Текст книги "Ночной пасьянс"
Автор книги: Григорий Глазов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Глазов Григорий
Ночной пасьянс
Григорий ГЛАЗОВ
НОЧНОЙ ПАСЬЯНС
1
Из десятилетия в десятилетие время перетаскивает жизни миллионов людей, – живых и умерших, – никогда не видевших и не знавших друг друга, родившихся в разных странах и говоривших на разных языках. Но есть в безмерности времени, в его неостановимом движении точки, где жизни или имена этих людей когда-нибудь соприкоснутся, окликнув ныне здравствующих даже из загробного мира.
2
– Кому ты поручил расстрелять их?
– Не беспокойся, люди надежные, не промахнутся. Из первой роты.
Они стояли в ночном осеннем лесу около землянки. Тяжелая тьма соединила небо и землю. Высоко в невидимых кронах деревьев шумел дождь. Иногда налетал ветер и вырывал из низкой трубы землянки рой искр. Как красные светлячки, они отлетали на несколько метров и гасли в мокрой и непроглядной глубине сомкнувшихся кустов и деревьев. Было сыро и зябко. Курили, напряженно глядя в ту сторону, куда конвоиры повели на расстрел двоих, тревожно ждали: вот-вот оттуда донесутся автоматные очереди, ждали, почти не видя в темноте лиц друг друга. И затягиваясь цигаркой, оба благодарили ночь и темень, когда не видно по выражению глаз, что думает каждый, потому что повязали себя кровью.
Из-за ветра и шума дождя они так и не услышали стука автоматов. Разом сделав по последней затяжке, выбросили и спустились в землянку.
Была вторая половина октября 1941 года...
3
"Московская городская коллегия адвокатов. Коллектив адвокатов. Инюрколлегия. 18 апреля 1980 г.
Дело о наследстве Майкла Бучински начато нами по сообщению Стэнли Уэба. Пока мы располагаем лишь не значительными данными для розыска, но учитывая ценность наследства (300.000 американских долларов), просим на основании этих данных начать розыск. Известно, что Майкл Бучински родился 8 апреля 1918 года в Подгорске".
Консультант местного отделения представительства Инюрколлегии Сергей Ильич Голенок еще раз перечитал бумагу, пришедшую с утренней почтой, подчеркнул красным фломастером имя и фамилию наследодателя. Сведений о нем негусто, но за многие годы службы здесь Голенок привык уже ко всему, знал схемы, по которым раскручивались такие дела, обрастая к итогу подробностями, удивительными и банальными. Его опыт выработал стереотипы-сюжеты, в них укладывались судьбы сотен людей – наследодателей и претендентов на наследство, которых надо было разыскивать до последнего корня. Иногда это длилось мучительно долго, иногда проходило легко, неожиданно быстро, иногда все протекало безболезненно, полюбовно, к общей радости всех, а иногда тяжко и трагично. Одни люди радовались свалившимся внезапно деньгам, другие – по большей части пожилые – проявляли покорное равнодушие, мол, все это уже не имеет особого смысла, поскольку поздно; третьих огорчало или злило, что наследство, оказывается, придется делить между многими, возникшими вдруг из неоткуда родственниками наследодателя по какой-то ответвившейся от него линии, о существовании которой и не подозревали...
Отделение находилось на последнем, третьем этаже старого австрийского дома. Постояв у окна, бездумно поглядев на площадь и противоположную улицу, где уже открылись магазины, и люди затеяли их утренний обход в надежде что-то купить – конец месяца, канун праздника, неровен час что-то выбросят, – Сергей Ильич вернулся к письменному столу. В большой комнате стоял еще один стол, за которым работала коллега, нынче ушедшая в декрет. Сергей Ильич был педантом – то ли характер совпал с профессией, то ли профессия и возраст возобладали, но он не терпел ничего лишнего на столе. Два телефона – внутренний (красный) и городской (желтый), коробка разноцветных фломастеров, перекидной календарь, где не было неисписанной странички, а кроме него – настольный длинный календарь-еженедельник с отрывными белыми листками. Вдоль глухой стены – шкаф с полками, на которых в алфавитном и хронологическом порядке стояли папки с начатыми или уже завершенными делами. Отдельно – досье, заведенные много лет назад, но по сей день числившиеся в производстве, хотя Сергей Ильич считал, что розыски наследников зашли в безнадежный тупик. Справа и слева от стола стояло два кресла, сбоку – широкая тумбочка с пишущей машинкой "Оптима". За дверью высокое старинное бюро из красного дерева, в выдвижных ящичках там хранилась картотека, а за спиной Сергея Ильича к стене были прикноплены хорошо исполненные подробные карты США с четким делением на штаты, Канады, с заметным разграничением провинций, Швейцарии с пунктирным очертанием кантонов...
Взяв большой лист бумаги, Сергей Ильич синим фломастером нарисовал вверху по центру большой прямоугольник, вписал в него "Майкл Бучински, род. 8 апреля 1918 г. в Подгорске" и мысленно стал дорисовывать красные треугольники, коричневые круги и прочие возможные геометрические фигуры, к которым потянутся вправо, влево и вниз линии, соединяющие их, но все исходящие из первоначального синего прямоугольника. Так в процессе поиска и возникнет генеалогическое древо, по которому в итоге определятся те, или та, или тот, кто унаследует 300.000 долларов...
Но все это рисовалось лишь в воображении. А пока он взял новенький скоросшиватель, вложил письмо-сообщение из Москвы и на обложке написал "Дело Майкла Бучински, N_Р-935, начато 25 апреля 1980 г."
Сергей Ильич понимал, что с делом этим Москва заторопит, – слишком уж большие деньги, да и Стэнли Уэб – американский адвокат, ведущий дела Инюрколлегии в США, – задергает, ведь не за спасибо работает, за гонорар, которого тут накручивается приличный процент. С Уэбом Сергей Ильич был знаком давно – адвокат солидный, надежный, не первый год занимающийся наследственными делами, знающий и свои законы (а они порой в разных штатах разные), и в наших поднаторевший. Интересы клиентов блюдет исправно. Сергей Ильич понимал, что предстоит покорпеть, добывая неопровержимые доказательства, а с ними и права на эти сотни тысяч долларов. Он знал многих адвокатов – во Франции, Канаде, Бельгии, Германии, Аргентине работавших на Инюрколлегию. Но ни одного из них в глаза не видел. Стэнли Уэб, Морис Буланже, Жан-Клод Пэроль, Матиас Шмидт, Сесар Рубинштейн. Почему-то каждый из них представлялся ему как четко отпечатанный портрет на денежной купюре, однако одинаковый на всех – на долларах, марках, франках: сухощавый лысеющий человек в очках, в аккуратном костюме, неулыбчиво-деловой, даже строгий, как символ силы и власти, какой наделены эти бумажки, которые Сергей Ильич никогда не держал в руках, но которым служил много лет только в одном смысле: способствовал их переселению в карманы своих клиентов.
Сидя часами за письменным столом с наклоненной головой, он нажил жестокий остеохондроз – побаливала шея, позвоночник, случались головокружения, мельтешение в глазах. А шел Сергею Ильичу пятьдесят шестой год. Приближения пенсии он боялся. Смущала и материальная сторона, и уйма свободного времени, которое задавит тоскливым бездельем. Когда-то мечтал, что уйдя на пенсию, первое, за что примется – это составит каталог своей богатой библиотеки, перечитает то, до чего еще не добрался. Но сейчас о таком удоволь ствии даже не помышлял, понимая, что это уже невыполнимо за минувшие годы книг добавилось много, ни прочитать все, ни составить каталог уже не успеет. На дочь рассчитывать не приходилось, она была безалаберна, книга ее интересовала чисто функционально, а не как предмет для хранения и инвентаризации, могла кому-нибудь дать почитать и забыть кому. Кроме того работа в поликлинике, четырехлетний ребенок на руках и муж – гость в доме, инженер-электрик, "десантник", как называл его Сергей Ильич за то, что тот, бросив работу за сто пятьдесят рублей, подался в вахтовики, которых самолетом возили в Тюмень и обратно. Но и осуждать зятя Сергей Ильич не осмеливался: к скудному бюджету молодой семьи сам мало что мог добавить, разве что внуку жена покупала то костюмчик, то свитерок, то ботиночки, старалась, чтоб ел он первые овощи и фрукты, тут уж от цен не шарахалась, вздыхала, но платила...
В коридоре перед большой комнатой, из которой можно было попасть в кабинет Сергея Ильича, над входной дверью звякнул колокольчик, напомнив, что сегодня присутственный день. По звуку шагов еще невидимых посетителей, одолевавших расстояние от коридора до его кабинета, Сергей Ильич за долгие годы научился почти безошибочно угадывать, какого характера пожаловал визитер, городской он или сельский житель, пришел просить или требовать, явился ли по приглашению или по собственному понуждению...
День шел своим чередом.
После четырех наступила пауза, колокольчик над входной дверью угомонился, умолк и телефон. Сергей Ильич сел за пишущую машинку. Печатал он четырьмя пальцами, но довольно быстро:
"...Наш Р-935, 25 апреля 1980 г.
г. Подгорск, УВД облисполкома.
Начальнику паспортного отдела облисполкома, заведующему отделом ЗАГС:
В наше производство поступило дело о значительном наследстве, открывшемся в США после смерти там Майкла Бучин ски (видимо Михаила Бучинского), родившегося в Подгорске 8 апреля 1918 года. Не исключено, что местом рождения его является один из районов Подгорской области. Просим начальника паспортного отдела выслать нам адреса Бучинских, проживающих в Подгорске, а также сообщить, в каких населенных пунктах области встречается такая фамилия. Заведующего областным отделом ЗАГС просим выслать в наш адрес выписку о рож дении Михаила Бучинского, родившегося 8 апреля 1918 года.
Консультант С.Голенок".
Отправляя этот запрос, Сергей Ильич понимал, что ответ придет уже после праздников, в мае, у каждого ведомства есть и свои срочные дела...
Ближе к шести Сергей Ильич на клочке бумаги составил список, что нужно купить по дороге домой: хлеб, пачку вермишели, полкило манной крупы для внука...
Раздался телефонный звонок.
– Слушаю, – снял трубку Сергей Ильич.
– Здравствуй, Сережа. Как живешь? Все добываешь валюту? – звучал в трубке глуховатый чуть насмешливый голос.
– Добываю, добываю, Богдан Григорьевич, – Сергей Ильич узнал говорившего. – Как вы? Давно не объявлялись.
– Что я? Пенсионер, свободный художник. Привожу в порядок свои архивы. Надо готовить завещание. Мне ведь уже семьдесят пять. Учти, все достанется тебе. Денег не жди. А вот бумаги мои – капитал в вашем деле, слова были серьезные, но Сергей Ильич улавливал знакомый смешок после каждой фразы.
– Рано вы о завещании. Кто знает, кого первым Господь призовет на собеседование.
– Тоже верно... Я вот чего беспокою: не знаешь, Миня в городе? Два дня звоню ему, никто не отвечает. Дай мне его домашний, не могу найти у себя.
– Он мог куда-нибудь на происшествие уехать... Запишите: 42-18-73, продиктовал Сергей Ильич.
– Ну ладно, будь здоров... Пивка не хочешь пойти выпить?
– Некогда, Богдан Григорьевич...
Богдан Григорьевич Шиманович звонил не часто, заходил еще реже. Никогда ни о чем не просил, несколько праздных слов – и на этом кончалось. Но такая пустопорожность разговоров не раздражала Сергея Ильича. И сейчас, когда голос в трубке умолк, как бы увидел смуглое сухое лицо Шимановича, крупный дугообразный нос, незамутненные возрастом умные темно-карие глаза с постоянным отблеском лукавства, высокий лоб с черными зачесанными назад волосами, имевшими коричневатый отлив – Богдан Григорьевич подкрашивал седину, хотя это странно не вязалось ни с его характером, ни с обликом. Носил он серый, видавший виды костюм, и старую сорочку без галстука, застегнутую доверху. Но зато туфли или ботинки всегда были до блеска начищены.
4
Опустив трубку на крючок допотопного настенного телефона, висевшего в большой прямоугольной прихожей, Богдан Григорьевич вернулся в комнату, положил пятерку в маленький измятый кожаный кошелек, туго застегивающийся заходившими друг за друга никелированными шариками, проверил, как обычно, выключен ли газ. Жил он в одной комнате старого одноэтажного дома. Две другие комнаты с кухней занимала соседка, вышедшая на пенсию швея, имевшая постоянных клиентов, которым всегда требовалось то что-то укоротить, то удлинить или вшить в юбку "молнию". В доме была еще мансарда, на нее вела поскрипывающая крутая лестница. Неказистое зданьице это на улице Садовой было последним, за ним начинался запущенный лесопарк, куда любили ходить парочки и где выгуливали собак близживущие любители животных.
Каждый сантиметр в комнате казался обжитым давно и надежно. Стол, стулья, кушетка, платяной шкаф, – все куплено по отдельности и в разное время: что-то в мебельном магазине, что-то в комиссионном, что-то на руках. Большую часть занимали полки и стеллажи с книгами и папками. Если мансардой пользовалась соседка, – держала соленья, какую-то рухлядь, сушила в непогоду белье, то полуподвал по взаимному соглашению принадлежал Богдану Григорьевичу. Там имелась кафельная печь, старый стол, выкрашенный белой масляной краской, две табуретки. Здесь Шиманович иногда работал. И здесь стены были уставлены стеллажами, на которых хранились подшивки газет, выходивших в Галиции и на Волыни с начала века.
Многие люди считали Богдана Григорьевича чудаком. Он выпадал из их стереотипов – из нормальных, как считали, представлений о быте, образе жизни, одежде. Он был не как все, непонятен, а потому у одних вызывал непонимание, у других снисходительную жалость: как так – пусть на пенсии, но все же человек с высшим образованием, юрист, знает языки, мог бы подрабатывать репетиторством, переводами технической литературы, что дало бы возможность отремонтировать квартиру, прилично обставить ее, одеться солидней, а не ходить замухрышкой с огромной брезентовой сумкой. Но людям этим было невдомек, что ведь и они заслуживают снисхождения, и понимая это, Богдан Григорьевич безвозмездно дарил им его.
Он родился на Волыни, в Горохове, в семье адвоката, но вот уже шестьдесят лет, как жил в Подгорске, где до войны окончил юридический факультет, и куда в 1945 году вернулся преподавать латынь и уголовное право. В 1956 году его изгнали из университета. В приказе значилось: "...за систематическое появление на лекциях перед студентами в нетрезвом виде". Что же, водился за Богданом Григорьевичем такой грешок. Но правда и то, что студенты любили его за доброту, образованность, демократичность, особенно бывшие фронтовики, с которыми не раз веселой компанией заглядывал Богдан Григорьевич в пивную около университета. Но истинная причина его увольнения состояла в другом – в ненависти проректора. Был и повод. Когда-то они дружили. В 1949-ом зашел однажды Шиманович к проректору домой, тот в ту пору был еще замдекана, и застал его сидящим на полу среди кучи книг – он перебирал их, что-то рвал, швырял в печь. Богдан Григорьевич вытащил из развала том Грушевского. "Ты что, спятил?" – сказал он хозяину. – "Рискованно сейчас это держать". – "Я возьму себе?" попросил Богдан Григорьевич. И унес. Года четыре спустя, июльским вечером подвыпивший Богдан Григорьевич вспомнил о дне рождения проректора, нашел какого-то мальчишку, дал ему на мороженое и велел отнести по такому-то адресу пакет. В доме проректора был разгар пиршества. Мальчишка вручил пакет хозяйке, она не подозревая подвоха, отдала кому-то из гостей, тот содрал оберточную бумагу, посмотрел недоуменно на потрепанную книгу, открыл и увидев на титульном листе надпись, стал читать вслух: "Огонь от сожженных книг поджег печи Освенцима". Кроме хозяина никто ничего не понял. Об этой странной шутке тут же забыли, – хозяйка внесла торт. Именинник не спал всю ночь.
Из университета Богдан Григорьевич перешел в адвокатуру, а затем – в нотариальную контору, где и просидел до самой пенсии. Но была у него и другая работа. Она никем не оплачивалась, вмещала в себя страсть и страдания, наслаждение и разочарование, подвижничество и упорство. Богдан Григорьевич полвека собирал родословные, всякие ведомости, например, кому, когда и за что были пожалованы титулы, земли, поместья, кто, когда и за что был награжден теми или иными орденами; имелась хронологическая история папства, история фирм, адвокатских контор, издательств, гостиниц, кинотеатров, ресторанов, косметических салонов и прочее, и прочее, где его прежде всего интересовали персоналии: основатели, владельцы, наследники. Он объездил города и городишки, облазил сотни чердаков, перелопатил на них хлам, хранившийся в сундуках и позабытый хозяевами и их родней после кончины стариков. Как на службу, ходил на барахолки, в их книжные ряды. И каждый раз приволакивал либо книги, либо комплекты пожелтевших старых газет. Интерес его, правда, ограничивался двумя регионами – Галиция и Волынь. Все это систематизировалось, расставлялось на стеллажах, газеты переплетались в фолианты по годам. Богдан Григорьевич без труда мог дать, скажем, такую справку: кто был председателем дворянского собрания в столице Волыни – Житомире в таком-то году, или какой полк стоял там в это время и кто им командовал; кому во Львове принадлежала такая-то фабрика, кто ее основал; когда и кем в Ровно был построен мукомольный завод. Имелись у него и газеты десятков организаций украинской эмиграции в США, Канаде, Латинской Америке, Европе. Особый интерес в этих изданиях представлял для него раздел рекламы и объявлений, где указывалось, кто умер и где похоронен, кто куда переехал, кто, покинув Европу, переселился за океан или наоборот, какие проходили вечера и собрания разных украинских землячеств и политических групп, кто выступал на них. Он вписывал сотни фамилий в специально заведенные карточки.
Полвека Богдан Григорьевич занимался подобным собирательством. По всем этим изданиям за пятьдесят лет он составил картотеку, в ней можно было найти тысячи родословных, генеалогических карт, проследить передвижения во времени и пространстве сотен и сотен людей, узнать, кто обанкротился, а кто разбогател, поскольку в прежние годы газеты, справочники, разного толка ежегодники давали подобную информацию о людях, мало-мальски находившихся на поверхности.
Если кто-то и посмеивался над увлечением Богдана Григорьевича, то, видимо, не знал, как часто к нему за справкой обращались историки, литераторы, юристы, архивариусы...
5
В 1951 году, получив дипломы, они на прощальном вечере в честь окончания университета поклялись каждые пять лет, первого мая, собираться и отмечать это событие. От пятиле тия к пятилетию съезжалось все меньше давних выпускников юрфака: кто-то не мог по семейным обстоятельствам, кто-то по служебным, по состоянию здоровья, начала гулять по их рядам и смерть со своей гребенкой, вычесывая то одного, то другого, напоминая, что время движется в одном направлении.
А этот раз решили собраться на год раньше, и не первого, а девятого мая, поскольку можно было совместить с тридцатипятилетием Победы – среди них было много фронтовиков. Обычно заказывали малый банкетный зал в "Интуристе", непременно приглашали двух-трех любимых преподавателей, среди которых всегда оказывался Богдан Григорьевич Шиманович. Из женщин допускались только сокурсницы, иногда они являлись и чьими-то женами. Эти посиделки вносили нервозность в жизнь администрации ресторана и официантов – ведь бывшие студенты стали за минувшие тридцать лет прокурорами и следователями, работниками обкома парии и важными милицейскими да судейскими чинами, сотрудниками облюста и адвокатами.
Если бы в этот вечер кто-нибудь грозно-предостерегающе, прорвавшись сквозь шум голосов, объявил что один из присутствующих будет вскоре убит, они бы все дружно ответили смехом на такое пророчество, – так нелепо оно прозвучало бы в разгул застолья, когда жизнь радовала встречей, обилием хорошей еды и выпивкой на все вкусы. Но так уж устроен человек – он не верит в свою смерть, хотя даже самый последний дурак знает, что она неминуема...
Стол накрыли, как и четыре года назад, на тридцать две персоны, однако прибыло только двадцать четыре человека, не хватало в основном тех, кому добираться из дальних городов и всей страны, и тех, кто жил поближе, да служил уже повыше. О последних, пренебрегших, беспечально-иронично, а то и с жалостью к ним подумали: "Бог с ними, была бы честь... Мы-то переживем, обойдемся..."
Тамадой, как всегда, был Михаил Михайлович Щерба, которого все по старой памяти звали просто Миня, как некогда в студенческие годы. Высокий, толстый, с кустиками рыжих волос в ушах, прокурор следственного управления областной прокуратуры Михаил Михайлович Щерба держал застолье в узде каких-нибудь сорок минут, затем, после первых рюмок, тостов, прожеванных наспех салатов, шпротин, колбасы и прочей закуски, начиналась анархия. Снимались пиджаки и галстуки, закатывались рукава сорочек, вспоминались те, кто отсутствовал. Пир разгорался. Ножи и вилки уже были перепутаны. Стоял галдеж, смех, раздавались выкрики: "Нет, вы послушайте, да дайте же досказать!.." Но никто до конца не мог высказаться. Смахнув со скатерти щелчком зеленую горошину, выпавшую из чье-то тарелки с салатом "Оливье", Михаил Михайлович поднялся, громко постучал по горлышку пустой бутылки, призывая к послушанию, и крикнул:
– Граждане, минуточку! Аня, помолчи! – и втиснувшись в краткую паузу, спросил: – Кто знает, почему не пришел Юрка Кухарь? Обещал ведь!
– Жена отговорила! Он же теперь начальство, председатель Облсофпрома! – громко напомнил кто-то.
– Сегодня их гараж выходной, – засмеялась женщина, сидевшая в центре стола и выдавливавшая пухлыми пальцами с перламутровыми ногтями из дольки лимона сок в фужер с минеральной водой.
– Бросьте злословить! Мало ли какие причины могли помешать...
Кухаря тут же забыли. Официант принес горячие свиные отбивные с жареным картофелем. Рюмки снова наполнили. Снизу, где был ресторан, сюда, на третий этаж слабо долетала музыка, играли "День Победы" в ритме фокстрота. И Сергей Ильич Голенок представил себе, как там на пятачке у эстрады тяжело топчутся вместе с дамами пожилые люди с орденскими планками или с орденами и медалями, навешенными прямо на пиджаки.
Компания распалась на группки. Есть уже никто не мог, на тарелках остывали недоеденные куски мяса и картофель, матовостью старения покрывался майонез с остатками салата, подсохнув, изогнулся в чьей-то тарелке селедочный хвост. Сидели группками по несколько человек кто в торцах стола, кто отодвинув стулья к окну, кто устроившись на двух плюшевых маленьких диванчиках, приставленных по обе стороны круглого старинного столика из красного махоня, на котором стояли чашечки с выпитым кофе и пепельница, полная окурков.
Михаил Михайлович и старик Шиманович устроились у окна, примостив на подоконник бутылку, рюмки и вывалив в тарелочку с нарезанным лимоном полбанки шпрот.
– Ерунда все это, – говорил Михаил Михайлович. – Чувства, эмоции, интуиция – для беллетристики. Процветание и стабильность обществу может обеспечить только профессионализм каждого. Компетентность и профессионализм. Банально, но увы... Все остальное – химеры. Они мешают профессионально делать дело.
– А долг? – насмешливо поблескивая темными глазами и безвольно пьяненько расслабив в улыбке губы, спросил Шиманович.
– Какой долг может быть у профессионала? Да пусть хоть тридцать лет он сидит на этой должности! С каждым днем его долг превращается в долги!
– Закажи пива, Миша, – попросил Шиманович.
– Ну зачем вам после водки?
– Закажи, закажи, я привык...
Принесли бутылку пива. Богдан Григорьевич медленно наливал в высокий фужер, следя, как поднимаясь кверху, ужимается пена. А захмелевший Щерба наблюдал за осторожными движениями его смугло-пергаментной старческой руки с седыми кустиками волос на фалангах пальцев и почему-то неприязненно думал: "Неужто я восторгался когда-то образованностью этого неряшливого человека? Опустившегося, спивающегося. Я ведь всегда мечтал услышать от него похвалу на зачетах и экзаменах. Почему важна она была всегда именно от него?" Он ждал сегодняшней встречи с Богданом Григорьевичем, именно здесь, в час застолья, свободы, в кругу давно и хорошо знакомых людей, хотелось откровенности. С другими так или иначе довольно часто сталкивала служба, какие-то совместные совещания, семинары, активы. А вот с Шимановичем не виделись по пять и более лет, и Михаил Михайлович ждал этой встречи, ощущая на душе таяние все го, чем заледенила ее жизнь и профессия, ждал, чтобы подсесть, отстранившись от всех, остаться вдвоем, настроиться на исповедальность, на простые человеческие слова, как только и можно в беседе с человеком духовно свободным и внутренне независимым, каким еще со студенческих лет помнил Шимановича. Но сейчас вдруг этот порыв погас, когда увидел, как дрожит рука Шимановича, держащая фужер с пивом, как чуть ли не воровато он в самом начале за столом, не дождавшись тоста, выпивал внеочередную рюмку, как жадно, по-старчески неопрятно ел салат. И от невозможности исполнить свое желание Михаил Михайлович внезапно ощутил неприязнь к старику, словно тот отказался быть собеседником.
– Зачем вы пьете столько, Богдан Григорьевич? – спросил Щерба. Пожалейте себя. В чем душа-то держится?
Шиманович ответил лукаво-хмельным взглядом, из глубины которого светился какой-то лучик:
– Душе не надо объемов, Миша. Если она есть, то уместится и в наперстке...
И в это время растворилась дверь, влетел обрывок музыки снизу, из ресторана, а на пороге возник высокий худощавый человек, быстро, сквозь толстые линзы больших очков охвативший взглядом зальчик, порушенную изначальную чинность стола, группы людей, сидевших в вольготных позах, пиджаки, висевшие на спинках стульев.
– Прибыли его сиятельство! – крикнул кто-то.
– Юрка явился! Штрафную ему!
Юрий Кондратьевич Кухарь улыбнулся, расстегнул пиджак, под которым была жилетка, как-то извинительно развел руками.
– Братцы, – сказал он. – Простите за опоздание. Обстоятельства, – он прошел к опустошенному столу, садиться за стол не стал, взял чью-то пустую рюмку, поискал глазами бутылку с коньяком и, налив, спросил, обращаясь к Щербе:
– Тамада, можно без твоего разрешения?..
– Валяй, я сложил уже свои полномочия, – ответил Михаил Михайлович. Только жилетку сними, не унижай нас ею.
Они встретились глазами, заставили себя улыбнуться друг другу, и торопясь, чтоб избавиться от взгляда Щербы, Юрий Кондратьевич залихватски запрокинул голову и выплеснул в глотку коньяк, двумя пальцами взял с блюда подсохший, загнувшийся по краям ломтик языка и стал жевать.
Одиноко сидя в дальнем углу на стуле и медленно покуривая, Сергей Ильич Голенок с трезвым вниманием наблюдал за всем происходящим в этом уединенном зале, стены которого были обтянуты бордовой тканью с красивым узором. Не остался незамеченным им и тот колкий перегляд, которым обменялись появившийся Кухарь и Щерба. Из всех сидевших здесь бывших сокурсников только они трое – Сергей Голенок, Юрка Кухарь и Миша Щерба, Минька, как привыкли звать его, знали друг друга еще со школьных лет, с момента эвакуации в Казахстан, откуда вместе уходили юнцами на фронт, даже не успев закончить десятый класс.
Сергей Ильич чувствовал, что Кухарь сейчас подсядет к нему, внешне никак заискивать не станет, не с руки ему, председателю Облсовпрофа, но найдет иную форму – начнет доверительно, мол, между нами, только тебе, что-то рассказывать такое, о чем не всем, дескать, положено знать. Понимал Сергей Ильич, что Кухаря даже не очень смущает, что эти ухищрения, которые он выдает за искренность, дружеское расположение, понятны Сергею Ильичу. Стремление заглушить в памяти Сергея Ильича прошлое длится уже десятилетия. Бояться Кухарю, конечно, нечего, даже смешны его старания, но то, что стало однажды рефлексом, изжить невозможно...
И глядя, как к нему направляется Кухарь, держа в руке рюмку с коньяком, Сергей Ильич заставил себя подняться навстречу...
6
Соседка Богдана Григорьевича – Теодозия Петровна Парасюк, была женщиной тихой, одинокой, услужливой, богомольной. Она исправно ходила в церковь Петра и Павла всю свою жизнь, с тех пор, как ее туда в первый раз привела покойная тетка, когда Теодозия перебралась из села в город. Она блюла все религиозные праздники и посты, знала Ветхий и Новый Заветы, но подолгу могла слушать комментарии к каждому из их сюжетов, которые пространно разворачивал перед нею не без лукавства Богдан Григорьевич. И тогда жизнь Иисуса Христа, всех святых, апостолов представала перед Теодозией Петровной как жизнь обыкновенных людей, они обретали плоть, рост, цвет волос и глаз, становились тучными или худыми, обладали характерами, узнаваемыми ею по тем знакомым, с которыми Теодозию Петровну сводила в разное время жизнь. "Господи, да ведь это наш начальник смены Удовиченко!" – восклицала она, слушая очередной рассказ Богдана Григорьевича о каком-нибудь муже из Святого Писания. У Теодозии Петровны имелись небольшие сбережения и, выйдя на пенсию, она первым делом купила хороший цветной телевизор, заплатила пятьдесят рублей, чтоб ей поставили специальную антенну с усилителем для приема двух программ варшавского телевидения. Телевизор она могла смотреть беспрерывно, он был для нее окном в огромный, порой пугающий мир, захватывающий своим многообразием, нередко казавшийся ей инфернальным, ибо вся ее примитивная жизнь накопила несколько стереотипов, зиждилась на одномерной информации, а многолетнее общение с невидимым Богом не вносило вариантов в миропознание, поскольку еще две тысячи лет назад семь заповедей вобрали в себя навсегда незыблемые законы бытия для всех и для каждого. Особо любила Теодозия Петровна смотреть передачи из Варшавы, посвященные пасхальным и рождественским праздникам. Она наливала себе чай, клала пухлые руки на кружевную дорожку, прикрывавшую темный полированный стол, и млея от восторга, смотрела и слушала так проникновенно, словно соучаствовала.
Было у Теодозии Петровны еще одно увлечение – раскладывать пасьянсы. Она знала их множество, могла по два-три часа заниматься этим с таким усердием, сосредоточенностью и терпением, будто берясь в очередной раз за карты, была озабочена грядущей судьбой всего человечества.
В этот майский вечер Теодозия Петровна была обеспокоена. Она знала, что Богдан Григорьевич ушел на какую-то вечеринку, видимо, важную, он даже надел свой парадный костюм, сшитый еще по моде конца пятидесятых годов, который доставал из шкафа раз в пять лет, и что самое удивительное, повязал галстук. Беспокойство Теодозии Петровны имело одну причину: как он под хмельком доберется домой. И хотя это его состояние никогда не превышало привычной и разумной черты, и уловить его мог только человек, хорошо знавший Богдана Григорьевича, все же Теодозия Петровна волновалась: праздник, выпившего народу на улицах будет немало, а время позднее...