Текст книги "Честь"
Автор книги: Григорий Покровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
13
И как все это удачно прошло – просто до удивления!
Вернувшись с Галькой в общую комнату, Антон чувствовал себя очень неловко – ему противно было смотреть на Гальку, он не решался поднять глаза. А Галька настойчиво продолжала ловить под столом его руку и смеялась. Антон поймал на себе понимающий взгляд Вадика и, окончательно смутившись, решил идти домой. Вадик вывел его на улицу и на прощанье похлопал по плечу:
– Ничего!.. Ты не бойся!
Бояться Антон не боялся, но чем ближе подходил к дому, тем больше ломал голову: как его встретит мама и что он ей скажет? Обманывать ее он уже привык, но сейчас это почему-то было очень трудно: он с отвращением с какой-то даже тоской вспоминал Гальку и не знал хватит ли у него сил скрыть все это от мамы. К тому же он был пьян…
Все получилось, однако, как нельзя лучше: мамы не было дома. Антон старательно, бодрым шагом прошел на кухню и долго, тщательно умывался. Ему даже захотелось принять ванну, но это было сложно – лучше поскорее умыться и в кровать! Спать ему не хотелось, взбудораженные мысли неслись в хаотическом, стремительном вихре, и, когда пришла мама, Антон, отвернувшись к стене, сделал вид, что спит.
Все обошлось благополучно. И вдруг Антон получает повестку в детскую комнату отделения милиции, только уже другого, своего, мимо которого он каждый день проходит по пути в школу. И мама опять встревоженно смотрит на него.
– В чем дело, Тоник? Что еще случилось?
– Ничего не случилось. Я почем знаю? – отвечает Антон, а у самого сердце стучит, стучит и в голове сверлит тоскливая мысль: «Неужели о пирушке узнали?» А мама смотрит, мама спрашивает, продолжает допытываться и наконец решает:
– Идем вместе!
– Это почему? – настораживается Антон. – Вызывают меня, а ты при чем?
– Я пойду с тобой!
– А я с тобой не пойду! – так же твердо решает Антон и идет в милицию в другой, не в назначенный час.
Заведующей детской комнатой он объяснил это школьными делами, а она и не допытывалась, – пришел, значит, давай разговаривать. Она усадила его напротив себя и начала расспрашивать об отметках, о жизни, о том, куда он собирается идти после школы.
Это был совсем не «милицейский» разговор, да и сама заведующая Людмила Мироновна, молодая, миловидная женщина в вязаном жакете, совсем не походила на старшего лейтенанта милиции, форменный китель которого висел возле двери на вешалке. Но Антона именно это и насторожило.
«Глубокая разведка», – подумал он словами какой-то не то повести, не то пьесы, которая запала ему в память. А когда Людмила Мироновна спросила его о товарищах, он окончательно решил, что здесь ему готовят подвох. Поэтому он отвечал осторожно, сдержанно, чтобы не проговориться и ничего не выдать. А Людмила Мироновна после «разведки» перешла к делу.
– Ну, расскажи, что с тобой в кино случилось? За что был задержан?
– А вы уже знаете? – усмехнулся Антон.
– А как же? Мне сообщили.
– Ну, значит, сообщили и за что был задержан.
– Конечно, сообщили. А ты расскажи сам.
– А что рассказывать, все равно не поверите. Как они сказали, так и будет.
– Кто это – «они»? – спросила Людмила Мироновна.
– Милиция ваша. Кто ж еще?
– Чья это «наша»? А разве она не ваша? Маяковского-то читал?
– «Моя милиция меня бережет»… Я уж это забыть успел. Это во всех хрестоматиях есть, – усмехнулся опять Антон. – Только меня моя милиция не бережет, а забирает, – виноват, задерживает…
– А может быть, этим самым и бережет? – не обратив внимания на его колкость, спросила Людмила Мироновна.
– У нас, очевидно, разные понятия о слове «беречь», – с независимым видом ответил Антон.
– Да? – пристальным взглядом посмотрела на него Людмила Мироновна. – Очень жаль! А наше дело честное! Мы бережем труд и покой советских людей. И если у нас с тобой разные понятия об этом, очень жаль! И откуда у тебя это? Что у тебя за товарищи?.. По школе? Или нет?
В вопросах Антон опять увидел скрытую и потому самую большую для себя опасность. Он назвал только Вадика, а об остальных сказал, что не знает их фамилий – ребята, и все!
– Эти дружки тебя от патруля хотели отбить? – спросила Людмила Мироновна.
– Это не дружки, а друзья, – ответил Антон. – Ну друзья! А кто они?
– Вы что же хотите? – твердо глянул на нее Антон. – Чтобы на дружбу я ответил предательством?
– Значит, и о дружбе у нас с тобой разные понятия, – заметила Людмила Мироновна.
– Очевидно, – пожал плечами Антон.
– Невесело! – вздохнула Людмила Мироновна. – Боюсь, Антон, это может завести тебя совсем не туда куда нужно… А как у тебя дома?
– Дома? – Антон опять неопределенно пожал плечами. – Ничего! Вас, очевидно, интересует мои папа номер два?
– Меня интересуешь ты! – Людмила Мироновна продолжала смотреть на него изучающий взглядом. – И я хотела, чтобы ты откровенно со мной поговорил.
– Милиция, по-моему, не очень подходящее место для откровенностей, – ответил Антон.
Выйдя на улицу, он вспомнил весь этот разговор и остался доволен собой: никого не выдал, ничего не рассказал. Рад он был и тому, что не оправдалось его главное опасение: о пирушке у Капы в милиции ничего не знали, и потому маме он рассказал о своем визите к Людмиле Мироновне легко и даже с оттенком некоторого юмора.
– А почему ты все-таки пошел один? – вскипела Нина Павловна.
– Так что, я тебе вру, что ли?
– Почему ты не хотел со мной идти? Тебе что – мать мешала?
Взволнованная, Нина Павловна решила зайти в милицию сама – узнать и проверить: а может быть, Антон и действительно что-нибудь еще натворил?
Но Людмила Мироновна и ей ничего нового не сказала, зато, обрадовавшись ее приходу, стала расспрашивать о «папе номер два» и о домашних условиях жизни Антона. Тогда насторожилась Нина Павловна.
– А откуда вам это известно? Это он вам нажаловался?
– Нет, он мне ни на что не жаловался, – ответила Людмила Мироновна. – А откуда нам известно, это уж разрешите нам и знать.
О своем разговоре с Прасковьей Петровной, о всех ее наблюдениях и опасениях говорить не хотела. А Нина Павловна увидела во всем этом угрозу себе и той новой жизни, которую она, с таким трудом построив, хотела сохранить и совместить с сыном и своей заботой о нем.
И вот уже закипает раздражение и набегают слезы, и Нина Павловна лезет в сумочку за платком и не находит его и от этого еще больше раздражается.
– Это совсем не ваше дело! Личная жизнь совсем не ваше дело! – почти выкрикивает она резким и враждебным тоном.
– Но если она отражается на мальчике, – пытается возразить Людмила Мироновна, но встречает еще больший отпор.
– И ничем она не отражается!.. И мальчика моего вы не марайте. Если за ним ничего больше нет, кроме той глупой истории в кино, нечего его дергать тогда, по двадцать раз в милицию таскать. А если он учится неважно, то нужно еще разобраться, кто виноват. Нельзя только ребят винить, и школа бывает виновата – не привлекает, а отталкивает их. А что вы говорите о товарищах… И никаких у него особых товарищей нет, и нечего наговаривать на мальчишку всякие глупости. Я все-таки мать ему и слежу. И сама слежу и бабушка. А вы бы лучше поинтересовались теми, кто разными нехорошими делами занимается. А то нашли преступника!
Рассердившись, Нина Павловна поднялась и, хлопнув дверью, вышла.
14
Домашнего телефона у Прасковьи Петровны не было, и она два раза ходила к уличному автомату, чтобы позвонить Шелестовым. Первый раз ей никто не ответил, а во второй подошел Яков Борисович и сказал, что Антон вернулся и лег спать.
– Носимся мы с ним, вот он и возомнил! – добавил он холодным тоном.
«А может быть, и действительно носимся? – подумала Прасковья Петровна. – И в то же время, разве можно говорить об этом так холодно и безразлично?»
Полная сомнений и самых противоречивых мыслей, Прасковья Петровна пришла в школу и доложила директору о вчерашних событиях.
– Что ж! – пожала плечами Елизавета Ивановна. – К одному нарушению прибавляется другое. С этим нужно кончать!
– А может быть, разобраться? – возразила Прасковья Петровна. – У Шелестова, по-моему, есть какая-то большая неустроенность в жизни. Но знаю, я еще ничего не знаю, но чувствую. И сам он… Это тоже, по-моему, не простая, противоречивая и очень неустроенная душа.
– Не мудрите! – оборвала ее Елизавета Ивановна. – Мы с вами, кажется, договорились: парня нужно брать в руки.
– Елизавета Ивановна! – осторожно заметила Прасковья Петровна. – Но ведь в этом и заключается сущность воспитания: во внимании к человеку.
– Не к единице же? – возмутилась Елизавета Ивановна. – Ведь это единица!.. А у меня школа! На моих руках полторы тысячи их, этих единиц…
– А знаете, есть такая притча: у пастыря было сто овец, и одна из них пропала. Пастырь оставил девяносто девять и пошел искать одну, и нашел ее, и принес в стадо.
– Ну, вы эти евангельские разговорчики оставьте! – решительно заявила Елизавета Ивановна. – У нас – коллектив! У нас массовое воспитание, коллектив – основа всего. Да что вы, Макаренко, что ли, не читали?
Прасковья Петровна не помнила, что она читала у Макаренко по этому поводу, но ее сердце говорило, что не все и не всегда можно втиснуть в цитату и схему. Жизнь сложнее и многообразнее любой схемы, а судьба человека не всегда складывается по правилам арифметики. Конечно, бывают обстоятельства, даже целые эпохи, когда отдельный человек оказывается песчинкой, теряющейся во все потрясающем шквале неизбежных событий. Но теперь приходит время, когда судьба личности становится первейшей заботой человеческого и по-настоящему человечного общества, когда общество не может посчитать себя благополучным, если не будут благополучны составляющие его члены. За громадою общих дел, свершений и эпохальных планов нужно присматриваться и к маленькой судьбе одинокого, блуждающего по жизненным путям человека, и, может быть, это маленькое когда-то и как-то отзовется потом большим и громким эхом, – не может не отозваться потому, что душа человека гулкая.
Вот почему Прасковья Петровна, оставшись при своем мнении, решила поговорить с Антоном по душам. Это было очень трудное, но зато самое верное средство в ее педагогическом арсенале, и оно редко ее подводило. Обычно после некоторого сопротивления ученик раскрывался и слово за слово выкладывал то, что лежит у него на задворках души, и тогда неясное становилось ясным и загорался доверием взгляд… Ничего такого у нее на этот раз не получилось: Антон упрямо молчал, отводил глаза. Сегодня он был даже особенно замкнут, точно объявление по школьному радио настолько придавило его, что лишило обычной, немного демонстративной развязности. Сначала Прасковья Петровна увидела в этом прячущееся за мальчишеское самолюбие тайное сознание своей вины, но потом ей стало ясно, что и здесь она совершает ошибку.
– Напрасно вы на меня тратите время, Прасковья Петровна, – сказал Антон после ее неоднократных попыток подойти к нему то с той стороны, то с другой.
– Вот тебе раз! Почему?
– Да так… Ничего из этого не получится. Уж если на всю школу по радио пустили, что тут говорить? Теперь меня как-никак, а виноватым нужно делать!
– А ты разве не виноват?
– Почему не виноват? – уклончиво спросил Антон, снова метнувшись глазами в сторону. – Я, может, и больше виноват, да не в том, в чем меня обвиняют. Я в кино не безобразничал, ну, а сделали виноватым, так теперь что ж?.. Теперь нечего об этом и говорить.
В ответ на все попытки Прасковьи Петровны докопаться, что с ним было в кино, Антон опять замкнулся: нужно было рассказывать и о Вадике, и о Гальке – о всех, с кем он был и кто помогал ему вырваться из рук патруля.
– Ну хорошо! А как же ты мог уйти из школы? – попробовала Прасковья Петровна подойти с другой стороны. – Как же так можно: хочу – сижу, хочу – ухожу? Какое же ты имеешь на это право? Это же школа!
В ответ на это Антон кинул на нее короткий, но выразительный взгляд и снова угрюмо отвернулся в сторону. «А что мне школа?» – так поняла этот взгляд Прасковья Петровна, и ей стало не по себе.
Мальчик пропутешествовал по четырем школам, дошел до девятого класса. Он даже не помнит, как звали его учителей, кроме одной, Александры Федоровны, – той, которая учила его в первом классе. И как все это вышло, как незаметно выветрился в нем детский трепет, с которым он когда-то собирал свои тетрадки и книжки и шел в школу сначала за руку с бабушкой, потом один? Как постепенно появились вместо этого обиды и разочарования и разрослось в душе равнодушие и стали пробиваться злые побеги дерзости, и озорства, и злонамеренности? Как и почему все так вышло, Прасковья Петровна не смогла допытаться у Антона, да и сам он, пожалуй, этого не знал. Смешанное чувство негодования и недоумения возникло у Прасковьи Петровны, и сознание невольной вины и ответственности за то, что так вышло, и злое желание обвинять и бичевать этого мальчишку-фанфарона, не сумевшего нигде и ни за что зацепиться своим пустым я легковесным сердцем.
Это она и сказала ему, не очень даже подбирая выражения:
– Вот ты ведешь себя так, вот ты ушел из школы… Но неужели у тебя нет никого, кого бы ты постыдился, чье мнение для тебя было бы дорого?
Этот полувопрос-полуразмышление вырвался у Прасковьи Петровны нечаянно, порожденный тем же смешанным желанием и выдрать этого жалкого и возмутительного в одно и то же время одиночку, и вызвать в нем какое-то живое движение души. И тут она заметила, что ее нечаянный вопрос действительно тронул его и вызвал в нем невнятный намек на какие-то скрытые чувства и мысли.
– По крайней мере, и нашем классе таких нет! – сказал Антон очень решительно.
– Почему?
– Потому что это не класс, а собрание индивидуумов.
– Ну хорошо! Ну, не в нашем классе! – поспешила согласиться Прасковья Петровна. – Но вообще-то у тебя такой человек есть? Не может же быть, чтобы у тебя не было близкого по душе человека!
И опять она поймала мимолетную, скользнувшую по лицу Антона тень, но не поняла, что это значит: есть у него такой человек или нет? Не поняла, но попробовала на этом сыграть.
– Ну вот, видишь! А как же ты перед этим человеком выглядишь?
– А кому какое дело до меня! Подумаешь! – с неожиданной дерзостью ответил ей на это Антон и опять замкнулся.
Сделав еще несколько попыток, Прасковья Петровна поняла, что откровенной беседы по душам, которой она добивалась, у нее, пожалуй, с Антоном не получится, и отпустила его.
Так ничего и не решив для себя, Прасковья Петровна собрала на другой день актив своего класса, чтобы поговорить об Антоне.
– А что о нем говорить? Он у нас как чужой, отсидит от звонка до звонка, а потом срывается и бежит – или к дружкам своди, или домой, – отозвалась Клава Веселова.
Она хорошо училась, второй год была секретарем классного бюро комсомола, была строга к себе, строга, к товарищам, и Прасковье Петровне до сих пор нравилась ее непреклонная и неподкупная прямолинейность. Но сейчас ее задела холодная категоричность, с которой Клава отозвалась о товарище. А когда Прасковья Петровна ей это заметила, Клава, пожав плечами, коротко бросила:
– Может быть!
На ее немного неправильном, угловатом и энергичном лице появилось выражение непримиримости.
– А разве можно считать товарищем того, кто не хочет признавать коллектив? Разве нам Шелестов помогает создавать коллектив? Он нам мешает, он подрывает, и мы должны против него бороться!
– А может быть, за него бороться? – перебил ее Степа Орлов, староста класса.
– А бороться с ним и значит бороться за него! – ответила Клава.
Твердость она считала главным качеством человека и потому свои мнения всегда отстаивала до последнего. Степа Орлов, наоборот, страдал недостатком уверенности в себе. Поэтому он больше слушал, чем говорил, больше спрашивал, чем утверждал, и таким образом как бы старался оглядеть каждый вопрос со всех сторон, прежде чем утвердиться в своем мнении. Вдумчивость иногда переходила у него в тугодумье, медлительность – в недостаток инициативы, но он был старательный парень, готовый выполнить все, что нужно и как нужно, и к тому же душевный. В отличие от Клавы, впервые столкнувшейся с угловатостью мальчишеских характеров, Степа всякое видел и, может быть, ко многому привык. Поэтому он гораздо спокойнее относился к Антону и всему его фанфаронству; только в ответ на какие-нибудь уж очень грубые выходки по-товарищески говорил ему:
– Что ты дурака валяешь? Брось! Клава фыркала на это и называла Степу либералом. Степа, наоборот, недолюбливал Клаву за скоропалительность суждений и излишнюю категоричность. К тому же он тоже замечал, что Вера Дмитриевна далеко не всегда и не во всем была права, и потому в ее конфликте с Антоном он, внутренне иногда становился на его сторону. Одним словом, нужно было опять-таки разобраться. Степа решил поговорить кое с кем из девятого «А», откуда был переведен Антон, – и с Толиком Кипчаком, и с Сережкой Прониным, и с Мариной Зориной. Он удивился, как горячо отозвалась на это Марина: у нее де было и тени обиды на Антона, и, наоборот, она была очень недовольна и директором и Верой Дмитриевной за то, что они перевели Антона из их класса.
– Разве мы с девчонками для этого тогда Шелестова и кабинет притащили? – возмущалась она. – Я думала… Одним словом, чтобы он почувствовал. А они сразу – перевести. А что такое – перевести? Это – выбросить. А разве можно выбрасывать человека?
– За человека нужно бороться, – сказал на это Степа Орлов вычитанными где-то словами.
– Ну вот! – подхватила Марина. – А они взяли и вышвырнули. Вышвырнуть легче всего!
Вот отсюда и родилась реплика Степы и выросший из нее спор: с Антоном бороться или бороться за него? Об этом говорили Володя Волков, Катюша Жук, говорили другие, и Прасковью Петровну это порадовало. Откровенно говоря, ее очень задело, когда Антон назвал свой класс сборищем индивидуумов. Класс был, конечно, сложный, трудный и разный, собранный в результате реформы из разных школ и классов. И, говоря еще откровеннее, в этом неокрепшем классе она сама до сих пор не чувствовала искры: были собрания, мероприятия, проводились диспуты и проработки двоечников, но той большой заинтересованности и горения, которые создают коллектив, было мало, и только теперь, в таком горячем обсуждении поступка и судьбы Шелестова, она увидела рождающуюся душу коллектива.
Но как же все-таки быть? Как покорить этого упрямого одиночку? А не покорить нельзя, невозможно, это признала даже Клава Веселова. Она предложила собрать классное собрание и как следует «проработать» Антона.
– Какое собрание? – перебила ее Катюша Жук. – Если по радио на всю школу объявили, какие там еще собрания? И прорабатывать его сейчас незачем, посмотрим, как дальше будет вести себя,
– Ему нагрузочку нужно дать, поручение. Пусть на работе себя покажет, – сдалась Клава Веселова.
– И поручение, – согласилась Катюша. – А прежде всего сейчас по математике вытянуть нужно. И скорее, теперь же, – чтобы в четверти опять двойки не вышли, чтобы у него, руки не опустились.
– Это верно! – поддержал ее Степа Орлов. – Тогда что же? – Он обвел глазами собравшихся. – Тогда это Волкову Володе поручим.
– Мне? – удивился Волков.
– Тебе. А кому же? Ты у нас самый математик.
– Так он же ничего делать не хочет!
– А ты заинтересуй! В том твоя и задача, общественное поручение. Заинтересуй и помоги разобраться! Значит, решили? Принято единогласно.
15
Сиди дома!
Этот приказ был объявлен Антону после всего, что произошло и последнее время, а потом к нему было добавлено: и ни копейки денег. За пирушку и за все, что на ней было, Антон чувствовал себя виноватым, и потому приказ этот он принял с полной, хотя и несколько демонстративной покорностью. «Дома? Ну что ж! Буду сидеть дома!..»
В течение нескольких дней Антон ходил только в школу и обратно, не просил денег на завтрак и даже отказался, когда мама предложила их. И когда кто-то позвонил ему, а мама при нем ответила, что Антона нет дома, он и это вынес с такой же демонстративной покорностью.
После недавней неограниченной свободы все это было необычно: того нельзя, этого нельзя, ничего нельзя. Антон сидел и злился на мать, как он считал, за измену и на отчима – за все: за баритон, наполняющий своим бархатом всю квартиру, за хозяйскую самоуверенность в походке и за подчеркнутую холодность к нему, Антону. Но особенно возмущали Антона его телефонные разговоры, когда холодность сменялась вдруг развязностью («Жить надо уметь, голуба моя»), начальственностью («Я с тебя не слезу») или неожиданной мягкостью и желанием расшибиться (кажется) в лепешку.
Так, по крайней мере, казалось Антону, ловившему каждое слово из этих разговоров и наполнявшему их своим, особым и всегда недружелюбным смыслом. «Ну вот, голуба моя, и все делы!» – слышит он конец какого-то наполовину непонятного ему разговора, и эта непонятная половина разрастается для него в какие-то таинственные «делы», с которыми вечно возится неутомимый Яков Борисович.
– Кто?.. А-а! Здравствуй, голуба, здравствуй! Я-то? А что мне сделается? Живу! В трудах! В трудах! А ты? Ну и добро!.. От тебя?.. Ах, да, да! Получил. Как же? Полный список нужд. Только знаешь что, дорогуша, пусть полежит… Я знаю, что тебе нужно, а только сейчас нельзя. Пусть отлежится. Фу-ты, чудило! Ты понимаешь – настроение не то. Да не мое – у начальства настроение не то. Ну и все! Как это говорится – дайте только срок, будет вам и белка, ну и так далее, все что нужно. А сейчас, доверь моему нюху, только попорчу. Погода не та!
А то вдруг раскатится своим баритоном на всю квартиру;
– Ха-ха-ха-ха! Как, как говоришь?.. Самосуй? Это кто – я самосуй?.. Ах ты, сук-кин ты сын! Ха-ха-ха-ха!
А сколько разговоров он ведет о даче, о цементе и кирпиче, о машинах и разных других вещах. В последнее время ко всему прибавился спор с тетей Катей, сестрой Якова Борисовича, из-за каких-то денег, из-за забора, который нужно ставить на даче, – спор, с каждым разом все обостряющийся…
Антон слушал разговоры и злился, а потом затыкал уши и углублялся в книгу – нужно же в конце концов взять себя в руки! Это он обещал Прасковье Петровне, обещал своим товарищам перед всем классом, а подумав, обещал и себе. Так он сидел пять, десять, пятнадцать минут, стараясь вникнуть в то, что написано в учебнике, но затем глаза его устремлялись куда-то вдаль, вспоминались обрывки выступлений, которые ему пришлось все-таки выслушать на классном собрании, или выплывали глаза Марины, или сами собой начинали строиться планы, к достать лодку с мотором для того путешествия, которое они с Сережкой Прониным и Толей Кипчаком надумали совершить летом. А потом рука тянулась к истрепанной, без первых пяти страниц книжке о похождениях какого-то Фабиана, которую дал ему Вадик.
«Женщины кружились кольцом в купальных костюмах, – оттопыривали руки и пальцы и обольстительно улыбались. Мужчины стояли как на скотном рынке…»
Дальше и купальные костюмы исчезали с обольстительных женщин и начиналось такое, от чего уже нельзя было оторваться. Но в это время за дверью раздавались шаги матери, и Антон, воровато спрятав запретную книгу, снова вспоминал о своем обещании…
Терпения сидеть дома и никуда не ходить ему хватило ненадолго: нарушив запрет, он пошел к Сережке Пронину. Да и как не зайти к тому, кто в трудную минуту на виду у всех протянул ему дружескую руку? Но и здесь его ждала неудача: на звонок дверь открыла мать Сережи и кинула такой взгляд, что Антон оторопел.
– Сережа дома? – спросил он с неожиданной для самого себя робостью.
– А зачем он тебе? – громко и зло ответила мать Сережи. – Учитесь вы в разных классах. Какие такие дела у вас завелись? Хочешь, чтобы и он тоже в милицию с тобой попал? Не позволю!
Перед самым носом у Антона хлопнула, дверь, и он остался один на лестнице.
Антон со злостью отсалютовал каблуком в дверь друга – ведь он чувствовал, что Сережка в это время был там, притаился где-нибудь и все слышал. Измена! А еще хотели в поход идти: на лодке от Москвы до Одессы. Вместе планы составляли, маршрут изучали а собирались научиться суп варить. Какие ж там походы с такими товарищами!
Обозленный Антон пришел домой и еще больше разозлился, увидев у себя Володю Волкова. Он сидел в его комнате и разговаривал с мамой.
– Где ты опять пропадал? А тебя вот товарищ дожидается, – сказала мама. – Хорошо, хоть я его задержала…
Антон буркнул что-то неопределенное и недовольно посмотрел на Володю, на его серые большие глаза и розовые оттопыренные уши.
– Он позаниматься с тобой хочет, спасибо ему, – сказала мама.
Но Антон на это только зло передернул плечами:
– Ладно, мама. Иди!
Нельзя сказать, что Антон не любил Володю Волкова, до сих пор нельзя было сказать, что он вообще как-то относился к нему.
Светлоокий, светлолицый Володя был лучшим учеником в классе. Ребята прозвали его Член-корреспондент, но прозвали беззлобно, дружески, даже любя. Он действительно все как будто бы знал, все читал и всем интересовался. Он никогда не кичился этим, не навязывал никому своих взглядов, но и не отказывал в помощи тем, кто к нему обращался. Он не понимал только одного: как можно не хотеть учиться? А Антон не понимал, что значит хотеть учиться, не верил тому, что может быть интересно учиться, и потому всякое стремление к хорошей отметке он объяснял по-своему: желанием «выставиться» или «подлизаться» к учителю или чем-то еще не менее вульгарным и низменным. Поэтому до сих пор у Антона с Володей не было, можно сказать, никаких отношений – это были люди разных горизонтов. Володя почти не разговаривал с ним в школе – не о чем было, и, конечно, никогда не заходил к нему – тоже незачем было, и никогда не пришел бы, если бы не общественное поручение. Антон понял нарочитость этого визита Володи, и это его окончательно разозлило.
– Воспитывать пришел? – спросил он с недоброй усмешкой.
– Почему воспитывать? По-товарищески! – ответил Володя.
– По-товарищески… – передразнил Антон. – Полно притворяться-то!
– А зачем притворяться? Дружбы у нас с тобой нет, а по-товарищески почему не помочь, раз нужно? На чем ты последний раз срезался-то? Давай!
– Давай, раз нужно!
Все с тем же недовольным видом Антон достал книги, они начали заниматься. Работал он нехотя, очень медленно высвобождаясь из-под гнета своего настроения, а Володя, наоборот, очень старался все разъяснить ему, и доказать, и убедить и, постепенно увлекаясь, все больше уходил в занятия. Ему уже и самому становилось интересно что-то выправить и в чем-то помочь этому неладному, долговязому парню, который обычно так долго и жалко торчит у доски и так мучительно мямлит свои ответы. Но в то же время его раздражали и леность мысли, и непонятное для него самого верхоглядство, которое обнаружилось у Антона. С большим трудом ему удалось сосредоточить внимание Антона на том, что проходилось по математике в последнее время и о чем его могла спросить Вера Дмитриевна. Здесь Антон даже увлекся и не обратил особого внимания на то, что во время их занятий в передней раздался звонок и, судя по тому шуму и оживлению, которыми сразу наполнилась квартира, пришел дядя Роман. Пришел он, чтобы проститься перед отъездом в деревню, о чем громогласно объявил, и тут же ушел с Ниной Павловной в другую комнату.
Позанимавшись какое-то время и усвоив то, что ему было непонятно, Антон захлопнул вдруг учебник и сказал:
– Ну ладно! Хватит!
– Да подожди ты! – попытался остановить его Володя.
– Говорю, хватит. На трояк отвечу.
– А ты идею-то понимаешь? – спросил Володя.
– Какую идею? Да ну тебя!
– Вот чудило! – сказал Володя. – Пойми ты, что без этого нельзя. Ну, завтра ты отбарабанишь – и все, а потом на другом споткнешься. Тут смысл нужно понять.
– Да чего ты пристал на самом деле? – вскипел вдруг Антон. – Что тебе, больше моего нужно, что ли?
– А что мне к тебе приставать? – обиделся в свою очередь Володя, – Пожалуйста! Что это, мне нужно? Я это еще вчера знал. А я не понимаю: «Трояк получу, и ладно!» Легко жить хочешь!
– Ты что, учить меня пришел? – с той же недоброй усмешкой спросил Антон.
– А что мне тебя учить? – ответил Володя. – Я говорю, что думаю. Знания так не заработаешь.
– Знания… Тоже знания! – передразнил Антон. – А ты-то за знания, что ли? Выхвалиться хочешь. А что, не так? – спросил он, видя, как передернулся Володя. – Чтоб мама по голове гладила, перед девчонками выставиться. А на тебя и так девчонки обижаются, что ты ни на кого внимания не обращаешь.
– Глупости какие! – возмутился Володя. – И если ты по-серьезному не хочешь заниматься, тогда…
– Что «тогда»? Ну что «тогда»?
– Тогда так и скажи, – ответил Володя. – Мне тоже время дорого.
– Ну и катись! – закричал Антон. – Если тебе время дорого! Иди зубри! Получай свои пятерочки, а то из-за меня еще тройку схватишь. Иди!
Не дожидаясь того, что может быть дальше, Володя выскочил в переднюю и стал одеваться. Услышав крик, вышла и Нина Павловна.
– Что это вы тут расшумелись?
– Да так… Немного поспорили. Всего хорошего! – поспешил ответить Володя, раскланиваясь.
– Вы заходите еще, молодой человек!
– Хорошо, хорошо! Конечно! – продолжал раскланиваться Володя и, не застегнув пальто, торопливо ушел.
– Что это у вас? – спросила Нина Павловна Антона.
– Да ладно, мама! Ну мало ли что бывает между товарищами? – примирительно ответил Антон, начиная уже раскаиваться в происшедшей ссоре.
В комнату вошел дядя Роман.
– Все шумим, – пошутил он, а когда Нина Павловна по его незаметному знаку вышла, спросил: – Это кто ж, товарищ твой, друг?
– Какой он друг… – нехотя ответил Антон. – Так… Перевоспитывать пришел.
– А ты разве невоспитанный? – улыбнулся дядя Роман.
– Значит, нет! – ответил Антон, не зная еще, отмолчаться ему или пойти на разговор, которого, видимо, добивался дядя Роман. – А только не хотел бы я быть таким воспитанным, как этот чистюля!
– Это почему же?
– Скучно.
– Что скучно?
– Не знаю… Все! И он скучный, и жизнь его скучная. Ну что его жизнь? Уроки, книги. А кончит школу – институт и опять книги. Вот и вся жизнь: сидит и долбит. А жизнь один раз дается.
– Единственный! Это верно! – согласился дядя Роман, – Только выводы из этого люди разные делают: один хотят попользоваться жизнью, а другие – побольше дать ей.
– Чтобы потом не было стыдно оглянуться на пройденный путь, – продолжил Антон.
– А что? Разве неверно? – насторожился дядя Роман.
– Нет, как же неверно! – ответил Антон. – Это Островский сказал – значит, верно.
– Ты, брат, начинаешь что-то с закавыками разговаривать. Со смыслом! – сказал дядя Роман, вглядываясь в Антона.
– А какой смысл? Обыкновенный! – улыбнулся Антон, но улыбнулся криво и тоже со смыслом. – Только ведь Островский-то о подвиге говорил, а тут что? Учить и учить все, что тебе в голову пихают. А если я не хочу? Учить, я считаю, нужно то, что нравится.