Текст книги "Смерть моего врага"
Автор книги: Ханс Кайлсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Гнев меня не заботит, но я все-таки не могу вознести хвалу. – И решительно продолжаю: – Возможно, я насмешу вас тем, что сейчас скажу. Считайте это признанием сумасшедшего. Но я так сильно люблю жизнь, что открываю ее даже в моем антагонисте. Я не помню себя от изумления, когда вижу, что и он причастен к делу творения, которое собрался уничтожить. Поверьте, он сам не может этого постичь.
– Значит, вы любите жизнь, – повторяет он задумчиво и иронично, – даже в своем противнике. Что ж, у меня такое чувство, что вы больше любите жизнь в нем, чем в себе.
– Почему?
– А то бы вы ее лучше защищали.
– Защищал? Что значит защищать? – с горечью возражаю я. – Это значит одобрять его нападки и, может быть, даже поощрять их. Это значит услышать военный клич, принять вызов и увековечить вражду. Это не входит в мои намерения.
– Конечно, не входит, – говорит он. – Дело в том, что вы заранее решили отказаться от всякого сопротивления. С таким умонастроением вы неспособны на борьбу. Вы только внушаете себе, что не знаете этого. Вы не хотите бросать вызов своему врагу. Вы желаете совсем иного.
Я чувствую, что он загнал меня в угол, и пытаюсь сопротивляться. Так сразу я не сдамся, пусть думает обо мне, что хочет.
– Ничего я от него не хочу, – говорю я. – С чего вы взяли? Вы же этого не знаете.
– Вы желаете ему понравиться, – невозмутимо продолжает он. – Вы сомневаетесь, попадете ли в него, если выстрелите. Если вы не уложите его с первого выстрела, если промахнетесь, то его агрессия только возрастет, и вы пропали.
– Я не хочу ему нравиться и не хочу стрелять первым, ничего такого я не хочу, – упрямлюсь я. – Мы сейчас не об этом. Он – бич Божий или нет? Вот в чем вопрос.
Мое упрямство смущает собеседника, и он начинает беспокойно ерзать на стуле.
– Теперь уж я вообще ничего не понимаю, – говорит наконец он. – Итак, кто сказал, что он бич Божий?
– Вы первый начали!
– Я? Ну хорошо. Но я же пояснил, что у меня с языка сорвалось. Ведь я не верю в то, что он бич Божий. А если бы верил, то считал бы, что мы не знаем, какое значение уготовано этому бичу. И нам остается лишь вести себя так, как ведет себя всякий, кого бьют. Давать сдачи, это же ясно…
– Тогда я спрашиваю вас, – возражаю я. – Вы бьете только по хлысту или собираетесь ударить того, кто им пользуется, может быть, прямо в лицо…
– Это все иносказания, – перебивает меня он. – Вы опять воспринимаете все слишком буквально и слишком персонально.
– Но метафора отличная, – возражаю я. – Я совершенно серьезно спрашиваю себя, не должны ли мы оказывать бичу больше уважения, больше внимания? Можно ли настолько забывать о его происхождении?
– Больше внимания, больше уважения? Может, просто подставить себя под его удары?
Я молчу.
– Молчите? – снова начинает он. – Нет у вас ответа, признайтесь. А где тогда самоуважение, элементарное уважение к себе и инстинкт самосохранения? Вы забыли об инстинкте самосохранения. Нужно быть ослом, чтобы подставлять себя под удары хлыста и не…
– Признаю, – перебиваю я его. – Я ошибся. Я-то думал, что мы говорим о Боге.
– Это не по-человечески, – возражает он. – Ваша позиция бесчеловечна и порочна.
– Не знаю.
Разговор застревает. Это мучительный разговор, один из многих, которые не приходят к обтекаемому выводу, возможно, и не ставят себе целью достичь компромисса. Мы смотрим друг на друга и молчим. Он вертит свой стакан между пальцами и постукивает им по столу. Он обнаружил мою нерешительность. А я и не собираюсь ее скрывать. Я вижу его уверенность и вижу, что это не что иное, как неуверенность, о которой он еще ничего не знает.
Должно быть, похожие мысли бродят и в его голове, потому что он делает попытку вдохнуть в нашу беседу новую жизнь. Но эта попытка остается авантюрой, и он становится на мою точку зрения. Повторяет мои последние слова:
– Итак, вы считаете, что и бичу нужно оказывать…
Я не знаю – вот мой короткий ответ.
Он глядит на меня нетерпеливо, его неприязнь растет. Он чувствует свое превосходство, конечно, он чувствует свое превосходство и всячески старается скрыть, насколько он меня презирает. Именно поэтому я это замечаю.
– Значит, вы не хотите бороться с ним, – снова начинает он. – Хотите переложить это на других, на нас. Кажется, вы еще никогда по-настоящему не сражались. Вы служили в армии? Были солдатом?
– Нет, – отвечаю я.
Мне стыдно, что я не был солдатом. Это глупый, совершенно бессмысленный стыд. Как будто право на свое мнение имеет лишь тот, кто переспит где-то под открытым небом в обнимку с пулеметом, как с женщиной, а на утро проснется, если вообще проснется, и почувствует, что изменился, стал мужчиной или полубогом. Кто знает, какие тараканы заводятся в голове у мужчин, если они были солдатами.
– Значит, вы не знаете, каково это – сражаться не на жизнь, а на смерть, – продолжает он, презрительно выкладывая все, что в данный момент приходит ему в голову. – В тот самый момент, когда перестаешь смотреть на бич как на таковой, то есть именно хлыст, он наносит удар и причиняет боль. И тут уже не до метафор. Ты защищаешься, не даешь себя избивать. Поэтому я отвечаю ударом на удар, я даю сдачи.
– Значит, поэтому вы даете сдачи, – повторяю я, погружаясь в размышления. И через минуту продолжаю: – А я не могу ничего с собой поделать. Я вижу и то и другое. И чувствую и бич, и того, кто им пользуется.
– Это значит, что бич вы тоже любите, – сухо отрезает он.
Он подытоживает разговор, словно сводит баланс.
– Этого я еще не сказал, – защищаюсь я. – Думаете, меня он не хлещет, мне не больно? Даже если я пытаюсь любить его как бич, мне больно. Он карает меня, но за что? Может, в один прекрасный день мне будет послано откровение или милость или…
– Если вас к тому времени не убьют! – перебивает он меня.
Я молчу.
– Снова молчите? – говорит он. – Уже во второй раз.
– А что мне вам ответить? Это не мое дело. Моя смерть – не мое дело!
– А ваша жизнь? – решительно возражает он. – Тоже не ваше дело? Я называю это философией жертвы, обреченной на заклание. Бросьте. Далеко вы на этом не уедете. Скучный вы человек. Смотрите, как бы вам не стать первой жертвой.
Он встает.
– Официант, счет!
Он наклоняется ко мне и говорит:
– Впрочем, если хотите знать, я скажу вам кое-что по секрету, это останется между нами, можете на меня положиться. Вы боитесь. Это страх, и больше ничего.
– А я скажу вам по секрету нечто иное, – отвечаю я и медленно встаю. – И тоже между нами, не беспокойтесь. Послушайте. Бич настигает вас, и вы отвечаете ударом на удар. Это ваше право, и дальше я не вмешиваюсь. Вы в принципе не желаете иметь дело с бичом. Вам это скучно. Вы бы предпочли леденец, чтобы его можно было лизать от всей души, так сказать, леденец Божий. Тогда вы возблагодарили бы Господа от всего сердца. Смотрите только, чтобы кишки не слиплись.
Вот такие в то время я вел разговоры.
Я жил в большом городе, работал, пока была работа, и видел, что положение неудержимо обостряется. Пришла зима, в тот год она была более сурова. В городе то тут, то там происходили драки и столкновения. После первых мероприятий и распоряжений, которые, как все, что творит власть, были подняты на уровень закона, дело дошло до прямого насилия. То же самое происходило по всей стране. Было ясно и ребенку, куда все катится. Должен признаться, мной владела мысль, что все это пройдет. Он не посмеет! Нет, он не посмеет. Более того, мне иногда казалось, что в происходящих событиях есть что-то нереальное. Я был готов к кровавому поединку. Но в моем представлении это был некий космический поединок, война миров на далеких планетах и Млечных Путях, по которым катятся танки. Лишь временами из космических далей до Земли доносится грохот, и алые капли окропляют песок. Нет, он не посмеет. Эта нелепая надежда, которую может породить лишь глубочайшая безнадежность (и, возможно, страх), втягивала меня в водоворот безудержных фантазий. Он доведет все до последней черты, и, когда все возможности будут исчерпаны, свершится его последнее чрезвычайное деяние. Он напряжет мышцы, сосредоточится на цели, поднимет руку, как для броска, уверенный в победе, празднующий поражение своих противников. Все говорит о его решимости и силе. Взгляните, он вознесен на такую высоту, откуда виден каждому! Сейчас он приступит, сейчас наберет воздуха, сделает глубокий вдох, сейчас, сейчас, глядите… но нет! Он закрывает глаза, его рот расслабляется, и он почти неслышно шепчет: «Нет!» Это Нет накатило на него и снова из него вырвалось, он удерживает его в себе, соединяет все Нет в своем утверждающем Нет, и всегда на устах остается лишь троекратное Нет, но ухо слышит, как на дне резонирует Да, сильное, глубокое Да, оно вытесняет Нет из его отрицающего Нет, навечно вырывает его из почвы отрицания. Нет, нет, нет, только оставайся, оставайся навсегда, скажи Да этому Нет, и все, что есть Нет, превратится в Да, это так хорошо, и все откроется, и снова не будет границ, в этом Нет – умиротворяющий покой, это Нет и есть деяние, подвиг, Нет всем отрицаниям, это начало, и больше нет разницы. Так оно и льется, вытекая одно из другого, и тебе не нужно больше быть другим, не нужно больше бояться, Да или Нет, ведь это одно и то же да-нет, нет-да, да-нет, нет-да, одно неразрывное целое, взаимопоглощаемое и неразделимое в своей данетости. Его рука решительно опускается. Но сила ее напрягает. Нет… Он слегка качает головой, словно отпугивая дурной сон, как птиц, свивших гнездо у него на голове. Нет!
Это было бы его величайшей победой, его величайшим преодолением. В кругу всех, кто жмется к нему, кто доверчиво последовал за ним, воцаряется молчание и разочарование. Все-таки – Нет! Окружающие чувствуют себя обманутыми, они ожидали грандиозного зрелища, купили дорогие билеты, предъявили их на входе, они не требуют возврата денег, при чем здесь деньги? Нам подавай спектакль, спектакль! И только один или двое, пришедшие не ради зрелища – напротив, для них это серьезно, и они ему не друзья и не сторонники, – они антагонисты, враги, противники, их следовало бы, в сущности, убить – только они расслышали глубокое Да в его Нет. Но возможно, они для того только и пришли, чтобы коварно убить его? Толпа вдруг узнает их, и что же? Оба возвышают голоса и с ликованием приветствуют его, приветствуют его великое Нет. Неужели они ликуют? Да, противники ликуют по случаю его победы, ведь это их общая победа. И толпа постепенно осознает, что свершилось преодоление, и, подогреваемая немногими, подхватывает великую осанну, все, все, без различий, друзья и враги!
X
Время от времени я испытываю желание удостовериться, что единственный источник, питающий мои записки, – это моя память. Не то чтобы я ценил ее слишком высоко, но решительно утверждаю, что она у меня отличная и сохранила четкие очертания даже тех событий, которые кажутся мне незначительными. К счастью, я не тщеславен и так далек от желания приписать себе некие художественные достоинства, что могу предаваться воспоминаниям, важным или несущественным, интересным или скучным, не подвергая их редакторской цензуре.
В процессе письма я физически не напрягаюсь и потому вижу вещи яснее, чем те авторы, которые любой ценой должны сделать свои истории увлекательными и многозначительными, а иначе их никто не станет читать. Правка для них – все. Моя позиция удобна тем, что я не завишу от претензий на развлекательность и упреков в скуке. Пишу для времяпрепровождения в самом буквальном смысле слова: препровождаю время, которое тянется для меня слишком медленно.
Несмотря на мою отличную память, которой я только что похвастался, должен признаться, что запамятовал имя девушки, играющей в моих воспоминаниях довольно значительную роль. Я забыл его, это имя. Говорят, что такие вещи не бывают случайными. Что ж, я не отрицаю, что произошла явная осечка, и могу лишь надеяться, что когда-нибудь ее имя снова всплывет в моей памяти. Слабость моя проявляется в том, что я хорошо умею воспроизводить беседы и ситуации, но извлечь из них имя, имя живого человека, я не могу. Я мог бы поддаться искушению: изобрести любое имя и поставить его на место настоящего и единственно верного. Но до этого дело не дошло. Даже если моими воспоминаниями управляет моя фантазия, а она может иногда закусить удила, я не уступлю ей поле боя, не стану бессовестно выдумывать имя, не подходящее оригиналу.
В последующее время мы виделись несколько раз, встречались вечером после закрытия универмага у главного входа. Или я заходил за ней, когда моя смена заканчивалась раньше. Так мы встречались три-четыре раза. Это была дружба, таившая в себе все возможности, но еще не нашедшая для себя прочной основы. Мысль, что она не в курсе моей теперешней жизни, позволяла мне скрывать наше знакомство от моих друзей. Она была как остров вдалеке от берега, который нельзя рассмотреть даже в подзорную трубу. Ее близость снимала напряжение, ее манера вести беседу, ее забавные выдумки и замечания создавали приятную иллюзию, что, находясь в ее обществе, я живу вне идей и настроений, наполнявших тогда мою жизнь. Оставался лишь вопрос, насколько я мог осуществить свои фантазии или насколько реальность мешала их осуществить.
С ее братом после неудачной совместной трапезы в кондитерской мы больше не встречались. Он мне как-то не понравился. Что-то было мрачное в его поведении, что-то отталкивающее, как будто ему приходилось скрывать многое от самого себя. Он был настолько прямой противоположностью своей сестре, что иногда у меня закрадывалось сомнение в их родстве.
Однажды после ужина в маленьком ресторане, где я обычно питался, я провожал ее домой.
– У меня еще полно дел, – сказала она.
– Неужто ваш брат так часто рвет носки? – спросил я.
Она рассмеялась.
– Можете принести мне и ваши, – сказала она. – Если у вас нет ничего лучше.
– У меня есть мама, – сказал я. – Раз в две недели я посылаю ей посылку. Но я вас благодарю.
Иногда, исчерпав предмет беседы, я ломал себе голову в поисках новой темы и рассказывал ей какую-нибудь историю, пришедшую мне на память. Но за этим таился страх, что однажды я проболтаюсь, расскажу вещи, о которых предпочел бы умолчать, потому что не знаю, как она их воспримет. И тогда не будет больше острова вдалеке от берега. И я думал, что иду рядом с ней лишь потому, что обманываю самого себя. Что совершаю побег. Что не люблю ее, а лишь воображаю, что люблю. Что, в сущности, стыжусь самого себя.
Я вспоминал слова Вольфа. Неужели он все-таки был прав? Я подлец, думал я. Иду рядом с молодой девушкой, с которой познакомился случайно, и воображаю, что люблю ее. Но кто знает, о чем думает она, шагая рядом со мной. Все должно быть сложно, думал я, все непросто, и тому есть причина. И причина в том, что мы, мой отец и я, и Вольф, и Лео, и Харри и еще много других – такие, какие мы есть.
Я украдкой смотрю на нее сбоку, не угадала ли она моих раздвоенных мыслей. Передо мной возникают мрачные картины, вызванные тайным страхом. Я боюсь причинить ей боль, обидеть ее и тем самым дать ей повод отшатнуться прежде, чем она узнает настоящую причину и оттолкнет меня. Я хотел опередить ее и, прежде чем она ранит и оскорбит меня, отомстить за все обиды моей юности, когда дети исключали меня из игры. Азарт разрушения сулил мне все радости ребенка, разрушающего песочный замок, который он с таким азартом возводил. Потом я испытывал горечь стыда и то нежное чувство, которое казалось мне мостом, соединяющим берег с тем островом. Я строил этот мост и не собирался отступать. Пусть прежде опустятся в грунт прочные опоры, и перекинутся пролеты, и самые тяжелые грузы найдут по ним дорогу на другой берег.
Мы проехали несколько остановок на трамвае и прошли пешком последний отрезок пути до ее квартиры. Две среднего размера комнаты с кухней были темноваты, но тщательно обставлены, обжиты и уютны. Дверь между комнатами была открыта.
– Это моя комната, – сказала она. – А в той живет мой брат. Он, должно быть, уже заходил домой.
Она указала на одежду, висевшую на стуле. В керамической пепельнице лежали окурки сигарет.
– Располагайтесь, – сказала она, подвела меня к креслу у окна и вышла в соседнюю комнату, чтобы навести порядок.
– Мы живем здесь уже год, – крикнула она через комнату. – Вам здесь нравится?
Затем она вышла.
Комната, хоть и явно меблированная, позволяла судить о характере ее хозяйки. Пестрая скатерть на столе, несколько гравюр на стене, расписанная вручную чаша на каминной полке и большая ваза с цветами на полу придавали помещению уют.
Потом она вернулась. Она выглядела посвежевшей: немного пудры и румян, волосы причесаны. Уселась с ногами на покрытую шерстяным пледом тахту, стоявшую у стены изголовьем к окну, и мы закурили.
Все-таки Вольф неправ, думал я, постепенно избавляясь от смущения. Человек может внушить себе любой вздор, особенно если речь идет о женщине. У меня есть все, чего можно желать в такой момент. Сижу в комнате наедине с девушкой, она мила и привлекательна и так уютно расположилась на тахте, что приятно смотреть, у нее хорошие манеры, и кто знает, какие мысли бродят у нее в голове, пока она сейчас говорит со мной и смотрит на меня своими теплыми черными глазами. Самое важное в женщине – глаза, особенно если они красивы. Глаза этой молодой женщины прекрасны, то есть все другие прелести тоже хороши, но если глаза некрасивы, то все прочее, пусть оно красиво и желанно, все же не так красиво.
Она живет со своим братом, мрачноватым худосочным парнем, он мне совсем не нравится, может, потому, что она говорит, что он ей брат. Поглядим, что он за тип. Сейчас его нет, и с его стороны было весьма любезно оставить нас наедине. Если знать, что жить тебе осталось всего три дня, тогда любовь была бы чем-то совсем простым, не нужно думать, что станется с тобой завтра, послезавтра. И то же самое со смертью. Я мог бы немного полюбить своего самого заклятого врага, если бы знал, что завтра или послезавтра он умрет. Поэтому так трудно размышлять о вечной жизни. Эта мысль отнимает вечность у любви, которая только через три дня станет совсем уж вечной. Но все-таки в любви должна быть какая-то простота, даже если знаешь, что через семьдесят два часа ни жизнь, ни вечность еще не пройдут. Должна в ней быть какая-то простота, а не напряжение, как на работе, когда тебя подгоняет честолюбие или желание показать, на что ты способен. Хорошо бы плыть в любовь на всех парусах, лететь на облаке высоко и легко, невесомо парить над водой и сушей, где нет никаких препятствий, а все они глубоко внизу – границы, горы, потоки, – все высоко и легко вокруг тебя и в тебе самом. Вот какой простой должна быть любовь. А я готов терпеливо ждать ее, положиться на судьбу и ждать, куда занесет меня мое облако.
Девушка откинулась на тахте, скрестив руки под головой и опираясь на них затылком и глядя вверх, словно лежала на лугу и смотрела в небо. Лежа на своих ладонях, как на подушке, приподняв голову над валиком, не касаясь шерстяного пледа, она изредка из-под прикрытых век бросала взгляд на комнату брата. Неустойчивое положение головы придавало ее телу какую-то напряженность и жесткость. Казалось, эта поза немного утомила ее, вот она подперла затылок, так что подбородок приблизился к груди. Потом медленно опустилась на подушку. В обеих комнатах было тихо, только с улицы проникал шум, когда мимо дома проезжал автомобиль. А мы сидели наедине в комнате, устремив взгляд на комнату ее брата.
– Вы ведь знакомы с моим братом? – спросила она.
– Видел один раз, – ответил я. – Помните, тогда, в кондитерской, после случая с двумя покупательницами.
– Верно, – сказала она. – Я часто вспоминала тот смешной случай и ваше выступление. Позже, в аналогичной ситуации, я применяла вашу тактику. И с тем же успехом. Идея и впрямь великолепная!
У меня не возникло подозрения, что она хочет мне польстить. Говоря это, она посмеивалась, словно снова наблюдала всю сцену. Потом она вдруг выпрямилась, провела обеими руками по волосам, пристально взглянула на меня и сказала:
– Вы мало рассказываете о себе!
Я вздрогнул. В ее упреке мне почудился подвох. Но волнение быстро улеглось, я рассказал ей какой-то смешной случай, и разговор наш обогнул опасный риф. Я хорошо чувствовал себя в ее обществе, и моя разыгравшаяся фантазия начала вызывать во мне некое приятное возбуждение. У нее появился шанс задать мне новые щекотливые вопросы, то есть поставить под угрозу мое ощущение безопасности, но она не успела им воспользоваться. За дверью раздался шум, потом звук открываемого замка, низкие голоса, в коридоре протопали тяжелые мужские шаги. Она вскочила.
– Мой брат! – сказала она в смятении.
– Вы его не ожидали?
– Ожидала, но он не один!
В комнату вместе с ее братом вошли трое мужчин примерно одного возраста, лет двадцати, но совсем разные по манерам и внешности. Без малейшего смущения все трое направились прямо к ней и поздоровались самым сердечным образом. Только брат издали небрежно махнул ей рукой.
Один из вошедших был среднего роста, коренастый, атлетического сложения, с густой шевелюрой, обрамлявшей грубоватое, но выразительное квадратное лицо. Подчеркнуто мужская, развязная манера поведения не могла скрыть его неуклюжести. Другой был на голову выше, сдержанный, хладнокровный, взгляд узко разрезанных глаз угрюмый и настороженный. Здороваясь, он благодушно и фамильярно подмигнул ей. Третий выглядел еще ребенком, подростком. Он казался меньше второго, хотя был одного с ним роста. Тесные штаны до колен и короткая серая куртка со стоячим воротником производили впечатление какой-то строгой фанатичной восторженности и преданности, а он еще и подчеркивал ее во всех своих высказываниях. Они чувствовали себя здесь как дома, это было ясно. Все они, включая брата, демонстрировали сплоченность, создаваемую общностью жизненного опыта, и я был поражен. Собственно говоря, я сразу понял, с кем имею дело.
Мы поздоровались, брат заметил с иронией:
– Надеюсь, мы не помешаем.
– Глупости, – ответила его сестра. – Квартира твоя, как и моя.
Меня удивило, что она вообще отреагировала на его псевдоостроумное замечание.
– Мы называем их братской супружеской парой, – сказал, обращаясь ко мне, первый, Атлет, с фамильярной улыбочкой, выражавшей одновременно почтительность и издевку.
Самый младший ухмыльнулся. Только эти двое, Брат и Сестра, звонко рассмеялись и обменялись понимающим взглядом. Похоже, они привыкли к этим шуточкам.
– Я посижу, – сказал Угрюмый и преспокойно закурил сигарету.
– Мы вернулись пораньше, – сказал Брат. – Сегодня не было ничего интересного.
Брат кивнул.
– Я тоже был у них на новоселье, – продолжал Атлет, обращаясь на сей раз ко мне, чтобы втянуть меня в разговор, в который я до сих пор почему-то не вступал.
– Повеселились на славу? – спросил я, пытаясь попасть в тон их разговоров.
– Еще как! – ответил он. – Все жутко много выпили, и никто не напился.
– У меня еще три дня башка трещала, – сказал Угрюмый.
Я понял, что мое первое впечатление о них как о сплоченной группе было правильным, они давно знали друг друга, разве что Младший попал в их компанию позже.
– Вы все из…? – спросил я, назвав городок, о котором рассказывала девушка.
– Нет, – возразил Младший. – Мы из разных мест, но при такой жизни быстро знакомишься, если имеются общие интересы и идеи.
Угрюмый сидел на стуле, подавшись вперед, упираясь локтями в колени, и свистел. Время от времени он поднимал глаза и испытующе рассматривал меня.
– Это хорошо, – сказал я. – А иначе остаешься совсем один.
Угрюмый одобрительно кивнул, снова засвистел, оборвал свист и взглянул на меня, как мне показалось, менее скептически.
– Состоите в организации? – спросил он.
Вопрос застал меня врасплох, он был настолько неожиданным, что я не успел собрать душевные силы, чтобы обдумать его и соответственно сформулировать ответ. Но думаю, что и в таком случае он прозвучал бы точно так же.
– Еще нет! – проговорил я.
Похоже, мой ответ его удовлетворил. Он кивнул головой в знак одобрения, откинулся на своем стуле и снова негромко засвистел.
Тем временем Брат разговаривал с Младшим, они говорили о ком-то, кого здесь не было, но с кем все трое были тесно связаны.
– В последнее время он вроде как выдохся, – сказал Брат. – Ты тоже обратил внимание?
– Поссорился с руководством, – ответил тот.
– Неудивительно, – сказал Атлет. – Я всегда считал его хилым. Не мой он тип, слишком много угрызений совести, слишком мало инициативы.
– Но он проделал хорошую работу, – сказал Младший. – Не забывай, что поначалу он проделал хорошую работу.
– Он был одним из первых, – задумчиво сказал Брат.
– Слишком много угрызений совести, – повторил Младший.
– Совесть? Вечно ты со своей совестью, – продолжал Угрюмый. – Хотел бы я знать, при чем тут совесть. Не болтай чепухи, он трусит.
– Ты ел? – спросила она.
– Немного, – коротко ответил он.
Она вышла и занялась на кухне приготовлением ужина. Журчала вода, звенела посуда, слышались торопливые шаги по кафельным плиткам пола.
– А вы ели? – крикнула она из кухни.
– Да и нет, – прозвучало в ответ. – Сама знаешь, какие у холостяков желудки.
– Тебе повезло, – сказал Угрюмый Брату. – Моя сестра ради меня и пальцем не пошевелит. Я для себя все сам делаю. А твоя нянька, она как?
– Я доволен, – сказал Младший. – Она хорошо кормит. Когда прихожу вечером, на кухне всегда стоит для меня тарелка.
– И платят ей прилично? – спросил Брат.
– Не думаю, что она много на мне зарабатывает, – был ответ.
– Значит, она относится к тебе как к сыну, а это еще хуже. Знаю я этих назойливых нянек. Поначалу приятно, что тебя балуют. Но потом терпение лопается, и ты даешь деру.
– Я одно время тоже справлялся сам, – сказал Атлет. – Но беспорядочная жизнь вскоре отомстила за себя. Теперь я снова буду рад, если кто-нибудь ее упорядочит.
– Вы здесь живете два года? – обратился Младший к Брату.
– Год, – поправил его Атлет и посмотрел на Брата. – Не так ли?
– У него есть совесть, вот он и трусит, – неуверенно предположил Младший.
– Чушь, – возразил Угрюмый. – Он трусит, больше ничего. То, что ты называешь совестью, – это задержка в половом созревании.
– Он бы хотел отменить совесть, – со смехом заметил Брат.
Разговор начал утомлять меня. Это был зачерствевший пирог. Несъедобная приманка из страха, совести и отмены совести. На нее не выманишь из-за печи ни одну собаку.
Хотя трое явно расходились во мнениях, они не переставали являть собой общую картину сплоченности. Это было единственным светлым пятном в безотрадном мраке их тоскливой беседы. Хоть бы девушка поскорей вернулась, в конце концов я пришел сюда с ней. Если она сейчас не вернется, я откланяюсь. Двое других все смеялись, только Угрюмый оставался серьезным.
– Отменить? – строго переспросил он. – Совесть сама себя отменит. В один прекрасный день ты заметишь, что потерял ее.
– А страх? – спросил Младший.
– Тоже пропадет.
– Откуда, собственно, берется страх? – спросил Младший тоном прилежного ученика, признающего безусловное превосходство своего приятеля.
– Это сигнал, что приближается опасность. Предупреждающий знак. Он вынуждает тебя применить силу, чтобы ее отразить.
Никто ему не возразил. Повисла пауза. Остальные своим молчанием выражали согласие с его объяснением. Они сидели на своих стульях и задумчиво глядели в пространство. Может, просто были голодны.
Этого угрюмого парня, думал я, так гнетет его совесть, что он хотел бы избавиться от нее. Потому он и заявляет, что она исчезнет сама собой. Мне такие заявления знакомы, я часто их слышал. Компания, в которой я оказался, больше не составляла для меня тайны. Странным образом, я рассматривал этих четверых парней совершенно отдельно от девушки. Она как раз вошла в комнату, толкнув дверь ногой с такой силой, что та захлопнулась. Девушка принесла поднос с бутербродами, чаем, повидлом и фруктами.
Атлет вскочил и бросился ей навстречу, протягивая руки.
– Спасибо! – сказала она. – Будь добр, принеси скатерть.
– Оставь, – сказал Брат. – Без надобности!
– Почему? – сказала она, остановившись посреди комнаты и держа поднос на вытянутых руках.
– Это лишнее, – возразил он.
– Но без скатерти так неуютно, – ответила она спокойно и дружелюбно.
Тем временем Атлет подошел к комоду, стоявшему у стены рядом с дверью и, не дожидаясь дальнейших указаний, вынул из верхнего ящика пеструю скатерть и встряхнул ее. Девушка кивнула. Он постелил скатерть на маленький стол.
Эта короткая сцена снова показала мне, что в этом кругу царит внутреннее единство и близость, которая проявляется во всем, даже в споре. Для меня здесь решительно не было места. Меня это устраивало, и, пока она снимала угощенье с подноса и расставляла на скатерти, я поднялся. Она заметила, что я стою, взглянула на меня через стол и прервала свое занятие.
– Вы же не собираетесь сейчас уйти? – спросила она удивленно.
– Собираюсь.
Я не мог так сразу придумать отговорку, кроме того, мое внезапное желание уйти противоречило другому импульсу: остаться, послушать, посмотреть, понять, что здесь происходит. Или это был лишь способ самоистязания, которое я тем самым доводил до крайности? Но должен признаться, что появление девушки побуждало меня все-таки остаться, так что моя поза выдала мою нерешительность. Другие это заметили, и Угрюмый положил ей конец, сказав:
– Вам не нужно сбегать из вежливости. Не так уж мы голодны, оставим немного и на вашу долю.
– А то он еще подумает, что вы трусите, – сказал Младший. – Можете не терзаться угрызениями совести. Вы ведь уже вышли из подросткового возраста? Вырвались из лап полового созревания?
– Садитесь, – сказала девушка, продолжая накрывать на стол.
К счастью, законы учтивости весьма эластичны, они еще растяжимее, чем мораль. Под их защитой можно выносить самые кричащие противоречия. Даже хамить и лгать, если умеешь создать видимость, что тебя вынуждают к этому законы учтивости.
Я снова сел. Атлет подмигнул мне и сказал:
– Будет еще уютнее.
– Когда ребята утолят голод, – сказала девушка, – поглядите, что тут начнется. Похоже, еда плодотворно влияет на идеи. Мужчины могут одновременно вгрызаться в бутерброды с сыром и в проблемы земной и небесной неизбежности, одно только придает вкус другому. Им кажется, что это высокие идеи, а это всего лишь бутерброды.
– У тебя опять хорошо получилось, – сказал Угрюмый, приступая к трапезе.
– Нельзя же все время говорить о еде, – сказал Брат.
– Мне в кухне было слышно, о чем вы тут разговаривали, – невозмутимо заметила девушка.
– От нее ничего не утаишь, – сказал Атлет, обращаясь к Младшему. – Куда тут твоей няньке?