Текст книги "Мужчины и женщины существуют"
Автор книги: Григорий Каковкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
9
Вольнов стоял на Тверской, в условленном месте, недалеко от “Макдоналдса”, не очень надеясь, что женщина из библиотеки, которую он нашел на сайте, придет. Он настойчиво ее добивался, но точно не знал – зачем. Звонил еще нескольким женщинам, но они прямо спрашивали, какой у него рост, вес, есть ли у него машина, место для свиданий, а часто вместо звонка на мобильном телефоне звучал пошлый шлягер со словами “мой дорогой, будь со мной, ты самый, самый…” и в таком духе, тогда он сразу сбрасывал вызов. Мила долго отказывалась от встречи и говорила ему: “Зачем я вам, зачем, вы еще мальчик…” Собственно, он только и пришел из-за этой нелепой фразы, которая, то со знаком вопроса “вы еще мальчик?”, то с восклицанием “ура, вы еще мальчик!”, на разные лады прокручивалась в голове. Высокий, спортивный, с открытым, прямо и просто сделанным лицом он уже несколько минут ждал автора этих слов.
– Я – Людмила.
– А вы не опаздываете, – отметил он, когда Мила подошла к нему. – Я Николай.
– Не опаздываю – потому что не люблю опаздывать.
– Можно Мила? – спросил Вольнов.
– Можно и Мила. Какой у вас план?
– Никакого. В кафе…
– Давайте в “Макдоналдс”, раз уж…
– Ну, это не совсем то…
– А зачем вам зря тратиться – все равно ничего не будет? Вы мне обещали рассказать, почему не нашли себе лыжницу, раз вы про них пишете.
– У меня жена лыжница, чемпионка биатлонистка – я их слишком хорошо знаю.
– А вы еще и женаты! В анкете вы про это не написали.
– Лыжница – это все равно что не женат.
– Больше вы там о себе ничего не наврали? Вас Николай зовут? Вы – журналист?…
– …и ориентация правильная.
– В этом я не сомневаюсь, – она смерила его взглядом. – Но мне как раз все равно, какая ориентация у пионеров, – слегка рассердилась Тулупова. – Ладно, угощайте гамбургерами и расходимся. Так, значит, когда жена борется за медали, вы тоже становитесь на лыжню?
В “Макдоналдсе” они купили обычный набор и быстро перешли на “ты”.
Она не могла затем вспомнить, как все получилось. То ли была разогрета количеством роз “кремлевского эксперта” – вот и поспорь о том, переходит ли в букетах количество в качество; то ли от почти биржевой толпы, которая стояла к кассам; то ли от того, что они долго искали свободный столик и по несколько раз, как самолет в ненастную погоду, заходили на посадку – а сели в углу, в самом укромном месте; то ли от того, что мистически долго стояли с остывающим кофе и тающим мороженым и глазами отыскивали маршрут друг к другу; то ли еще от чего-то – сразу найденная интонация и уверенность Милы, что с ним, с этим мальчиком, ничего не будет, – но с Вольновым ей сразу стало легко. Она легко спрашивала обо всем, сама отвечала честно и прямо. Так давно не происходило с мужчинами, а может быть, не было – никогда, абсолютная свобода перед случайным человеком, им ничто не мешало.
Он сказал, что с такой красивой грудью, как у нее, удивительно, что она до сих пор одна. Она спросила, он шутит или серьезно? Он сказал, что есть классические мужчины, как он, которых с подросткового возраста волнует вырез, декольте, подчеркнутая закрытой, обтягивающей черной кофтой грудь. Она сказала, что стеснялась ее всегда и сейчас не знает, что думает мужчина, когда смотрит – то ли думает, “ну и отрастила”, то ли испытывает желание и нежность. Он спросил о том, как она выбирала своих мужчин, к чему больше прислушивалась – к разуму или сердцу. Она ответила, что в жизни ей выбирать не приходилось совсем, она воспитывала детей одна, и плохо понимает теперь, что хочет ее голова, сердце и тело. Он сказал, что тело – это большая загадка. И стал рассказывать, что у спортсменов есть наука “управления телом” и для разных видов спорта существуют разные технологии, но все же больше всего человек похож на лошадь: достижения результатов на скачках и характер лошади связаны. Она спросила – почему? Он объяснил с примерами, что только буйная, ненормальная, капризная, сумасшедшая лошадь способна показать мировое время, что психика и тело всегда рядом, еще Декарт об этом писал, его цитируют современные тренеры, и наверняка есть интимная связь между большой и красивой грудью Людмилы и ее характером. И вдруг он спросил:
– А ты кричишь?
– Раньше – нет, а теперь – да, – и добавила: – Но ты этого не услышишь.
– Почему?
– Потому что еще маленький мальчик.
10
Она не знала, как она получилась. То есть знала, как дети рождаются, конечно, не сразу, но потом – двор принес информацию. Червонопартизанские девчонки подросли и рассказали про баню и дырку, проскребенную в белой краске окна, про то, как увидели в лесополосе парочку и чем они там занимались, но она не знала, как ее мать и отец любили друг друга – родительское ложе было предназначено только для сна. В доме была тишина, приправленная невыключаемым радио, и никаких звуков любви. Ни звука поцелуя, ни скрипа дивана, ни шуршания за шкафом, когда жили в коммунальной квартире, а потом – за стеной, когда переехали в двухкомнатную, никогда она не слышала и, конечно, не видела, мать и отца в любви. И она тоже молчала, с первого своего раза на лавочке, в парке, через два дня после выпускного вечера.
Теперь она не помнила, нравился ей Андрей со смешной фамилией Сковородников или так просто выходило, что он – ее парень. Сковорода, как его называли, оказывал ей знаки внимания – нет, портфеля не носил, в шахтерском Червонопартизанске нельзя было носить портфели девочкам, это считалось недостойным. Это все столичные выкрутасы залетных московских и киевских. Мода была на грубость: слегка толкнуть или сказать “иди сюда”, а потом, когда девчонка подойдет, сказать – “зачем пришла”. Сейчас она не помнила всех приемов ухаживания по-червонопартизански, но помнила, что Сковорода ее выделял и подруги говорили – “вот идет твой”.
На пляже у единственного пруда ребята играют в волейбол – девчата загорают отдельно, в стороне, Сковорода вдруг мяч ни с того ни сего в Тулупову пошлет. Она, конечно, мячей не подавала – не должна по условиям неписаной игры, но понимала, что вот он медленно идет, словно лев в саванне, медленно поднимает мяч с песка, нагло смотрит на нее, потом говорит: “ну что?”; она отвечает – “ничего”. И что-то невнятное, любовное как будто состоялось.
Что это было – невинность или невежество? Скрытое чувство, непроговоренное, смешное, детское, которое потом долго, чуть ли не всю жизнь растворялось, как твердый колотый сахар. Или это была соль? Непроваренная соль подлинных, вечных отношений мужчины и женщины в мире, соль, которая никогда не растворяется, а только оседает где-то внутри, готовая в любую минуту подняться, как муть, обернуться горечью, жесткостью и даже жестокостью расставаний? Она не думала об этом, но, когда на лавочке он полез к ней в трусы и Андрея Сковородникова обожгло запахом женской плоти, ярким, одурманивающим, запоминающимся, как запах горячего асфальта, она поняла, что сопротивление бесполезно, что ничего не скажешь, что все сделалось само собой: вот – она, вот – он.
Она не знала, нужно ли сопротивляться или ей просто кинули мяч, как тогда, на пляже, руки потянулись сами собой, чтобы его подхватить, обнять, прижать, поцеловать. Это было не откуда-то возникшее чувство, не любовь, а моторика – неожиданно, само собой заработало ее женское устройство. Но только попросила его понять, что он первый:
– Я девочка…
– Не болтай, все знают – тебя партизан партизанил, – пыхтя над трусами, произнес боевой шахтерский паренек.
Она увидела его чужое лицо, и “устройство” перестало работать – умерло, замерло, заглохло, как автомобиль на перекрестке.
– Нет! Нет! Нет!
Она оттолкнула его. Вырвалась. И глаза были полны ярости, беспомощности, слез.
– Докажи, – тихо и требовательно сказал он.
– Нет.
– Докажи!!! … – она должна была поднести подкатившейся к ней мяч. – До-ка-жи!
– Нет.
– Докажи!
И она поступила, как он велел. Стянула трусы, молча, как в ванной. Он усадил ее на скамейку, раздвинул ноги, стянул свои штаны, и дальше она ничего не помнила. Он что-то делал, а она молчала, не чувствуя ничего. Молчала. Долго.
“Павлик, прости меня. Это случилось. Самое ужасное в моей жизни, самое, самое ужасное. Я знаю, ты там в гробу перевернулся. Я тоже, я тоже – теперь в гробу. Павлик, дорогой мой, добрый, и самый, самый любимый Павлик, прости меня. Прости. Нет оправдания моей измены тебе, я думала, что у меня будет муж и дети и ты будешь рад тому, что мне хорошо, что я счастлива, но сегодня я умерла, как и ты – мы с тобой рядом. Мы мертвые оба. Я перестала быть как все нормальные люди, и мне никто не верит, и меня считают “п”, которая не достойна ничего, кроме как спать со всеми подряд. Так и будет, наверное. Что мне еще делать, как жить в этом городе, занятом гестаповцами. Они здесь везде. На каждом шагу. Я буду спать со всеми ними за подачки, за то, что они разрешат мне здесь жить и не убьют меня сразу. Но зачем мне такая жизнь нужна? Зачем? Я сдала экзамены с двумя четверками, по алгебре и химии, а остальные пятерки – и вот первая неделя моей самостоятельной жизни, и я мертвая. Когда я пришла домой, мать так на меня посмотрела – она, конечно, все знает, ей уже донесли. Пока она молчит, но я знаю, что теперь будет. Точно знаю, но не это главное, главное – нет никакой любви…. Когда я шла от нашей площади Красных партизан к парку, где все произошло, я знала, что в этот вечер может что-то случиться. Я не знала, хорошее или плохое, я ничего не знала – там, в парке, все наши девчонки из школы становились женщинами и потом рассказывали мне и другим, как все с ними было, но то, что произошло со мной там, – никогда не было. Никогда. Теперь надо быстрее отсюда уехать или умереть и лечь рядом с тобой, под березой, которую на твоей могиле еще тогда посадил твой отец, Алексей Михайлович, и она такая вымахала, что я тебе не скажу, сколько метров. Я теперь понимаю все. Все. Писать больше не могу, очень хочу спать. Буду спать несколько дней или всю жизнь, всю, всю”.
11
Если бы служащий из “Макдоналдса” в клетчатой рубашке не забрал со стола подносы с остатками еды, они бы еще долго сидели и разговаривали. Когда они вышли на улицу, Людмила спросила:
– И часто ты сюда заходишь?
– Почти каждый вечер, я живу здесь недалеко, – ответил Вольнов и показал в сторону дома.
– А жена тебе не готовит?
– Она на сборах.
Как-то так получилось, что в ту сторону и пошли. Когда дошли до подъезда, она остановилась и спросила:
– Зачем мы сюда шли?
– Не знаю, – ответил Вольнов.
– И я не знаю – какая станция метро здесь рядом?
– А зачем нам метро?
– Чтобы я уехала.
– А может, зайдем?
Людмила задумалась: незнакомый мужчина, часа два, как говорим, по сути ничего не известно. И известно все. Какая-то глупость с первого раза идти в чужой дом – зачем? И притом, она же говорила ему, что он молодой, женатый и пусть ни на что не рассчитывает. Но дверь подъезда манила к себе – хотелось и дальше открывать с ним дверь за дверью, говорить, понимая, что ничего, ровным счетом, не связывает ее с этим мужчиной – мужчиной на одну ночь – и не будет связывать.
– Зайдем, чего ты боишься, – с доверительной интонацией сказал Николай Вольнов. – Если не захочешь, ничего не будет. Кофе попьем, коньяк тоже есть. Что хочешь?
– Да, мальчик. Ты настырный, мальчик, – ей почему-то хотелось называть его так. – Нет, лучше метро, – выбрала она, понимая, что уже согласна войти во все закрытые двери. Ему надо бы еще раз сказать – не бойся, грубости не будет, но он почему-то поверил “в метро”.
– Как знаешь, – огорчился он. – Идем.
И они пошли к метро. Разговор потерял свою головокружительную силу, он не спрашивал о ее муже, о том, почему она развелась, как это было, а ей так было бы интересно ответить на эти вопросы про ее жизнь. Впрямую. Так, как было. Про это никто никогда не спрашивал.
Они шли. Шуршала листва очаровательных первых дней московской осени. В пробке у светофора коротко и ритмично гудели машины, подмаргивая поворотными огнями. Из открытого ночного кафе доносилась музыка. И все цвета и звуки, лак машин, отражающий рекламный неон, тепло ночи, падающий, ссохшийся лист тополя, серый тротуар, катящаяся по нему пустая алюминиевая банка из-под пива, пластмассовый кусок подфарника, оставшийся от аварии, оседающая пыль, запах автомобильного выхлопа и шаурмы, большая грудь Милы, шаркающая походка Вольнова соединялись в один любовный вечер и ночь. И вся Москва в такие погоды, в такие дни превращается в огромную, гигантскую разогретую сковородку, на которой приготавливается нечто странное, именуемое иногда – любовью.
– Ты знаешь, мальчик, я передумала, я принимаю твое приглашение, мы пойдем к тебе, – сама не ожидая от себя, произнесла Людмила, когда увидела красную букву “М”.
Вольнов повернул Милу к себе, обнял, долго целовал в губы и потом, как бы отпив первый жадный глоток, сказал:
– Я знал, ты настоящая блядь.
– Почему?
– Потому что только настоящая понимает, что есть моменты, которые нельзя пропустить.
– Да. Я самая настоящая – настоящей не бывает.
Влекомые желанием они почти бежали, и перед дверями подъезда Вольнов долго рылся в карманах, искал ключи, и казалось, что потерял, не найдет.
“Я сейчас”. “Не торопись”. Обычные слова звучали, как постельный шепот.
Они поднялись на одиннадцатый этаж на лифте. И опять ключ упрямо не входил в прорезь замка, потом сопротивлялся в повороте, потом отказывался выниматься – и Мила чувствовала, что он спешит, и его желание разогревало ее еще больше. “Конечно, настоящая, если с первым встречным готова. Кто я еще? Но что мне? Бояться уже нечего. Все. Хорошо, что он меня так назвал. Как хорошо. Именно так приходят они по вызову”, – думала она и не обижалась на слово, она приняла его, как знак новой чувственной, открытой жизни, на пороге которой оказалась. Наверное, именно так они входят в чужую квартиру, к ним приходят новые запахи, они снимают обувь и, стараясь ничего не задеть в темноте, проходят к кровати…”
– Проходи быстрее – у меня кошка, может выбежать, – сказал Вольнов, прерывая ее мысли, когда они вошли.
Он зажег свет в коридоре, и на Милу неподвижно уставилось рыжее животное с зелеными глазами.
– Она на всех так смотрит или только на меня? – спросила Тулупова.
– На всех, – механически ответил Вольнов. – На всех.
– И много их до меня было?
Вольнов задумался:
– Как бы я тебе ни ответил, ты не поверишь: никого – посчитаешь, что вру…
– …скажешь “много” – я решу, что ты хвастаешься как мальчишка.
Вольнов подошел к ней, прижал к себе. Когда она его так называла, в нем что-то вздрагивало и становилось светлее, будто в его внутреннем доме какой-то человечек вскарабкивался на один стульчик, на другой, дотягивался и открывал форточку. Свежий воздух из детства и юности, из зрелых лет, из всего, что было значимо для него, превращался в дурманивший поток новых, неиспытанных чувств. Он ее целовал в этом неподдельном состоянии, и оно переходило в Милу, и она, как кошка, возбужденная резкими запахами свежей рыбы, мурлыкала между поцелуями:
– Что, мальчик, что? …Что ты, мальчик! …Что ты хочешь, мальчик…
Она не знала, почему так привязалось к ней это слово? Почему она его произносит, что заставляет это делать многократно? Но оно вырывалось снова и снова, как тогда в первый раз, когда, отвечая ему на сайте, она назвала его мальчиком.
– Мальчик, мне надо в душ…
– Никакого душа, считай, что у меня отключили воду. Душ придуман, чтобы все разрушить.
– Что разрушить?
– Все. Считай, что мы на лавке в парке, душа нет.
Она мимолетно вспомнила о Сковороде – откуда он знает, но тут же поняла, что просто попал. Он прав, что тысячи или сотни тысяч, если не миллионы, теряли невинность в таких местах, где нелепо искать душ. Запах желания, его твердый член, упирающийся в нее, настаивает на этой минуте, на этой секунде, и как горячий хлеб, отломанный руками, имеет иной вкус, нежели тонко отрезанный ножом, так и эта минута разрушилась бы любой отсрочкой. Он раздевал ее, целовал, а она шептала:
– Мальчик… мальчик…
У него были очень теплые, большие ладони. Поднимаясь и опускаясь по ее телу, они запаковывали ее в какое-то новое чувство. Она точно знала, что это не любовь, точно знала, что это не плотское, это было похожее на то и другое, но совершенно отдельное, которое еще искало себе имя. Она хотела мужчину. И ей не надо ничего придумывать, его боготворить, не надо оправдывать себя высокими словами – никаких слов, извинений или оправданий. Перед ней был тот, который был нужен сейчас. Сейчас – и не надо к нему привыкать. Она гладила его тело как добротную ткань в магазине, наслаждаясь фактурой и выделкой. Тонкие злые губы, дневная щетина на лице, выступающая родинка на плече, сухая трава волос на груди, красноватый прыщик – это география нового тела. А она Колумб, Васка да Гама, прямолинейный и упрямый исследователь, которому не стыдно спросить: как вы здесь живете, пигмеи, кто заваривает вам чай по утрам, как вы чистите зубы, как трете кожу в ванной, что за фотографии висят на стене и, наконец, что любит ваш ощипанный ангел, входящий в меня. Два тела, соприкасаясь, искали самые важные чувствительные места. Он брал ее тяжелую грудь и наслаждался ее формой, весом, плотной коричневой кожей соска…
Он зажал ей рот, когда она стала кричать. А когда все кончилось и они лежали на спинах рядом, слегка соприкасаясь ногами, Вольнов сказал:
– Кричишь, будто в чистом поле…
– Ты же хотел услышать. Услышал?
– Так в моей жизни не кричал никто.
Потом они лежали молча. Рыжая кошка вспрыгнула в кровать и медленно, осторожно ступая по одеялу, дошла до лица и уставилась прямо в глаза Людмиле. Бессмысленный, инфернальный кошачий взгляд она долго чувствовала в темноте.
– Брысь, Маруся, – сказал Вольнов.
12
Теперь она была молодой, красивой женщиной с ошеломляющим бюстюм, как написал ей “оптик-шлифовщик Савельев Иван Гаврилович, цех № 7”, так, во всяком случае, он именовался в своем библиотечном билете. Она это хорошо запомнила, и хотя Савельев ей активно не нравился – худой, высокий, с растрепанными длинными и сальными волосами – но слова он выбирал всегда самые неожиданные, и вообще был единственный из посетителей заводской библиотеки, кто, не стесняясь, приносил цветы к праздникам и говорил всегда что-то нелепое, но трогательное и запоминающееся. На Восьмое марта он принес три ободранных красных тюльпана и на открытке написал: “Вы, Людмила Ивановна, своим ошеломляющим бюстом приносите к нам на завод Солнце и Весну. Только не увольняйтесь и работайте. С праздником 8 Марта. Иван Савельев”. Марина Исааковна Шапиро, заведующая библиотекой и музеем Красногорского оптико-механического завода, когда увидела, как Тулупова рвет поздравительную открытку, сказала:
– Милочка, ну что ты так расстроилась, что он тебе такого написал, наш Ванечка, что, “азохн вей”, может написать такого пролетарий?!
– Марина Исааковна, ну вы посмотрите!
– Теперь уже не посмотрю, – сказала Марина Исааковна и показала на клочки в мусорной корзине.
Тулупова быстро их достала, собрала открытку на столе и еще раз прочитала вслух с выражением, казалось, показывающим всю мерзость написанного.
Но почему-то получилось не очень.
– Вот видишь, – сказала Марина Исааковна, – ты хотела прочитать с отвращением, а не вышло. “Ошеломляющий бюст” с отвращением и уничижением прочитать нельзя, тут даже мой любимый Аркадий Исакович Райкин не справился бы. Если это прочитать так нельзя, то и ничего плохого тут не написано. Возьми любое слово, любое предложение…
Рядом лежали еще не разобранные по папкам газеты, и Людмила с лету прочитала: “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”
– Ты сама выбрала. Моя мама коммунистка тебя сразу же расстреляла. Так вот представь, что тараканы ползут и ползут, из всех щелей ползут, и вот они соединяются в кучу, такую кучу-кучу огромную, мерзкую, они уже везде были, в таком дерьме… и теперь прочитай.
Людмила прочитала, коверкая:
– Проле-ееетарии все-е-х-х-х стран, соединяя-я-я-яйтесь.
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь, – еще более мерзко сактерствовала Марина Исааковна. – Вот видишь. Это полезно, как кефир на ночь. “Ошеломляющий бюст” – это песня мужчины, его зов к праматери, как сказал бы Розанов.
– Ну, так любое хамство надо пропускать мимо ушей. “Не увольняйтесь, работайте” – он что, сюда на мой… – Тулупова запнулась, – бюст глазеть приходит, а не книги в библиотеке брать?
– Не брать – а читать, – тут же методично поправила Шапиро, с этим словом она боролась с первого дня работы Тулуповой, и продолжила. – Милочка, зачем он приходит не важно, важно, что он видит тебя и до конца своих дней будет помнить, что у него на заводе в библиотеке работала такая умопомрачительная женщина, как ты, с таким ошеломляющим бюстом, что – я не знаю. И ты пойми – об этом он вспомнит даже в Лондонской Королевской библиотеке, если когда-нибудь там окажется! Бюст. Это счастье! Это не мои два прыща!