глядя на меня.
– Да так, один старик, – только и сказал я. Больше ничего. Если захочет, пусть поищет имя в справочнике сегодня вечером. Если не забудет его к тому времени.
Добрый, старый бородач Гилель, ты истолковывал и объяснял этот мир всем, кто колеблется, стоя на одной ноге… Старый Гилель!
– Рассказывай дальше, – сказал Брат. Младший продолжал:
«Мы выполнили всю работу, и другие тоже не теряли времени даром. Они шныряли туда-сюда на другой стороне. Мы слышали падение камней, топот ног, стоны и кряхтенье и беготню по шуршащей листве. Они закончили одновременно с нами.
– Эти камни такие тяжелые, – сказал Сирота, когда мы встретились на центральной дорожке. Он утирал со лба пот, его лицо блестело в темноте, он устал и тяжело дышал.
– Много ты завалил? – спросил я его, чтобы немного подбодрить.
– Я не считал, – ответил он. Выглядел он не так чтобы радостно и, похоже, был не слишком доволен своими достижениями.
– А вы-то чем там занимались? – вдруг сказал он, указывая в направлении стены. – Вы же оставили стоять целый ряд.
Я обернулся и увидал в темноте ряд могил, целых и невредимых. Холмы и надгробья стояли целехонькие, как ни в чем не бывало, мы о них забыли.
– Пошли, – крикнул он и бросился по боковой тропе.
Он несся, как одержимый, это был тот еще спектакль, гвоздь программы этой ночи, в жизни его не забуду. Сирота, как темный кобольд, огромными скачками перелетал с могилы на могилу, в воздухе мелькало его черное тело. Он широко раскинул руки и двигал ими, как будто греб в ночи. У него была невероятная прыгучесть, даже самый глубокий песок не мог ее ослабить. Он снова и снова скакал с одной могилы на другую. При этом он издавал булькающие звуки, выплевывал их изо рта, словно извергал из глубины кишок. Я побежал за ним и видел, как он топал на последнем холмике рядом со стеной, все быстрее отбивая чечетку. Охваченный безумным возбуждением, он повалился на могилу, растянувшись на ней во всю длину, вцепился руками в мокрую, липкую землю и начал копать и расковыривать ее. Его пальцы пожирали землю, зарываясь в нее все глубже, как будто он испытывал неутолимое желание выцарапать скелет. Голова его оказалась на земле, в рот набился песок. Он сплюнул, булькнул и продолжал царапать в бешеном темпе. Потом внезапно остановился и замер на этом холмике, вскочил и перепрыгнул на соседнюю могилу. Здесь все повторилось, сначала яростная чечетка, дергающиеся вверх колени, видимо, силы его были на исходе, потом он растянулся на могиле во всю длину и засунул руки в землю. Но лежал он дольше, как будто хотел отдохнуть и набраться сил для следующего захода.
– Хорошо, – сказал я, помогая ему подняться. Руки его были в черной земле, лицо черное и плащ черный и весь в песке.
– Это ты здорово сделал, – сказал я, но он не ответил и молча позволил мне отвести его назад, к остальным. Только Гимнаст отсутствовал. Он стоял несколькими рядами дальше и изучал надпись на опрокинутом камне. Ему пришлось низко наклониться, потому что было темно, и он не мог ничего разобрать. Он встал на колени и оперся руками о мрамор.
– Пошли, – устало сказал Вожак. Он был доволен, но выглядел измученным и унылым. Глаз все еще не открывался, но болел не так сильно. Он был хорошим Вожаком и позволял нам делать все, но мне показалось, что ему не хватало азарта. Нам пришлось вытаскивать все из самих себя, он нас не вдохновлял. Ему не повезло с самого начала. Может, он скис, потому что видел все только одним глазом. Но вообще он был хорошим Вожаком. Потом к нам присоединился Гимнаст.
– Все, – сказал он. – С меня хватит, я пошел. – И он повернулся, чтобы уйти.
– У тебя опять живот болит? – спросил Заика. Этот вечер придал ему уверенности в себе, и он начал задирать других. – Пойди и просрись!
– Заткни пасть, – отвечал Гимнаст. – Меня сейчас вырвет.
– Ну тогда проблюйся, – сказал Вожак, стряхивая песок со своего плаща.
– Я столько не жру, сколько сейчас наблевал бы, – сказал Гимнаст. – Я ухожу.
– Ты останешься, – резко возразил Вожак. – Ты останешься!
Между прочим, мы все перестали шептать, говорили обычно, не особо громко, но и не особо тихо. Тишины больше не было, не было и ночи, и лес не смог этому помешать.
– Никаких глупостей, – продолжал Вожак. – Ты не можешь ехать домой в таком виде. Кретин!
Гимнаст шагнул к нему, словно хотел помериться силой, лицо измазано песком, к рукам прилипла земля. Он медленно поднял правую руку, тело напряглось, во взгляде угроза и ненависть.
– Сволочь, – сказал Заика и двинулся на него. – А ты сам часом не?..
Гимнаст резко развернулся. Они стояли так близко друг к другу, что каждый, если бы захотел, мог положить голову на плечо другому. Гимнаст замер в нерешительности. Его руки расслабленно и безвольно повисли вдоль тела, знак, что он не боялся Заики. Но и Заика больше не трусил. И тут оба разразились грязными ругательствами, это было совершенно бессмысленно, и никто не думал, что до этого дойдет, хотя иногда казалось, что сейчас они пустят в ход кулаки. К счастью, до этого не дошло, дело ограничилось неистовой бранью и оскорблениями. Самые мерзкие проклятья извергались из их уст, такие гнусные, что я не могу их здесь повторить, хоть я и сам не святой», – сказал Младший и посмотрел на девушку.
«Они прямо купались в своих словах, у каждого был богатый репертуар, никто в долгу не остался. Мы все распсиховались, и хорошо, что это случилось напоследок, ведь если бы это произошло в начале, мы не смогли бы так слаженно осуществить акцию. То, что они бросали в лицо друг другу, было и впрямь лихо. Я, конечно, не чистоплюй, мы все не стесняемся в выражениях, но эта ругань для нас, остальных, была за гранью. Больше всего меня удивляло, что они вдруг так остервенели друг на друга. Я-то думал, что этот вечер сплотит нас.
– Мне нужно помыть руки, – сказал Сирота.
И тут они заткнулись.
– Где-то здесь должна же быть вода, – сказал Вожак.
Мы поискали и нашли в углу у ворот маленький домик, на внешней стене которого был водопроводный кран. Для начала мы выбили в нем окна, так что стекло с веселым звоном разлетелось на каменном полу. Потом мы умылись, по очереди, не очень тщательно, потому что ни у кого при себе не было мыла. Смыли грязь с рук, сполоснули лицо, шею, вытряхнули из обуви песок и почистили штаны, которые пришлось снять. Ведь в таких брюках нельзя было показаться на люди. Все это мы проделали молча. За нами лежало кладбище, стоял лес, и все еще была ночь. У нас было только одно желание – как можно скорее убраться отсюда. Мы перелезли через стену, я избавлю вас от подробностей этого перелезания, но оно далось намного труднее, чем прыжок вниз со стены, и не обошлось без ран и царапин. Я порвал свои штаны. Потом мы порознь прокрались через городок и ближайшим поездом уехали домой. Все следы дела устранить не удалось, руки Сироты все еще были в грязи, он выглядел как садовник, и наши плащи тоже были замараны. Но так как мы ехали в разных вагонах, это не слишком бросалось в глаза. В общем и целом прекрасный был вечер. И я рад, что так славно его провел, и все позади».
– Отлично, – сказал Угрюмый, когда Младший закончил, и сочувственно кивнул.
– Еще по стаканчику? – предложил Атлет. Младший кивнул. Он устал и затих.
Брат встал, схватил бутылку и начал разливать по кругу.
– Я пас, – сказал Атлет.
Я выпил, а потом еще раз посмотрел на каждого, потому что знал, что больше их не увижу. Я пил большими глотками и при каждом глотке зрительно запоминал их всех по очереди. Младшего на стуле, который казался таким довольным, после того, как рассказал свою историю, и после дежурства вынужден был пить целую неделю. Угрюмого, который так возражал против рассказа, все время прерывая его многочисленными вопросами. Благодушного Атлета, который был среди них самым большим мерзавцем. И наконец, Брата и Сестру, настолько разных, что я вообще сомневался в их родстве. Я пил и думал, что они и такие, и сякие, добродушные и симпатичные, жестокие и дурные. Когда они чувствовали, что быть жестоким хорошо, они становились жестокими. А если они могли быть добродушными, они бывали и такими. Но сейчас им рассказали, что хорошо быть жестоким, им представили жестокость как правое и благородное дело, вот они и озверели. Они были как волки, нападали ночью на кладбища и разоряли их. Но как ни старались они выглядеть волками, они все же не были зверями. Ведь речь не только о том, что они делали и говорили, но и о том, что они вынуждены были скрывать. Все было бы намного проще, если бы им не пришлось ни о чем умалчивать, если бы они могли быть только жестокими, просто жестокими, и больше ничего. С ними было бы легче справиться. Не нужно было бы ломать голову над вещами, которые все-таки не укладываются в голове.
Мы еще посидели некоторое время за маленьким столом, я знал, что это в последний раз, и потому не испытывал желания оставить их одних и уйти прочь. На этом свете, думал я, можно делать много дурных вещей, можно убивать, грабить и на разные лады отравлять жизнь ближним. И еще больше есть вещей, которые можно делать из любви к ближнему, доказывая ему этими делами, как сильно мы его любим. Но если любовь требует и позволяет осквернять прах мертвых и по ночам разорять кладбища, значит, с любовью дело обстоит совсем скверно. Никому из моих приятелей я не смогу рассказать о том, что пережил здесь сегодня. Никто не поймет, почему я тут же не встал и не бежал прочь, они осудят мое поведение как безвольное, трусливое и бесчестное, и, возможно, их упрек будет в чем-то справедлив. Но никто из них не может измерить, насколько скверно обстоит дело с любовью. Пусть Младший считает себя отчаянным смельчаком, совершившим подвиг, пусть и другие думают, что совершать подобные подвиги сейчас и, может быть, в будущем хорошо и необходимо, они совершают их, так сказать, колеблясь на одной ноге. В сущности, каждый из них знает, как скверно обстоит дело с любовью. И еще я думал о том, что речь идет не о могильном холмике, на котором они скачут, не о камнях, которые они опрокидывают. Если угодно, речь идет о другом образе смерти. Это может быть падающая звезда, рассыпающая искры, или птичий крик, или зеркальная гладь озера. Песок и камень сами по себе не священны. Это не кумиры, которых нужно ублажать. Священен разве что страх, который они индуцируют. Может быть, эти донкихоты и впрямь думали, что могут растоптать смерть, если набросятся на ее символы. Смерть уже так разрослась в них самих, что им приходится вытаптывать ее по ночам, исходя страхом и ненавистью. Но и с их ненавистью дело обстоит скверно, намного хуже, чем они полагают. Ибо даже ненависть не может существовать без капли любви, а иначе это уже не ненависть, а хладнокровное опустошение, разорение, глупая гибель, густой туман над полями, застилающий тропы, неосуществленное творение. Если бы они могли, они бы сделали смерть неосуществимой, они бы истребили ее своею ненавистью и героическими подвигами и при этом воображали, что их жизнь все сильнее возрастает по мере того, как они беснуются против смерти. Но смерть нельзя побороть ненавистью. Смерти противостоит жизнь. Пока ты ненавидишь и разрушаешь могилы и надгробья, имей в виду, что это дурная ненависть, означающая смерть, а не жизнь. Эта ненависть твой враг, а потому берегись, ибо она враг опасный. Поэтому даже ненависти нужно учиться. Сегодня она – слабость, завтра может стать силой, она всегда – энергия, вспыхивающая в момент твоего преображения. И если тебе хоть сколько-нибудь дорога жизнь, преобрази в себе свою ненависть. Там, где ты сам себе враг и антагонист, и я тебе враг и антагонист, там ее и преображай. Даже если ты заблуждаешься, думая, что сражаешься со мной из-за моего иного мнения, или другого цвета волос, или из-за того, что мой нос не так торчит на лице, как твой, все, против чего ты сражаешься, – твое собственное. И чем больше ты от себя это утаиваешь и не желаешь признавать, и не можешь постичь и хитришь, тем энергичнее ты опровергаешь это во мне, опровергаешь ненавистью, которая больше не предана жизни. Но там, где ты сам враждуешь с собой, я хочу понять первопричину и подловить тебя. Я хочу, чтобы ты меня понял. Там я стою за тебя. И пока ты и я, пока мы не научились этой ненависти, которая проистекает от полноты чистого сердца, которая предана жизни, пока не научились сохранять в ней ту самую каплю любви, мы плохие противники в этом мире, недостойные поединка. Но и моя ненависть еще труслива, безвольна и бесчестна, в ней еще слишком много страха перед собственными холодными возможностями, перед собственной жестокостью и саморазрушением. Вот почему я тоже сижу здесь и смог выслушать их героическую историю, ведь моя собственная ненависть еще слаба, труслива и бесчестна. Мне еще предстоит научиться ненавидеть.
Брат снова расслабился в своем низком кресле, перевесив ноги через подлокотник, разговор зажурчал дальше, но я уже не обращал на него внимания. Тут девушка наклонилась к брату и спросила вполголоса:
– А ты уже бывал на дежурстве?
– К сожалению, нет, – сказал он и потянулся за своим стаканом.
Я смотрел на ее лицо, оно не изменилось, оставалось таким же дружелюбным и ласковым. Она ему улыбалась.
Очень скоро я поднялся, другие ушли одновременно со мной. Любовь должна быть легкой? И в нее можно вплыть на всех парусах, как на облаке, высоком и невесомом? К сожалению, нет, Лиза.
И теперь я знаю, почему забыл твое имя.