Текст книги "Россия и Германия. Союзники или враги?"
Автор книги: Густав Хильгер
Жанр:
Педагогика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
В начале апреля 1925 года Штреземан попросил посла проинформировать советское правительство о переговорах между Германией и державами Антанты о заключении пакта-гарантии, который и был фактически подписан позднее в Локарно. Чичерин и Литвинов возбудились до степени озлобления. Они стали утверждать, что Германия со злонамеренным двуличием уже все решила про себя и, по существу, выступает против советского правительства. Получив заверения, что переговоры все еще продолжаются, они напрямую утверждали, что вступление Германии в Лигу будет означать конец отношениям в духе Рапалло. Германия может иметь сколько угодной доброй воли в отношении Советской России, заявил Чичерин на Съезде Советов 16 мая 1925 года, но как только она объединится со своими бывшими врагами в Женеве, то будет лишена возможности продолжать свои нынешние отношения с Россией. «Логика вещей сильнее, чем любые субъективные намерения, и не может быть сомнений, что после вступления в Лигу Наций, то есть после сдачи под командование западных империалистических государств, Германия раньше или позже – возможно, раньше – станет беспомощной игрушкой в их руках и будет вынуждена выполнять их желания, даже если эти желания будут прямо противоречить неотложным интересам Германии. Нечего и говорить, что для Советского Союза германский выбор явно западной ориентации и вступление в Лигу Наций может объективно привести лишь к ухудшению отношений между Германией и Советской республикой»[45]45
Стеклов Ю. // Известия. 1925. 24 мая.
[Закрыть].
Эти слова звучат так, будто редактору «Известий» их диктовал сам Чичерин.
В своих депешах в Берлин Ранцау эхом вторил этим словам и даже предвосхищал советскую реакцию. Вступление Германии в Лигу Наций, писал он, ляжет невыносимым бременем на отношения в духе Рапалло и полностью расстроит их будущее развитие. Кроме того, всякая попытка убедить русских в обратном будет с самого начала безнадежна.
Ответ Штреземана отклонил эту точку зрения. Вместо того чтобы говорить «Запад» или «Восток», Германия должна делать все возможное, чтобы избежать этой альтернативы. И если Чичерин останется непоколебим, писал Штреземан Ранцау, это лишь покажет его намерения изолировать Германию и увеличить напряженность в ее отношениях с западными державами. Ведя переговоры с Лигой Наций, Германия не хочет ничего иного, кроме как найти формулу, которая предотвратила бы возможность конфликта с Советской Россией; если что-то и грозит сделать постоянные хорошие отношения между этими странами невозможными, заключил он, так это только подозрения и недоверие со стороны Кремля.
Ожидая этой реакции, Ранцау бомбардировал министра иностранных дел срочными просьбами отложить на данный момент все дискуссии с Кремлем на эту деликатную тему. Получив отказ, он предпринял честную попытку вывести их из этого состояния непримиримости, и много дней ушло на язвительные дебаты. Как часто бывает, он вступил в этот спор без энтузиазма, не будучи сам убежден в своих аргументах. Причина, по которой он разговаривал с советскими представителями, была не в том, чтобы убедить их, – это, как он полагал, невозможное дело, – но только для того, чтобы избежать внезапного разрыва отношений и выяснить, считает ли все еще Советский Союз возможным выдвинуть какие-либо контрпредложения.
10 апреля 1925 года Ранцау выехал в Берлин, чтобы отстаивать свою точку зрения лично. Он оставался там почти три месяца; это, кстати, добавило осложнений в его отношения с фон Шубертом, который, говорят, сделал критические замечания другим из-за длительного отсутствия Ранцау на своем рабочем месте. Когда граф вернулся в конце июня в Москву, его сопровождал Герберт фон Дирксен, тогдашний начальник Восточного отдела германского министерства иностранных дел, который должен был оживить переговоры в отношении важного экономического соглашения, дошедшие до мертвой точки. (Мы обсудим этот договор в следующей главе.) Но германо-советские связи вновь переживали очень глубокий спад, а отношения в духе Рапалло были потрясены до самого своего основания. Никогда подозрения Москвы не были столь велики, а отсюда и советское упрямство было беспрецедентно сильным. В июле фон Дирксен возвратился в Берлин, не достигнув никакой договоренности по экономическому соглашению. Ранцау желал продолжать переговоры, касающиеся политического пакта, назначением которого было бы уточнение и подтверждение договора в Рапалло. Дискуссии по этому пакту начались в декабре 1924 года в обстановке глубочайшей секретности. А теперь и они безнадежно увязли. Отношения между двумя странами еще более осложнились из-за показательного процесса, который был устроен над двумя германскими студентами, во время которого советский прокурор обвинил меня – а косвенно и посольство – в участии в предполагаемом заговоре с целью отравить Сталина и Троцкого.
Ближе к концу сентября Чичерин отправился на длительное время на германские курорты лечиться. Его отъезд стал поводом для грандиозной церемонии на железнодорожном вокзале, где для прощания с ним был построен большой почетный караул и собрался весь дипломатический корпус. В таких поездках Чичерин всегда совмещал дело с заботой о своем здоровье. В этот раз он по приезде в Берлин использовал весь вес своей личности, чтобы свернуть германское правительство с пути его прозападной ориентации. Собственно говоря, сам его маршрут обретал дипломатическое значение: вместо того чтобы ехать прямо в Берлин, как он это обычно делал, Чичерин остановился в Варшаве с очевидным намерением сыграть франко-польскую карту против Германии. Мировая пресса среагировала на это возбужденно; но мы в посольстве не переживали ненужной тревоги. Мы считали (и я полагаю, правильно), что Чичерин блефует. Ранцау же был особенно убежден в чичеринской лояльности к нам и в своих депешах в Берлин советовал оказать Чичерину самый впечатляющий и сердечный прием.
В то время как советский нарком иностранных дел поправлял свое здоровье в Висбадене, последние разногласия в экономическом договоре были улажены путем взаимных уступок, и этот объемистый и сложный документ был подписан 12 октября 1925 года. В это время германское правительство уже активно вело переговоры в Локарно; и вскоре после этого были подписаны соглашения в Локарно, гарантирующие западные границы Германии с соседними Бельгией и Францией (в соответствии с основным документом Локарнских соглашений – так называемым Рейнским гарантийным пактом. – Ред.). В январе 1926 года Германия подала официальную заявку на вступление в Лигу Наций.
В Советском Союзе соглашения в Локарно рассматривались как пакт европейского капитализма, направленный против России, потому что не было дано никаких гарантий в плане сохранения границ на Востоке, что предоставляло там Германии свободу рук, по крайней мере по умолчанию. Слова Остина Чемберлена (1863–1937, в 1924–1929 годах министр иностранных дел Великобритании. – Ред.) о том, что «Локарно – это только начало», цитировались в советской прессе и обретали зловещую интерпретацию. Правильны ли были эти выводы или нет, но легко понять мрачные предчувствия, которые эти соглашения породили в Москве. Никто, однако, не реагировал на это с большей остротой, чем германский посол. Нечасто он пользовался привилегией обращения напрямую к президенту рейха, которую получил в качестве одного из условий принятия им этого назначения, но на этот раз он им воспользовался. В начале ноября Ранцау написал меморандум фон Гинденбургу (копия – Штреземану), в которой суммировал свои взгляды на политику последнего. Наши отношения с Россией, предупреждал Брокдорф-Ранцау, идут к тому, чтобы подвергнуться фундаментальным изменениям. Каковы бы ни были наши настоящие намерения, говорил он, Москва истолковывает нашу политику как стремление к сближению с Западом.
Превращая таким образом Советскую Россию в противника, Германия лишается последней козырной карты, которая была у нее в отношениях с [победившими ее в Первой мировой войне] союзниками. Он, Ранцау, не может отождествить себя с такой политикой, а поэтому вполне серьезно раздумывает об уходе со своего поста. В конце того же месяца граф поехал в Германию и попросил аудиенции у президента. Во время беседы Ранцау горько жаловался на то, что во время переговоров, приведших к соглашениям в Локарно, с ним не консультировались надлежащим образом. Теперь, когда эти соглашения утверждены рейхстагом, условия, на которых он соглашался на свою должность в Москве, исчезли, и он официально готов на отставку. Престарелый фельдмаршал Гинденбург убедил его остаться. Если вы уйдете сейчас, говорил он (скорее всего, его ввел в курс дела Штреземан), вы предоставите Кремлю дополнительные свидетельства фундаментальных перемен в германской политике. В конце концов, сейчас стоит задача разубедить их; и ничто бы не способствовало этому более, чем ваше возвращение в Москву. Они также обсудили привилегию Ранцау общения с президентом вне официальных каналов. Штреземан пожаловался, что граф пытался саботировать политику кабинета, пользуясь этим своим неконституционным правом. Министр иностранных дел и его посол теперь вели борьбу между собой через лицо, стоявшее во главе государства. Фон Гинденбург попытался примирить их, предложив, чтобы Ранцау, по крайней мере, давал знать министру иностранных дел, когда он собирается обращаться через его голову. В любом случае в дальнейшем этой привилегией Ранцау ни разу не пользовался. Но отношения между ним и Штреземаном стали еще более натянутыми. Посол так и не избавился от чувства, что с ним недостаточно коонсультируются и его недостаточно информируют во время решающих переговоров, а Штреземан не перестал испытывать недовольство от особого положения Ранцау.
Дело Киндермана и Вольшта
Случилось ли это по причине жалоб Ранцау или нет, но Берлин принял решение, что желателен политический акт, который сбалансировал бы обязательства Германии перед Западом и одновременно вновь подтвердил и доопределил ее отношения с Советской Россией. Такой акт был бы не только жестом независимости от Запада, но, скорее, символом продолжающейся доброй воли в отношении своего большого соседа на Востоке. Это решение совпадало с часто озвучивавшимся предложением Москвы или, по крайней мере, шло с ним на компромисс.
Еще в декабре 1924 года Кремль сделал попытку возобновить договор в Рапалло во всей его первоначальной значимости или, если это невозможно, по крайней мере нейтрализовать проводимую Штреземаном политику ««исполнения». Чичерин предложил тогда заключить официальный договор о нейтралитете или, в конце концов, подписать декларацию о нейтралитете в форме протокола. Такие договор или декларация могли содержать взаимные обязательства воздержаться от присоединения к экономическим, политическим или военным группировкам, направленным против другого партнера[46]46
«Вы держитесь подальше от Англии, а мы будем держаться подальше от Франции», – сказал Чичерин Штреземану.
[Закрыть].
Опасности, от которых Чичерин желал защитить свою страну, были не только угрозой, заключенной в статьях 16 и 17 Устава Лиги Наций, но также и часто обсуждавшимся созданием некоей международной ассоциации кредиторов с целью оказания давления на СССР в вопросе царских долгов и для организации других экономических кампаний – вот призраки, которые постоянно терзали его воображение.
Берлин очень не хотел подписывать такую декларацию – главным образом потому, что Штреземан не желал допускать какого-либо подобия двуличия, которое могло бы нанести вред его политике «исполнения». Советским представителям говорилось, что верное сотрудничество в рамках Лиги со стороны Германии ни в коем случае не является вещью несовместимой с продолжающейся германо-советской дружбой. Статья 16 и обязательство участвовать в санкциях умалялись насколько это было возможно. Наконец, чтобы предоставить конкретную альтернативу чичеринскому договору о нейтралитете, Германия выдвинула контрпредложение в форме преамбулы к договору. Этот проект преамбулы требовал, чтобы Германия и Советская Россия продолжали «постоянные дружеские консультации» и «стремились к взаимному согласию» по всем политическим вопросам. Эти туманные слова, по мнению Вильгельмштрассе, представляли собой максимум обязательств, которые Германия могла взять на себя; но Берлин утверждал, что они должны обеспечить полное удовлетворение советскому желанию безопасности.
До того как переговоры с целью сглаживания этих весьма различных концепций не зашли слишком далеко, германо-советская ассоциация испытала серьезное напряжение из-за инцидента, который иллюстрирует многие критические проблемы наших отношений.
В ночь с 26 на 27 октября 1924 года агенты ОГПУ вошли в советское студенческое общежитие в Москве и арестовали по подозрению в шпионаже двух недавно приехавших немецких студентов. Студентов звали Карл Киндерман и Теодор Вольшт. В любой другой стране этот небольшой инцидент был бы быстро расследован германским консульским персоналом в сотрудничестве с местной полицией и после краткой интерлюдии он бы закончился депортацией арестованных людей. Но не в Советской России. Во-первых, все наши попытки что-либо выяснить о дальнейшей судьбе Киндермана и Вольшта были безуспешны. Но 19 июня 1925 года, почти восемь месяцев спустя после их ареста, как будто разорвалась бомба: вся советская пресса опубликовала обвинения государственного прокурора в адрес двух студентов, утверждая, что их заслала в Советскую Россию подпольная фашистская террористическая организация, члены которой замышляли убийство Вальтера Ратенау; одним из ее планов, говорилось далее в прокурорском резюме, было убийство с помощью цианистого калия Сталина и Троцкого. Появление же студентов в Советской России произошло с молчаливого одобрения германских правительственных кругов или лиц, ранее связанных с правительством. А если более конкретно, то меня обвинили в оказании помощи и советах Киндерману и Вольшту. Все это было сплошной ложью.
Я действительно встречал этих двоих молодых людей, возвращаясь в Москву после отпуска в Германии. В то время, в октябре 1924 года, число иностранцев, ехавших в Москву, было все еще таким незначительным, что единственным имевшимся тогда средством транспорта был официальный советский курьерский вагон, выполнявший три раза в неделю рейсы из Риги в Москву для обслуживания дипломатических курьеров и других чиновников. Эти двое немцев рассказали мне, что собираются путешествовать по Советскому Союзу аж до Центральной Азии, а также до мыса Челюскин. Чтобы собрать денег на свое путешествие, они устроились коммивояжерами на один германский машиностроительный завод. Весь их план был фантастическим и невозможным для осуществления. Я обратил их внимание на тот факт, что Центральная Азия – запретная для иностранцев территория, и что путешествие до мыса Челюскин, расположенного за полярным кругом, будет крайне трудной и дорогостоящей экспедицией, и что советские законы, касающиеся монополии на зарубежную торговлю, предусматривают суровые наказания для любого, представляющего интересы иностранных фирм без соответствующего разрешения.
Молодые люди не дали мне разубедить себя. С фривольной бесшабашностью и ребяческим упрямством они стояли на своем, уверяя, что у них все тщательно спланировано и подготовлено. На самом же деле их приготовления не могли быть более ничтожными – либо более безвредными. Это было видно по состоянию одного лишь их багажа, в который я заглянул при таможенном досмотре. Я взял с них обещание явиться ко мне в посольство вскоре после их приезда в Москву и решил строго предостеречь их от беспечных действий. С этой целью я дал им свою визитную карточку и написал на ней свой адрес и номер телефона.
Как только я узнал об их аресте, то связался с Наркоминделом, чтобы через него добиться их освобождения и депортации. Виктор Копп, который к тому времени стал членом коллегии комиссариата, оказался разумным партнером в переговорах; он с готовностью поверил в мою историю и пообещал мне использовать свое влияние на ОГПУ. В то время, однако, позиция Наркоминдела заметно ужесточилась, хотя я не мог понять, что было этому причиной. Когда в декабре 1924 года граф Брокдорф-Ранцау лично обратился к Чичерину (на том основании, что я считал Киндермана и Вольшта легкомысленными, но безвредными авантюристами), нарком иностранных дел ответил, что в этом случае, должно быть, мой здравый смысл покинул меня, поскольку было установлено, что эти двое студентов не были безобидными юнцами, а закоренелыми преступниками, которые проникли в Советский Союз, чтобы нанести ему серьезный вред.
Слова Чичерина озадачили нас. Мы не знали, что в Германии готовился суд, в котором должен был быть вынесен приговор одному опасному эмиссару Коминтерна. Процесс начался в феврале 1925 года в Государственном суде в защиту республики, в одной из палат германского Верховного суда в Лейпциге. «Дело ЧК», как его неофициально называли, раскрыло существование в Германии террористической организации, финансировавшейся штабом Коминтерна. Ее руководитель и основной подсудимый на процессе – русский по фамилии Скоблевский. Петр Александрович Скоблевский, родившийся 16 июня 1890 года в Тамбове, был придан Германской коммунистической партии в 1923 году с целью подготовки вооруженного восстания, намечавшегося на октябрь того же года. Как военный советник при КПГ, он отдавал приказы в ноябре 1923 года на организацию германской ЧК с целью ликвидации осведомителей и других опасных личностей. Эта ЧК была не что иное, как банда убийц. Она уничтожила одного подозреваемого в шпионаже (парикмахера по имени Раух), еще пять убийств так и остались на стадии планирования. Список намечаемых жертв включал не только ренегата-коммуниста, но и генерала фон Секта и индустриальных магнатов Конрада фон Борзига и Гуго Стиннеса. Процессы и в России, и в Германии породили определенное возбуждение, хотя германское министерство иностранных дел неоднократно пыталось использовать свое влияние на прессу, чтобы приглушить ее комментарии и избежать серьезного охлаждения в германо-советских отношениях. В конце концов, деятельность Скоблевского – это дело прошлого; и Вильгельмштрассе не верила, что если будоражить память 1923 года, то это пойдет на пользу проведению международной политики Германии.
К огромному возмущению Кремля, процесс раскрыл некоторые связи, существовавшие между группой Скоблевского и советским посольством в Берлине. Во всяком случае, советник посольства Братман-Бродовский (1880–1937, расстрелян. – Ред.), видимо, был в курсе ее деятельности. Когда это выявилось в ходе процесса, Литвинов обратился к нам с предложением, чтобы из приговора было исключено всякое упоминание о советском посольстве. Он стремился спасти международный престиж России и сохранить миф, что международное коммунистическое движение не имеет ничего общего с Советским государством. Но так уж случилось, что в1925 году германское министерство иностранных дел не имело конституционных средств влияния на судебные органы, не говоря уже о вопросе, могло ли оно принять во внимание советскую просьбу. Во всяком случае, вынесенный 22 апреля приговор ясно подразумевал советское посольство. Скоблевский был приговорен к смертной казни.
Дело Киндермана – Вольшта было искусственно состряпано с целью создать прямой аналог делу германской ЧК. Это особенно четко просматривалось в том факте, что в него впутали и скомпрометировали как меня, так и германское посольство, чтобы добиться, так сказать, ничейного счета. Этим двум беспомощным немцам определенно была отведена роль объектов обмена на Скоблевского и его сообщников.
Так что нетрудно было разглядеть причины, по которым Советский Союз сфабриковал такое скандальное дело; и все-таки трудно понять, почему они считались достаточно важными для того, чтобы испортить долгосрочные германо-советские отношения. Мое собственное замешательство от того, каким образом меня превратили в объект советской мести, было тем большим, поскольку ничто до сих пор не указывало на то, что мне предстоит подвергнуться преследованиям в такой форме. Как раз за день до того, как был опубликован обвинительный акт, Народный комиссариат иностранных дел вспомнил, что прошло ровно пять лет, как я приступил к своей деятельности в Москве; и начальник германского отдела комиссариата Борис Штейн посетил меня, чтобы передать поздравления от себя лично и от Чичерина. Как символ признательности своего правительства он вручил мне объемистый том по истории Советской республики за первые пять лет ее существования. И все же было несомненно, что чекисты в ОГПУ были не только хорошо информированы об обвинениях, которые будут опубликованы на следующий день, но и приняли также активное участие в разработке планов ведения судебного процесса.
Судебные разбирательства начались 25 июня, и внимание прессы, которое было оказано этому процессу, а также ранг лиц, занимавшихся судопроизводством, указывали на важность, которую советское правительство придавало Скоблевскому, а отсюда и делу Киндермана – Вольшта. Председательствующий судья был тем же человеком, который каких-то десять лет спустя будет возглавлять показательные процессы над наиболее выдающимися старыми большевиками. Н.В. Крыленко (1885–1938, в 1922–1931 годах председатель Верховного трибунала при ВЦИКе, прокурор РСФСР, с 1931 года нарком юстиции РСФСР, с 1936 года нарком юстиции СССР. Расстрелян в ходе ликвидации Сталиным «ленинской гвардии». – Ред.) выступал в роли прокурора. Наделенный недюжинным ораторским даром и полный злобы в отношении буржуазных порядков, он был неприметным прапорщиком в 1917 году, когда Ленин назначил его первым большевистским главнокомандующим Вооруженными силами России. В 1922 году Крыленко стал заместителем народного комиссара юстиции. Теперь, будучи общественным обвинителем, он деспотически обращался с моим дипломатическим иммунитетом в беспрецедентной в истории дипломатии манере. Обвинение, содержавшее и мое имя, было распространено по всей стране в миллионах экземпляров, а во время процесса обвинитель заставлял обвиняемых устно повторять все ложные признания и обвинения, которые были вырваны из них во время предварительных допросов, так что мое имя опять появилось в прессе.
Чтобы очистить меня от обвинений, германское посольство немедленно потребовало, чтобы меня вызвали для дачи свидетельских показаний в суде, где я смог бы представить свою версию этой истории; но советские власти уклонились от этого и продолжали публиковать вредящие моей репутации заявления обо мне. Только когда Ранцау, вернувшись из Германии, предъявил Чичерину резкий протест и пригрозил покинуть Москву, мое имя перестали упоминать в печати. Перед этим мне удавалось преодолевать искушение понаблюдать за процессом, чтобы избежать ненужных осложнений. Но на этот раз я взял один из пригласительных билетов, которые были выданы посольству на все время проведения процесса, и появился в зале суда[47]47
ОГПУ назвало мое появление на процессе «провокацией» и потребовало от Наркоминдела выразить резкий протест германскому послу.
[Закрыть].
Я так и не смог преодолеть всю горечь и возмущение, которые вызвали во мне события этих недель. Я всегда считал, что государство не должно злоупотреблять юридическими процедурами во имя политических целей; и мне никогда не удавалось провести черту между личными и политическими отношениями.
В этом я отличался от советских политиков, для которых в те времена было все еще очень легко установить эту разницу. Вскоре после начала процесса я вновь увиделся с Борисом Штейном. Мы оба направлялись на железнодорожный вокзал, чтобы встретить графа Ранцау, прибывавшего из Берлина. Со всей своей обычной сердечностью Штейн, который нанес мне такой приятный визит за несколько дней до этого, подошел ко мне, чтобы поприветствовать меня, и был весьма заметно обескуражен, когда я умышленно отвернулся, чтобы избежать контакта с ним. В тот момент, как позднее он делился со мной, ему хотелось броситься ко мне и пожать обе моих руки, если бы я не проигнорировал его столь явно. Это признание было сделано в ходе дружеского разговора, который мы вели о процессе и во время которого я безуспешно пытался охарактеризовать этот подлый акт измены, совершенный его правительством по отношению ко мне. Но он настаивал на том, что все это дело – чисто политическая необходимость и не было никаких намерений наносить личные оскорбления. Ту же самую мысль более цинично выразил Радек, которому Луис Фишер выразил свое удивление советским отношением ко мне. «Ну и что? – усмехнулся он. – Когда делаешь грязные политические дела вроде этого, всегда важно дело, а не люди. Разве Хильгер этого не знает?»
Трудно установить, что на самом деле думал Чичерин. После возвращения в Москву Ранцау спросил его, почему советское правительство выбрало в качестве козла отпущения именно меня, хотя им должно быть хорошо известно о моем положительном отношении к германо-советской дружбе. «Ну… – произнес Чичерин, качая головой, – ОГПУ придерживается мнения, что господин Хильгер особенно опасен, потому что он научился завоевывать симпатии людей, скрываясь под маской по-настоящему честного человека». Возможно, эта реплика лишь подчеркнула ту власть, которую имело ОГПУ над Наркоминделом.
Помимо личного потрясения, которое это нелепое дело произвело на меня, топорность его могла бы стать причиной для смеха, если бы не привела к некоторым ужасным политическим выводам. Нам пришлось задать себе вопрос, действительно ли влияние ОГПУ на решение международных вопросов было так велико, что могло подвергнуть опасности проведение советской внешней политики. В таком случае серьезные переговоры с Советским Союзом были с самого начала обречены на неудачу. Если, однако, маневр с Киндерманом – Вольштом представлял советскую политику в целом, а не просто вмешательство ГПУ, тогда такое заключение становилось даже еще более очевидным, ибо как можно иметь выгодные отношения с государством, которое бесстыдно использует вымогательство как средство отмщения за свои затруднения? Мы задали эти вопросы Чичерину, но получили лишь уклончивые ответы. Что это за козырная карта в сочетании с правительством, которое занимается столь отвратительной практикой? Может ли германский престиж позволить себе продолжение политических отношений с такой страной?
Даже взвешивая все эти зловещие соображения, германский посол пытался довести это дело до удовлетворительного завершения, чтобы не только спасти и оживить советско-германские отношения, но и приглушить шумные протесты критиков у себя дома, которые были самыми громкими среди умеренных левацких партий, нападавших на правительство за то, что оно сносит такие оскорбления от Москвы. Ранцау вознамерился продемонстрировать исключительную резкость и возмущение в своих переговорах с Чичериным и потребовать немедленного прекращения обвинений против меня. Если же его действия не принесут нужных результатов, Ранцау собирался сделать этот конфликт достоянием гласности, и в этом случае вступили бы в силу соображения, изложенные выше; на горизонте замаячил разрыв дипломатических отношений. Его целеустремленная позиция принесла некоторые результаты. Мы опасались, что два немецких свидетеля, замешанные в этом деле, могут быть в любой момент арестованы; когда Ранцау предупредил, что это приведет к разрыву, Москва вместо того, чтобы бросить этих людей в тюрьму, депортировала их. Что еще более важно, в приговоре, оглашенном 3 июля 1925 года, мое имя не упоминалось. Однако Киндерман и Вольшт были приговорены к смертной казни[48]48
Приговор в исполнение приведен не был. Вместо этого Киндерман, Вольшт и еще ряд других немцев, которые были арестованы по сфабрикованным обвинениям, были в 1926 году обменяны на Скоблевского, чей смертный приговор был также отложен по приведению в исполнение.
[Закрыть].
Для Кремля на этом дело и кончилось. Там полагали, что возмущение немцев утихнет, и ожидали, что наши политические и экономические переговоры возобновятся. Скоблевский и его люди, когда придет время, будут обменяны на немецких студентов, и взаимные неприятности, наложившись друг на друга, взаимно уничтожатся. И поэтому Чичерин пребывал в приподнятом настроении и был полон ожиданий, когда принял германского посла три дня спустя после окончания этого процесса. И он был неприятно удивлен, когда Ранцау начал разговор с резкого требования аннулировать этот приговор и, кроме того, потребовал, чтобы советское правительство публично сняло все обвинения с посольства и меня лично. В противном случае все переговоры будут прекращены. В этом месте Чичерин откровенно раскрыл истинную причину возникновения дела Киндермана – Вольшта. «В конце концов, – произнес он с раздражением и агрессией в тоне, – ваше правительство так и не выполнило нашей просьбы реабилитировать советское посольство в пресс-коммюнике» (речь идет о просьбе, с которой советские руководители никогда не обращались). Чичерин назвал заявление Ранцау ультиматумом, отклонить который – дело советского престижа, но в конечном итоге пообещал уладить дело, если Германия продолжит экономические и политические дискуссии.
Форма, в которой мне было суждено быть реабилитированным, обсуждалась в ходе длительных и мучительных переговоров, во время которых Чичерин старался связать свои уступки с теми, которые мы должны были сделать в экономических вопросах. Берлин отвечал угрозой отзыва посла и также всерьез думал над требованием отзыва Крестинского из Берлина. Сам Ранцау не раз был готов собрать чемоданы и уехать. Наконец был достигнут компромисс. Поскольку ОГПУ категорически отказывалось проявить инициативу в публиковании опровержения всех инсинуаций против меня, 8 августа 1925 года «Известия» напечатали германскую декларацию в адрес Наркоминдела, в которой моя история излагалась по существу. За этим следовал краткий абзац: «Публикуя декларацию германского посольства, НКИД отмечает, что консульский советник Хильгер в приговоре упомянут не был. На основании проведенных впоследствии переговоров оба правительства считают этот вопрос закрытым».




























