Текст книги "Честь"
Автор книги: Григорий Покровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
27
Майор Лагутин снова остался один. Максим Кузьмич, едва вернувшись из Москвы, был вызван в райком партии и получил там срочное задание выехать в колхоз, к которому он был прикреплен как член бюро райкома.
Выслушав доклад Кирилла Петровича, он тихо, как бы сквозь зубы, процедил:
– Доигрались! – И тут же еще раз повторил уже громко: – Доигрались! Сидим на бочке с порохом и делаем умное лицо. Как маленькие!.. В демократию игру затеяли! И забываем, что с огнем шутки плохие: могут возникнуть неуправляемые процессы – и тогда что?.. Ведь я говорил: на Шевчука нужно оформлять наряд в режимную. Говорил! Так нет! А теперь сам уехал, а тут… Впрочем, это, может быть, лучше. Зовите Костанчи.
Лагутин подробно и обстоятельно обо всем расспросил Костанчи.
– В пять, говоришь, начнут сходку? – сказал он, взглянув на часы.
Стрелки показывали двадцать три минуты четвертого.
– Товарищ майор! – проговорил Костанчи, чувствуя, что наступает решающая минута. – Вы разрешите мне. Я подберу ребят, и мы… мы их всех скрутим.
– Что? – майор поднял на него непонимающие глава. – Самосуд хотите? Ни шагу! Слышишь! Самовольно – ни шагу! Скрутить их мы и без вас сумеем. Впрочем, ты… Тебе, пожалуй, нужно пойти к ним. Чтобы они не догадались.
– Нет, товарищ майор! Я к ним не пойду!
– А не боишься? – спросил Кирилл Петрович. – Они догадаются.
– Я ничего не боюсь! – твердо сказал Костанчи.
– Но они могут что-то понять и разойтись, – возразил Лагутин.
– Не знаю, товарищ майор! – так же твердо ответил Костанчи. – Но я… я не выдержу. Я с ними подерусь! Хуже будет!
Майор Лагутин разработал подробный план операции.
Всем воспитателям было дано указание: неотлучно оставаться на местах и занять ребят, следить за тем, кто будет выходить из помещения. Ликвидация группы возлагалась на четырех надзирателей во главе со старшим – Харитоном Петровичем.
Мишка Шевчук пришел в клуб раньше всех и посмотрел, что там делается. Наверху было тихо: методический кабинет закрыт, комната для кружковых занятий – тоже. Библиотека работала, но народу там было мало. Зато внизу крякала большая труба и подсвистывал кларнет – занимался духовой оркестр, а в фойе, приспособленном под физкультурный зал, ребята упражнялись на перекладине, Все было спокойно.
Вскоре подошел Елкин и почти вслед за ним – Камолов. Немного потолкавшись в фойе, они прошли на сцену. Здесь им никто не мешал, но разговор они вели вполголоса.
– Давайте «репетировать», а то подумают… Камолов взял баян, а Елкин стал выделывать какие-то коленца. Появился Сенька Венцель и неопределенно сказал, что все в порядке: скоро все соберутся. И действительно, через некоторое время подошли еще трое воспитанников.
Мишка заметил, что умолкла труба в комнате духового оркестра и ребята, занимавшиеся физкультурой в фойе, ушли.
В клубе стало тихо. Хорошо это или плохо?
– А ну выйди. Глянь, – сказал Шевчук Сеньке Венцелю.
Заговорщики напряженно прислушивались к каждому звуку.
– Вот Костанчи что-то нет.
Сенька долго не являлся, а потом прямо от двери закричал:
– Идут! Крючки идут! Крючки!
– Кипеж! – раздался вдруг истошный выкрик Мишки Шевчука, и в тот же миг, без всяких команд и приказов, ребята бросились к дверям, закрыли их на все запоры, начали придвигать диваны и кресла. Когда надзиратели подошли к дверям зала – обе они оказались закрытыми.
– А есть там кто? Может, зря? – усомнился кто-то из надзирателей.
– А при выполнении приказа рассуждать не положено, – строго сказал дядя Харитон. – «Зря»… Раз приказано, значит, не зря! Эй! Кто там? Открывай!
– А чего вам? – ответил из-за двери голос Мишки Шевчука.
– Я вот тебе дам «чего»! Говорят, откройте, значит, откройте! Мы что вам – докладывать будем?
– А пошли вы…
Дальше последовала ругань, которая вывела из себя дядю Харитона.
– Ах вы безобразники! Мы вот вас!..
– А ты, Вика-Чечевика, иди лучше в шашки играть,
– У… нет на вас пожара! – проворчал дядя Харитон и оглянулся вокруг, не зная, что предпринять. – А ну к майору! Бегом! – приказал он одному из надзирателей, а сам принялся урезонивать засевших в клубе ребят. Он старался говорить насколько можно строже, а те на строгость отвечали наглостью и этим распаляли его еще больше.
– Что вам надо? – кричал он, изо всех сил дергая дверь.
– Хозяина надо!
– Нету хозяина. Уехал.
– А с вами мы дело иметь не желаем! – И следом неслась новая ругань.
На все уговоры подошедшего майора Лагутина Шевчук отвечал тем же самым:
– Без хозяина разговаривать ни с кем не желаем!
– Ах, не желаете? Ну хорошо! Взломать дверь!
28
Антон был горд, когда несколько дней назад его вместе со Славой Дунаевым Кирилл Петрович попросил поговорить с Костанчи. Тот все последнее время был очень задумчив, держался обособленно и совсем не походил на грубоватого, но твердого и решительного парня, которого Антон узнал по приезде в колонию. Но оказалось, что при всей своей задумчивости Костанчи остался твердым – он ничего не рассказывал о себе ребятам.
И вдруг сегодня он отозвал в сторону Антона и Славу Дунаева и рассказал о «сходке», которая намечалась на сцене клуба. Явно нарушив приказ майора, он считал себя правым. Ему казалось, что с «бандюгами» (как называл он Мишку и всю его компанию) должны расправиться сами ребята и именно он, Костанчи, должен выступить против них открыто, с глазу на глаз. И расправу эту он представлял вовсе не как самосуд, а тоже как открытую и прямую борьбу – «скрутить и доставить» на вахту.
Ему казалось, что приказ майора – сидеть в отделении и молчать – превращал его в простого предателя. С такой ролью Костанчи не мог примириться. Он предлагал собрать боевую дружину и, нагрянув в клуб раньше всех, переловить «бандюг» поодиночке.
– А приказ? – возразил Слава Дунаев. – Нужно быть начеку, а там видно будет.
Антон был с этим согласен и все-таки рисовал в воображении колено, поставленное на грудь Мишки, и выхваченную у него из рук «заточку». Он считал, что именно сегодня он должен показать себя и за все рассчитаться с тем «гадским» миром, который испортил ему всю жизнь. Ему не сиделось на месте, он ко всему прислушивался и старался вообразить, что происходит сейчас там, в клубе.
А в клубе события развивались опять не так, как представлял их себе майор Лагутин. Команда «ломать дверь» прозвучала и была услышана там, за дверью, но ее нельзя было выполнить – под руками не было ни топора, ни лома, ни простой палки, а когда все принесли, майор Лагутин вдруг почуял запах дыма.
– Пожар! – раздался крик с улицы, и сразу стало ясно, что дело приняло серьезный оборот.
Теперь проникнуть в зал было уже необходимо, чтобы тушить возникший где-то огонь и спасать здание.
Надзиратели, взломав двери, запутались в баррикаде из сдвинутых диванов и кресел. Когда наконец пылающий занавес был сорван, огонь потушен, оказалось, что на сцене никого нет.
И тогда обнаружился просчет майора Лагутина, – он забыл, что со сцены в люк вела пожарная лестница, а через нее можно было пробраться на чердак, а потом на крышу, а с крыши… Невероятный просчет! Лагутин это понял сразу и, оставив несколько человек на сцене, бросился с остальными во двор к спуску крыши. И там на пожарной лестнице он успел задержать Сеньку Венцеля и Елкина. Остальных с ними не было. Майор Лагутин ждал, что вслед за этими спустятся остальные, помедлил и потерял еще несколько минут.
А Мишка Шевчук и Камолов пробирались тем временем окольными путями в жилую зону, к спальням. После попуганного крика Сеньки Венцеля Мишка сразу сообразил, что он «погорел», и сразу же понял – почему. Костанчи не пришел! Значит, выдал! Значит…
Размышлять было некогда, нужно было строить оборону, действовать. Сдаваться Мишка не собирался. В этих делах главное, считал он, беспорядок, а поэтому любой ценой – шум, беспорядок, тревога – все, что позволит сбить с толку противника и уйти и замести следы.
«У, нет на вас пожара!» – послышалась из-за двери воркотня дяди Харитона.
И вот в руках Мишки чиркнула спичка, сломалась, загорелась, вспыхнула поднесенная бумага, занялся занавес. Гори! Пусть гибнет все, но если на тебя обрушились опасности – пропади все пропадом, гори!
Мишка побежал в спальни. Камолов отстал от него, и теперь Шевчук бежал один. На что он рассчитывал, сказать трудно. Поднять ребят? Привлечь на свою сторону? В нем кипела злоба, воровская непрощающая злоба против того, кто предал. Костанчи!
Мишка знал, что дело его проиграно и что через пять – десять минут, а может быть, сейчас, в это мгновение, он будет задержан, и тогда – все! А не рассчитаться с Костанчи нельзя, это закон! Это то, чему учил его когда-то Федька Чума: «заделать!» Предателя нужно «заделать»! По правилам расправу нужно было бы учинить иначе: где-то из-за угла, тайно, воровски, но наверняка. Сейчас для этого не было времени, это нужно было выполнить при любых обстоятельствах.
Мишка бежал в спальню девятого отделения, чтобы ворваться туда сразу, нежданным, негаданным, и сразу же, с ходу, ткнуть в грудь Костанчи припасенной в кармане пикой!
Бегом через две ступеньки он поднялся на второй этаж.
Антон сам не зная, почему он оглянулся на дверь, когда ее распахнул Мишка Шевчук. Но когда он увидел его лицо, глаза, засунутую в карман руку, – Антон понял все. Он очень хорошо знал, что значит засунутая в карман правая рука! И потому он сразу же, по какому-то наитию схватил вдруг табуретку – первую, которая попалась ему на глаза, и поднял ее высоко над головой.
– Не подходи!
Этот вскрик всполошил всех ребят, и они сгрудились вокруг Антона сплошной живой стеной.
– Чего тебе надо? Не подходи!
В это время, раздвигая ребят, вперед стал пробираться Костанчи.
– Куда ты? Уйди! – крикнул ему Антон, не опуская табуретки.
Но Костанчи, не отвечая, встал против Мишки.
– Ну?
Кирилл Петрович устремился было на помощь и вдруг остановился, ожидая, что будет.
– Ну? – повторил Костанчи. – Рассчитаемся?
Он стоял против Мишки, вытянувшись как струна, сжав кулаки, и смотрел на него тяжелым, каменным взглядом.
– Вынь руку-то! Вынь!.. И отстань! Отстань ты от нас! И ты… И все ваши… Дайте нам жить!
– Жить?.. Ты жить захотел? – зло ухмыльнувшись, перебил его Мишка. – А что своего топишь…
– Своего?.. – переспросил Костанчи. – Знаешь что?.. Давай вот на нож!.. И посмотрим!
– Ну, ну! Кончать! – решительно прервал их теперь Кирилл Петрович. – Мы без ножей обойдемся. Кончать!.. Что у тебя там? Выкладывай! – сказал он, обращаясь к Мишке.
Мишка, точно очнувшись, осмотрелся и вдруг увидел, что, пока он препирался с Костанчи, живая стена ребят оказалась между ним и дверью. Он, подчиняясь инстинкту, хотел обогнуть эту стену и бежать, бежать во что бы то ни стало. Но тут на его дороге стал Антон, и вслед за этим вся стена, сплошная стена ребят, вдруг ожила и обрушилась на него. Все завертелось, зашумело, закричало – и Кирилл Петрович, бросившийся в центр этой свалки, с трудом вытянул оттуда взъерошенного Мишку Шевчука. Губа у него была рассечена, а на полу валялась выпавшая каким-то образом в борьбе пика.
29
Максим Кузьмич в ту же ночь вернулся из колхоза и узнал о событиях в колонии. Было решено передать дело о виновных прокурору.
Это означало новый суд и новый срок для виновных. Мишку Шевчука Максиму Кузьмичу почему-то было жалко, и сразу же после разговора с Лагутиным он пошел к нему, в штрафной изолятор.
Мишка встретил Максима Кузьмича зло, почти с таким же исступлением, с каким он когда-то отказывался «подниматься в зону».
– А чего вы пришли? Взяли за хобот, так берите. Зачем пришли? Душу молоть?
– А чего мне ее молоть? – ответил начальник, усаживаясь рядом с ним на нары. – Она тебе сама скажет, если… ежели есть.
– Счастливы вы, что взяли меня вовремя, а то бы были дела, – проговорил Мишка.
– Пожалуй! – согласился начальник. – А для чего?.. Ты думал об этом?
– Пускай лошадь думает, у нее голова большая.
– А хочешь, скажу? – не обратив внимания на глупую шутку, сказал начальник. – Для анархии! Анархию создать. Хочу – работаю, хочу – не работаю, хочу – пойду, хочу – не пойду, хочу – учусь, хочу – не учусь. Свои порядки, своя власть – малина! А для чего? Королями хотите быть. В этой малине вы хотите быть королями. Правильно? А распусти вас – стадо будет, так и будете ходить, шумки устраивать, друг на друга ножи точить… И ты думаешь, это жизнь? И ты думаешь, кто-то вам позволит такую жизнь? Мы боремся против нее, против господства, мы за это столько крови пролили и у себя уничтожили тех, кто на силе стоял!
Мишка помолчал и неожиданно трезвым тоном проговорил:
– Я две ошибки допустил…
– Ты главную ошибку допустил, – перебил его Максим Кузьмич, – ты думал, что тебя поддержат, а тебя не поддержали. Сами ребята тебя оставили в решительный момент и пошли против тебя. Вот почему у тебя ничего не вышло и не выйдет. Запомни это: ничего у тебя не выйдет и никто за тобой не пойдет. Ты один!
– Кто? Я?
– Да! Ты!.. Это вам только кажется, что вас много и что вы сильны. Только кажется! И мира-то у вас никакого нет. Вы – пыль! И народ может стереть вас, как уборщица мокрой тряпкой, одним движением. Да! Он только ждет и надеется – на исправление и возвращение заблудших сынов своих. И не зря! Люди лучше, чем ты думаешь. Да и ты сам, может быть, лучше!
Ничего не сказал на это Мишка, лег и отвернулся к стене.
– Вот и думай! – закончил Максим Кузьмич. – Хочешь идти своим путем, вниз хочешь идти – иди! Жизнь свою хочешь губить – иди! Жить тебе! Врагом народа своего хочешь быть – иди! Но знай, что жизнь тебе дана один раз!
Максим Кузьмич вышел, и дежурный вахтер снова запер дверь изолятора на два замка. А придя в штаб, начальник отдал приказание: «Мать Шевчука вызвать телеграммой ко мне. Срочно!»
Мишку держали в изоляторе, пока не приехала мать. И все это время он, может быть, впервые по-настоящему раздумывал о своих ошибках, о том, что ребята действительно его не поддержали. Думал он и о Федьке Чуме, и об Иване Зебе с его ужасом одиночества, и в душе у него начинало что-то копошиться, начинали бродить какие-то новые, непривычные мысли.
Он гнал их, глушил, а они возникали вновь и вновь. Дни за днями проходили в полном одиночестве, в гнетущей тишине изолятора. К изоляторам он привык – он сидел в них много раз и даже считал это своей гордостью, но теперь почему-то голые каменные стены давили его. И ему хотелось разбить эти стены или расшибить о них голову. Иногда появлялось сильное желание постучать каблуками в дверь и вызвать начальника. Что же он не идет? Почему он не хочет больше говорить с ним?
Но Мишка удерживал себя от этих «не достойных» его шагов и отсидел в изоляторе до тех пор, пока не приехала мать, пока не загремел замок и в открывшейся двери он вдруг не увидел ее, совсем нежданную и такую постаревшую. Она вошла, прислонилась к стене, и у нее мелко-мелко задрожали губы. Она хотела что-то сказать, она многое готовилась сказать, когда шла сюда после разговора с начальником и когда сердце ее восстало против собственного сына. Но она ничего не сказала, она стояла, прислонившись к каменной, холодной стене, и у нее дрожали губы. Мелко-мелко.
Максим Кузьмич, который пришел вместе с нею, остался на улице и прикрыл кованную железом дверь. Он достал папиросу, выкурил, потом достал другую и тоже выкурил. В изолятор он вошел после того, как вышла мать Мишки.
– Ну?
– Хватит, Максим Кузьмич! – сказал Мишка, впервые называя его по имени-отчеству. – Видно, пора «завязывать».
– А если без «видно»? – спросил начальник.
– Можно и без «видно»! – ответил Мишка.
Но Максима Кузьмича, видимо, не очень обрадовали его слова.
– Д-да… Других слов я от тебя ждал, Шевчук! Других!
Мишка почувствовал, что начальник хочет сказать нечто очень важное, а тот взвешивал в последний раз то, что он должен сказать. В столе у него лежит наряд, он мажет передать его к исполнению, может «погасить», и Мишка останется здесь, в колонии. Но можно ли? Нужно ли? Большие споры идут из-за Мишки в коллективе сотрудников, и совет воспитанников постановил просить руководство колонии применить к Мишке суровые меры. А ему жалко: то ли Мишку жалко, то ли свою надежду на его исправление.
Максим Кузьмич сам не знал, но почему-то надежда у него не погасла. Почему-то ему казалось, что, если бы поработать еще с Мишкой да дать бы ему хорошего воспитателя, может быть, и определился бы парень, может быть, и оформился бы наметившийся как будто бы в нем перелом. Но ничего не вышло, и ничего не поделаешь.
– Думал я тебя переломить… – размышляя вслух, проговорил начальник.
– Ладно, Максим Кузьмич! Все понятно. Да я и сам сейчас к ребятам не пойду. Все понятно!
– И отвечать нужно! – уже тверже и решительнее добавил начальник. – За то, что сделал, отвечать нужно, Этого никакими словами не перекроешь!
– Когда ехать-то? – спросил Мишка.
– Завтра и отправим.
Выйдя из изолятора, Максим Кузьмич увидел мать Мишки. Она стояла, прислонившись к дереву, и ждала.
– Что же с ним теперь будет-то, товарищ начальник?
– А это теперь от него зависит, – ответил Максим Кузьмич. – Поедет в колонию со строгим режимом. Это тоже колония, воспитательное учреждение. Будет себя хорошо там вести – вернем к нам, а от нас – путь на волю. Ну, а если…
– Вернется, товарищ начальник. Как мать говорю вам: вернется.
– Будем надеяться! – Максим Кузьмич пожал ей руку,
30
История со сходкой не то что встревожила Максима Кузьмича – жизнь колонии как море: ходят волны, и по ним нужно вести корабль, чтобы он не черпал бортом, а качка в волну не в счет, – но все-таки это был срыв, неудача. Эта история обострила одни вопросы и заставила заново продумать другие: и возникающие из жизни колонии, и поднятые на прошедшем совещании в Москве.
Нет, он, конечно, знал и раньше, но теперь с особенной силой почувствовал, что среди больших и многообразных дел, в общем ходе переустройств и сдвигов, которые осуществляет партия, нашел свое место и их скромный и в какой-то степени скрытый от людского глаза труд.
Много мыслей привез Максим Кузьмич с совещания, на котором помянули и его, – кое в чем похвалили, а кое в чем поругали и заставили кое на что посмотреть другими глазами.
Почему, например, в колонии нет попечительского совета, где представители народа могли бы во многом помочь и от многого уберечь? Почему так хил и беспомощен совет воспитанников и, можно сказать, существует только на бумаге? Максим Кузьмич обиделся тогда на это «на бумаге» – так же как и на догадку, высказанную докладчиком: очевидно, товарищ Евстигнеев недооценивает общественные факторы в воспитании и чересчур полагается на себя, А почему? Откуда они взяли? Но вот он приехал домой, и на партийном собрании ему сказали то же самое: меньше «якать» и больше привлекать общественность и опираться на нее. Говорили и о совете воспитанников: конечно, Найденов – прежний председатель – был не совсем подходящей фигурой, и начальник до сих пор не подумал о новом. И ничего не скажешь – не подумал, не собрался. А не подумал раньше, нужно думать теперь.
И вот на учебно-воспитательском совете завязался разговор о кандидате на этот пост. Называли Дунаева, Костю Ермолина, предлагали Архипова из пятого отделения. Но Костя оказался слишком тихим и чем-то похожим на выбывшего Найденова, а Дунаева жалко было снимать с работы командира девятого отделения.
– Ну, очевидно, придется, – сказал майор Лагутин. – А командиром можно поставить Шелестова.
– А почему? – возразил Кирилл Петрович. – Зачем такие перестановки? Почему Шелестова сразу не выдвинуть на пост председателя?
Максим Кузьмич окинул взглядом собравшихся, а Кирилл Петрович, почувствовав его колебание, стал быстро нанизывать мотивы один на другой:
– Десятиклассник. Мальчик, только тронутый преступной средой и уверенно идущий по пути исправления.
– Но у него были колебания, – заметил Максим Кузьмич.
– Не колебания, а ошибки, неверные, скорее – неумелые шаги, – тут же ответил ему Кирилл Петрович. – Отставал по школе… А как теперь? Нагнал? – спросил он Ирину Панкратьевну.
– Нагнал, – ответила та.
– И в общественной работе… – все более воодушевляясь, продолжал Кирилл Петрович. – Сначала член библиотечной комиссии, теперь председатель. Вот висит бюллетень «Книга – твой друг». А кто его выпускает? По чьей инициативе?
– Шелестов, – сказал заведующий библиотекой.
– Что еще? – Кирилл Петрович обвел товарищей взглядом. – На производстве? Об этом, думаю, Никодим Игнатьевич скажет.
– Что хорошо – не скажешь плохо, – ответил Никодим Игнатьевич.
– А насчет характера… – Кирилл Петрович посмотрел на начальника. – Сначала он действительно мог показаться кисловатым, но после истории с Шевчуком, мне кажется, это впечатление должно рассеяться. Он просто такой человек. Одного нужно ломать, а другого – направлять и растить.
– Да, но справится ли он? – заметил директор школы. – Дело-то не только в нем. Речь идет обо всем детском коллективе.
– А почему обязательно исходить из того, что он не справится? – прервал его Кирилл Петрович. – Развитие сознания не всегда ведь по прямой идет, а толчками, импульсами. Сначала все представляется в одних красках, а потом человек переступает через какой-то порог – и все старое освещается другим светом и становится ясным и уже вырисовывается впереди. А потом опять на месте топчешься до нового импульса. И если Шелестову мы дадим сейчас этот новый импульс… Посмотрите, с какой жадностью он хватает сейчас все лучшее и честное. И ему сейчас нужно поручить именно что-нибудь окрыляющее, что его подняло бы, захватило и открыло бы ему большие горизонты. А справится – не справится?.. Посмотрим! Поможем! Не получится – будем решать. А я верю в него. Получится!
– Убедил! – широко улыбнувшись, сказал Максим Кузьмич. – Какое будет мнение?
– Быстро набирающий скорость воспитанник, – ответил за всех майор Лагутин, и кандидатура Антона была принята.
Все было действительно так: широко раскрывшаяся душа Антона с жадностью отзывалась на все – и на прочитанную книгу, и на беседу воспитателя, и на виденную кинокартину. Вот он смотрит в клубе фильм «Звезды на крыльях»: мальчишки учатся в школе, получают аттестаты, идут в военные школы, начинают летать – хорошая, целеустремленная, радостная жизнь, и у Антона сердце вдруг сжимается точно в кулак.
– Идиот! – ударяет он рукой о подлокотник кресла.
Это совсем не подходит к действию, которое развертывается на экране, и сидящий рядом Костя Ермолин с удивлением взглядывает на него.
«А ведь и я мог бы так же!» – думает Антон.
Вся жизнь, слепая жизнь, бесцельная, и люди, с которыми он в этой жизни встречался, вставали перед ним теперь совсем в другом свете – и Вадик, и Генка Лызлов… И книги!..
Он даже теперь диву дается – как раньше относился к книге, точно это был не он, а другой, совсем другой человек.
Как он относился к Николаю Островскому, такому изумительному писателю, с каким пренебрежением отбрасывал книгу, едва встречаясь в ней с чем-то серьезным и поучительным. Он почему-то всегда в этих случаях видел какую-то фальшь, неправду, желание автора к чему-то подделаться и увести читателя от подлинной неприукрашенной жизни. «Учат, учат…» А теперь именно такую умную, формирующую, зажигательную книгу он искал и ждал, – книгу, которая ответила бы ему на все вопросы, книгу, которая ставила бы перед ним вопросы, помогла бы ему увидеть новое и задуматься там, где сознание готово было проскользнуть по поверхности. Вот почему Антон с таким же увлечением работал в библиотечной комиссии и с таким же увлечением занялся изданием бюллетеня «Книга – твой друг». Он разговаривал с ребятами, ходившими в библиотеку, собирал у них отзывы о книгах и в первом же номере бюллетеня поместил заметку: «Какую книгу я люблю?»
«Можно ли представить себе жизнь без книги? И каким отсталым существом был бы человек без книги!»
Много мыслей рождалось у Антона и тогда, когда он, стоя на своем «наблюдательном посту», на площадке второго этажа перед мастерской, «смотрел в мир». Вот сходят снега и обнажается земля, пока еще неприветливая, покрытая, жухлой прошлогодней травой, но сила мечты превращает ее в пышную зелень, в цветы, и вот уже бушует весна, лето, и через раскрывшиеся монастырские стены Антон шагает в свободный и радостный мир.
Вот из бревен, которые когда-то у него на глазах колхозники возили из леса, теперь рубят новую ферму, большую, просторную, на красных кирпичных столбах. А вдали, рядом с городом, уже встали строительные краны, что-то поднимают и перебрасывают по воздуху, и вот уже растут стены каких-то зданий. И дальше, кругом… Дымят поезда, едут машины, идут люди туда и сюда, куда-то стремятся и что-то делают. Жизнь! Когда-то в этой жизни болтался нескладный, неприкаянный человечек и, обнявшись с дружками-приятелями, дерзко распевал песню:
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть!
Ничего еще не сделав в жизни, он предъявлял ей свои непомерные претензии: это не так и то не так!
И вот этот человек сидит здесь, за загородкой, и ничего не изменилось в жизни: она пошла дальше, своими большими путями, а человечек смотрит через загородку и спрашивает самого себя: «Что я?»
Он думает об этом в спальне, накрывшись с головой одеялом, он думает об этом шагая в строю, он думает об этом каждую свободную минуту.
Вот Кирилл Петрович везет своих воспитанников в музей, в местный маленький краеведческий музей, вот они разглядывают чучела волков и воробьев, которые водятся в этих краях, стоят перед деревянной сохой, нашедшей себе приют на вечные времена в этом добротном бывшем купеческом доме. Вот они смотрят картины и планы – историю города, и оказывается, что родился он из пограничной заставы, которая оберегала русский народ от степных хищников, и что в реку, на которой стоит город, бросилась легендарная татарская царевна, полюбившая русского князя. Вот она какая древняя, оказывается, эта земля.
А вот в другом зале, под стеклом, вывешен пожелтевший газетный лист. Это – первая советская газета в этом городе, и в ней обращение первого Совета рабочих и крестьянских депутатов.
«При бывшем строе труд считался чем-то постыдным, а тунеядство – признаком благородства. При наступающем государственном строе необходимость для каждого потребляющего продукты чужого труда в свою очередь давать полезный труд для своих сограждан есть основной нравственное требование. Тунеядство пригвождается к позорному столбу».
Антон думает обо всем этом по пути в колонию, и здесь, в машине, он находит ответ на вопрос, не дававший ему покоя.
«Одна двухсотмиллионная. Вот что такое я. Двухсотмиллионная!»
И ему захотелось работать, работать и работать, ехать куда угодно, делать что только потребуется для этих двухсот миллионов; совершать любые подвиги, только чтобы смыть зло и доказать, что он уже не тот, совсем не тот, который болтался когда-то неприкаянным человеком в жизни. «Лучшее наслаждение, самая высокая радость жизни – чувствовать себя нужным и полезным людям», – вспоминал Антон слова Горького, написанные на плакате, который висел у них в клубе. А когда Антона выбрали председателем совета воспитанников, у него в душе поднялась новая горячая волна и он пообещал товарищам, Максиму Кузьмичу и Кириллу Петровичу, что будет честно работать на таком большом, порученном ему деле.
И он тут же написал Марине. Не маме, нет! Маме он напишет завтра, в первую очередь он написал обо всем Марине.
Ведь ее письмами он живет, их ждет неделями, боится каждый раз не получить. И радуется, когда, вопреки его страхам, приходит новое письмо. И он стал верить в ее дружбу и верить, что недалек тот день, когда он увидит ее и маму, конечно, но в первую очередь – ее, Марину!
Вот почему он ничего не мог понять, когда Марина замолкла. Дело было весной, после выпускных экзаменов. Сам он сдал их, правда, без большого блеска, получил аттестат зрелости. Окончание школы отпраздновали всем классом в клубе, потом ходили без охраны, с одним Кириллом Петровичем, на берег речки встречать восход солнца, и пели песни, и плясали под баян, дурачились и мечтали о будущем. И Антон тут же описал все это Марине и ждал ответа – как она сдала, как окончила школу? И вдруг – молчание, молчание и молчание, в ответ на его второе письмо – две строчки: «Прости, Антон, я больше писать не могу. Марина».
Что это значит? Что произошло?