355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грэм Грин » Ценой потери » Текст книги (страница 4)
Ценой потери
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:24

Текст книги "Ценой потери"


Автор книги: Грэм Грин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Глава третья
1

– Вы хотите приносить пользу, ведь так? – резко спросил доктор. – Вам не нужна просто черная работа. Вы не мазохист и не святой.

– Рикэр обещал, что он никому не проговорится.

– Он держал слово почти месяц. Для Рикэра это огромное достижение. В последний свой приезд он рассказал о вас только настоятелю, и то по секрету.

– А что ему сказал настоятель?

– Что никаких секретов вне исповедальни он слушать не желает.

Доктор распаковывал ящик с тяжелой электроаппаратурой, которую пароход ОТРАКО наконец-то доставил в лепрозорий. Замок на дверях амбулатории был слишком ненадежен, и, не решившись оставить аппарат там, он возился теперь с ящиком на полу своей комнаты. За африканцев никогда нельзя поручиться. Кто знает, как они поведут себя при виде новой для них вещи. Полгода назад, когда в Леопольдвиле начались волнения, толпа прежде всего разгромила только что отстроенную больницу для туземного населения, всю из стали и стекла. Сколько здесь возникало слухов, один другого чудовищнее, и чаще всего их принимали на веру! Это была страна, где мессии умирали по тюрьмам и воскресали из мертвых, где от прикосновения кончиков ногтей, освященных щепоткой нетленного праха, будто бы рушились стены. Один человек, которого доктор вылечил от проказы, каждый месяц писал ему угрожающие письма, в полной уверенности, что его отослали из лепрозория домой не по излечении, а только потому, что доктор позарился на пол-акра земли, где он выращивал бананы. Достаточно кому-нибудь пустить слух – со зла или по невежеству, – будто новые машины привезли для того, чтобы подвергать больных пыткам, и найдется дурачье, которое ворвется в амбулаторию и переломает их. Впрочем, в наш век вряд ли можно называть таких людей дураками. После Хола-кэмпа, Шарпвиля [17]17
  Шарпвиль– поселок близ Йоханнесбурга в ЮАР, где в 1960 г. была расстреляна демонстрация африканцев.


[Закрыть]
и Алжира любые рассказы о жестокости европейцев не будут преувеличением.

Вот почему, пояснил доктор, лучше убрать эти машины с глаз долой и держать их дома, пока не выстроят новую больницу. Пол в его комнате был устлан соломой, высыпавшейся из ящиков.

– Надо решить заранее, где ставить штепсели. А вот это для чего? Вы не знаете?

– Нет.

– Долго же я его добивался! – сказал доктор, касаясь холодного металла с такой же нежностью, с какой ценитель мог бы поглаживать женское бедро роденовской бронзы [18]18
  …роденовской бронзы. – Речь идет о работах французского скульптора Огюста Родена (1840–1917).


[Закрыть]
. – Иной раз терял всякую надежду. Сколько пришлось писать разных бумаг, выдумывать бог знает какие небылицы. И вот наконец-то пришел!

– А для чего он?

– Им измеряют реакцию нервов с точностью до одной двадцатитысячной доли секунды. Наступит день, когда мы будем гордиться нашим лепрозорием. И вами будем гордиться, и вашим участием в наших делах.

– Я вам уже сказал, что я в отставке.

– От призвания уйти в отставку нельзя.

– Еще как можно! Когда истратишь себя до конца.

– Тогда зачем вы сюда приехали? Крутить роман с чернокожей?

– Нет. В этом тоже доходишь до конца. Очень может быть, что сексуальность и призвание одновременно родятся и одновременно умирают. Поручите мне свертывать бинты, выносить ведра. Я думаю только об одном – как убить время.

– А мне казалось, вы хотите приносить пользу.

– Слушайте, – сказал Куэрри и замолчал.

– Слушаю.

– Я не отрицаю, что когда-то мое призвание очень много для меня значило. И женщины тоже. Но мне было безразлично, как используется то, что выходит из-под моих рук. Я строил не фабрики и не здания муниципалитетов. Я работал только ради собственного удовольствия.

– И женщин любили точно так же? – спросил доктор, но Куэрри вряд ли слышал его. Он говорил, будто изголодавшийся человек, который никак не насытится.

– Не равняйте свое призвание с моим, доктор. Вы печетесь о людях. А мне не было дела до людей, до тех, кто займет пространство, над которым я работал. Я думал только о самом пространстве.

– Тогда я не рискнул бы пользоваться санитарным узлом в ваших постройках.

– А писатель разве пишет для читателей? Ведь нет! И все же ему приходится проявлять хотя бы элементарную заботу о них. Мне были важны пропорции, пространство, освещение. Новые материалы представляли для меня ценность только в той мере, в какой они могли влиять на эти три компонента. Дерево, кирпич, сталь, бетон, стекло – пространство меняется в зависимости от того, во что вы его облекаете. Материалы – это лишь фабула для архитектора. Не они побуждают его к работе. Побудителями служат только пространство, свет, пропорции. Нельзя смешивать тему романа с фабулой. Разве кто-нибудь помнит, какая судьба постигла в конце концов Люсьена де Рюбампре [19]19
  Разве кто-нибудь помнит, какая судьба постигла в конце концов Люсьена де Рюбампре? – Люсьен де Рюбампре – персонаж романов Бальзака (1799–1850) «Утраченные иллюзии» и «Блеск и нищета куртизанок»; пытаясь утвердить себя в парижском свете, разбогатеть и сделать карьеру, Люсьен попадает в зависимость от уголовного мира и, боясь расплаты, кончает жизнь самоубийством.


[Закрыть]
?

– Две ваши церкви считаются шедеврами. Неужели вас не интересовало, как там будут чувствовать себя люди?

– Интересовала акустика – она должна быть хорошая. Интересовало положение алтаря – его должно быть видно отовсюду. Но людям мои церкви не понравились. Люди говорили, что в таких церквах нельзя молиться. А понимать их следовало так: это не готика, не романский, не византийский стиль. Не прошло и года, как там понаставили дешевых гипсовых святых, заменили обычные оконные стекла витражами с изображениями консервных королей – покойных жертвователей в епископальную казну. И вот, изуродовав созданное мною пространство и освещение, люди могли молиться в этих церквах и даже сделали предметом гордости то, что сами же изуродовали. Меня стали называть великим католическим архитектором, но церквей, доктор, я больше не строил.

– Я человек не религиозный и не очень-то разбираюсь во всем этом, но, по-моему, люди вправе считать, что их молитвы важнее, чем произведение искусства.

– Люди молились в тюрьмах, молились в трущобах и концлагерях. Подходящая обстановка для молитв требуется только буржуазии. Мне иной раз претит самое слово «молитва». У Рикэра оно не сходит с языка. А вы сами, доктор, молитесь?

Если не ошибаюсь, последний раз я молился перед государственными экзаменами. А вы?

– У меня с этим давно покончено. Я редко молился и в те далекие времена, когда верил. Это мешало работать. Последнее, о чем я думал, перед тем как заснуть, даже если рядом со мной лежала женщина, это была работа. Во сне часто находились решения задач, казавшихся неразрешимыми. Спальня у меня была рядом с кабинетом – так, чтобы перед сном я мог провести последние две минуты у чертежной доски. Постель, бидэ, чертежная доска и наконец – сон.

– Не жестоко ли это по отношению к женщине?

– Самовыражение – вещь жестокая и жадная. Оно поедает все, даже тебя самого. В конце концов и выражать тебе больше некого. Меня, доктор, теперь ничто не интересует. Ничего теперь не хочу – ни спать с женщиной, ни проектировать здания.

– Детей у вас нет?

– Были когда-то, да разбрелись по свету давным-давно. Мы не видались, не переписывались. Самовыражение поедает в человеке даже отца.

– И вы решили приехать сюда и здесь умереть.

– Да. Такая мысль у меня была. Но больше всего я хотел очутиться в пустоте, в таком месте, где ни новое здание, ни женщина не напомнят мне, что когда-то я был жив, и у меня было призвание, и я мог любить – если это называть любовью. Больные с лепрозными язвами страдают, нервы у них не потеряли чувствительности, а я увечный, доктор.

– Двадцать лет назад смерть была бы вам здесь обеспечена, но теперь наше дело – лечить. Годичная доза ДДС на больного обходится в три шиллинга. Это гораздо дешевле гроба.

– А меня вы беретесь вылечить?

– Увечье у вас, возможно, еще не полное. Если больной обращается за помощью слишком поздно, лепра может пройти сама собой ценой потери пальцев на руках и на ногах, ценой увечья. – Доктор бережно покрыл чехлом свой аппарат. – Меня ждут другие пациенты. Пойдете со мной или вы предпочитаете сидеть здесь и обдумывать свой собственный анамнез? С увечными это часто бывает – они тоже хотят получить отставку от жизни, скрыться с глаз людских.

Больница дохнула на них тяжелым сладковатым запахом застоя, его ничто не нарушало – ни вентиляторы, ни ветерок. Куэрри не мог не заметить убожества постелей – чистоплотность нужна только здоровым, а прокаженные могут обойтись и без нее. Больные приносили с собой собственные матрацы, служившие им, вероятно, всю жизнь, – дерюжные мешки с вылезающей наружу соломой. Забинтованные ноги лежали на ней, точно кое-как завернутые куски мяса. На веранде прятались от солнца ходячие больные – если можно назвать ходячим человека, который при каждом шаге должен обеими руками поддерживать свои огромные распухшие яички. В клочке тени, спасавшей от безжалостного света, сидела женщина с вывороченными веками, она не могла ни закрыть глаза, ни даже моргать ими. Беспалый мужчина держал на коленях ребенка, другой лежал навзничь на полу веранды, и одна грудь у него была длинная, обвисшая, с оттянутым, как у женщины, соском. Этим доктор почти ничем не мог помочь: человек со слоновой болезнью не перенесет операции из-за слабого сердца, женщине можно сшить веки в уголках, но она не дает, боится, а ребенок в свое время все равно схватит лепру. Не мог доктор помочь ни больным в первой палате, умирающим от туберкулеза, ни вот этой женщине, которая ползала между койками, волоча за собой иссушенные полиомиелитом ноги. Доктор считал величайшей несправедливостью, что лепра не ставит преград всем другим болезням (казалось бы, на долю одного человека таких страданий достаточно!), но от других болезней его пациенты главным образом и умирали. Он переходил от одной койки к другой, а Куэрри молча следовал за ним по пятам.

В тени глинобитной кухни, позади одного из домиков поселка, сидел в старом шезлонге старик. Когда доктор вошел во двор, старик попытался встать ему навстречу, но слабые ноги не послушались его, и он ограничился учтивым жестом, прося извинения.

– Гипертония, – тихо проговорил доктор. – Безнадежен. Пришел умирать на кухню.

Ноги у старика были тонкие, как у ребенка, бедра – из приличия обернуты тряпкой, чуть пошире детского свивальника. Проходя двором, Куэрри видел, что одежда его, аккуратно свернутая, лежала в новом кирпичном домике, под портретом папы. На его впалой груди, поросшей редкими седыми волосами, висел амулет. Лицо у старика было очень доброе, полное благородства. Это было лицо человека, вероятно принимающего жизнь без единой жалобы, – лицо святого. Он справился у доктора о его самочувствии, как будто болен был доктор, а не он сам.

– Может быть, тебе что-нибудь нужно, так я принесу, – сказал Колэн. Но старик ответил: нет, у него все есть. Он спросил, давно ли писали доктору из дому, и поинтересовался здоровьем матери доктора. – Она ездила отдыхать в Швейцарию, в горы. Ей захотелось туда, где снег.

– Снег?

– Я забыл. Ты ведь не знаешь, что такое снег. Это замерзшие испарения, замерзший туман. Воздух там такой холодный, что снег никогда не тает и лежит на земле белый, мягкий, как перья pique-boeuf [20]20
  Маленькая птичка, которая садится быку на спину и питается насекомыми.


[Закрыть]
,
а тамошние озера покрыты льдом.

– Что такое лед, я знаю, – с гордостью сказал старик. – Я видел лед в холодильнике. Твоя матушка старая – как я?

– Старше.

– Тогда ей нельзя уезжать далеко от дома. Умирать надо в своем поселке, если это возможно. – Он с грустью посмотрел на свои тонкие ноги. – Они не доведут меня, а то я бы ушел к себе домой.

– Хочешь, я дам тебе грузовик, – сказал доктор, – но боюсь, ты не перенесешь дороги.

– Нет, зачем же вам беспокоиться, – сказал старик. – И все равно поздно, потому что завтра я умру.

– Я скажу настоятелю, чтобы он пришел к тебе, как только освободится.

– И настоятеля я не хочу беспокоить. У него столько всяких дел. Я умру только к вечеру.

Возле старого шезлонга стояла бутылка из-под виски с ярлыком «Джонни Уокер». В какой-то бурой жидкости там торчал пучок травы, перехваченный ниткой четок.

– Что это у него? – спросил Куэрри, когда они выходили со двора. – В бутылке?

– Снадобье. Заговоренное. Так он взывает к своему богу Нзамби.

– Я думал, он католик.

– Когда мне приходится заполнять анкету, я тоже называю себя католиком, хотя в общем-то ни во что не верю. А он верит наполовину в Христа, наполовину в Нзамби. Что касается религии, разница между нами небольшая. А вот быть бы мне таким же хорошим человеком, как он!

– И он действительно умрет завтра?

– Да, по всей вероятности. У них удивительное чутье на этот счет.

В амбулатории, держа на руках маленького ребенка, доктора дожидалась прокаженная с забинтованными ступнями. На тельце у малыша резко выступали ребра, оно казалось клеткой, прикрытой на ночь куском темной материи, чтобы птица уснула, и детское дыхание было как птица, что все копошилась и копошилась под темным покровом. Убьет этого ребенка не лепра, сказал доктор, а лейкемия – неизлечимая болезнь крови. Надежды никакой. Он умрет, даже не успев заразиться лепрой, но матери говорить об этом незачем. Доктор коснулся пальцем впалой грудки, и ребенок болезненно дернулся. Тогда доктор начал сердито отчитывать мать на ее языке, а она оправдывалась – видимо, неубедительно, держа сына у бедра. Печальные круглые, как у лягушонка, глаза мальчика смотрели поверх докторова плеча с такой безучастностью, точно его уже ничто не касалось – кто бы и что бы ни говорил. Когда женщина вышла, доктор Колэн сказал:

– Обещает больше не делать этого. Да разве на них можно положиться?

– Чего не делать?

– А вы не заметили рубчика у него на груди? Ему сделали надрез и суют туда, как в карман, какие-то снадобья. Мать сваливает все на бабку. Несчастный ребенок. Без мучений ему и умереть не дадут. Я сказал ей: если это повторится, лечить тебя от проказы здесь не будут, и теперь этого мальчика мне, наверно, больше не видать. Он в таком состоянии, что его ничего не стоит спрятать, как иголку.

– А почему вы не положите его в больницу?

– Вы видели, какая у меня больница. Хотелось бы вам, чтобы ваш сын умирал в таком месте? Следующий, – сердито крикнул он. – Следующий.

Следующий был тоже ребенок, шестилетний мальчик. Вместе с ним пришел отец, и беспалая отцовская рука лежала на плече сына, подбадривая его. Доктор повернул мальчика и провел пальцами по нежной детской коже.

– Ну, – сказал он, – пора вам самому разбираться. Ваше мнение?

– Одного пальца на ноге уже нет.

– Это пустяки. У него были подкожные песчаные блохи, их не вывели вовремя. Это частое явление в джунглях. Нет, я не о том. Вот первый бугорок. Проказа только-только начинается.

– Неужели детей никак нельзя уберечь от заражения?

– В Бразилии новорожденных сразу же отделяют от больных матерей, и тридцать процентов их умирает в младенческом возрасте. Я считаю: пусть у ребенка проказа, но зато он живой. Года за два мы его вылечим.

Доктор быстро взглянул на Куэрри и снова опустил глаза.

– Когда-нибудь… в новой больнице… мы откроем специальную детскую палату и детскую амбулаторию. Я буду предупреждать появление таких вот бугорков. Я еще доживу до того времени, когда проказа начнет отступать. Известно ли вам, что есть районы, за несколько сот миль отсюда, где на каждые пять человек один – прокаженный? Сплю и вижу серийный выпуск передвижных стационаров! Способы ведения войны изменились. В 1914 году генералы командовали сражениями из загородных вилл, а в 1944 Роммель и Монтгомери воевали на ходу, из машин [21]21
  Роммель и Монтгомери воевали на ходу, из машин. – Немецкий генерал-фельдмаршал Эрвин Роммель (1891–1944) и английский фельдмаршал Бернард Лоу Монтгомери Аламейнский (1887–1976) во 2-й мировой войне командовали войсками в Северной Африке и Нормандии (1942–1944).


[Закрыть]
. Как мне втолковать отцу Жозефу, что от него требуется? Я не чертежник. Какую-нибудь одну единственную комнату и то мне путем не спроектировать. Я смогу сказать ему, где что не так, только когда больница будет построена. Он, собственно, и не строитель, а всего-навсего хороший каменщик. Кладет себе кирпичик на кирпичик во славу Божию, как в прежние времена строили монастыри. Вот почему мне нужны вы, – сказал доктор Колэн.

Мальчик нетерпеливо скреб четырьмя пальцами по цементному полу в ожидании, когда же белые люди кончат свой бессмысленный разговор.

2

Куэрри писал в дневнике: «Делать что-нибудь для людей из жалости я не способен, потому что во мне осталось слишком мало добрых чувств к ним». Он со всеми подробностями воспроизвел в памяти рубец на детской груди и четырехпалую ногу, но это его не растрогало, булавочные уколы, сколько бы их ни было, не могут вызвать ощущение подлинной боли. Надвигалась гроза, и летучие муравьи, роями влетая в комнату, с размаху ударялись о лампу, так что под конец окно пришлось затворить. На цементном полу муравьи бегали взад и вперед, как бы в полной растерянности от того, что они так внезапно превратились из воздушных созданий в создания земные. При затворенном окне влажная духота стала чувствоваться еще сильнее, и, чтобы пот не попадал на бумагу, Куэрри подложил под кисть промокашку.

Он писал, стараясь объяснить доктору Колэну мотивы своих поступков. «Призвание это акт любви, а не профессия, не карьера. Когда желание умирает, физическая близость с женщиной невозможна. Я истратил себя до конца и в любовных делах и в своем призвании. Не пытайтесь связать меня браком без любви, не заставляйте имитировать то, чему я когда-то отдавался со страстью. И не твердите мне, как в исповедальне, о моем долге. Талант – мы проходили это в детстве на уроках закона Божия – нельзя зарывать в землю, пока у него еще есть покупательная способность, но когда в обращение пущены другие деньги с другими изображениями, когда ценность отдельной монеты равняется лишь стоимости пошедшего на нее серебра, человек имеет право запрятать эту монету куда-нибудь подальше. Старинные монеты, так же как и зерно, всегда находят в могилах».

Писалось все это наспех и выходило довольно бессвязно. Не дано ему было отыскать точное словесное выражение своим мыслям. Кончил он так: «Все, что я строил, я строил для самого себя, а вовсе не во славу Божию и не в угоду заказчикам. Не говорите мне о людях. Люди – вне моей сферы действия. Впрочем, разве я не предлагаю стирать их грязные бинты?»

Он вырвал эти страницы из дневника и послал их с Део Грациасом доктору Колэну. Последняя недописанная фраза: «Я согласен делать для вас что угодно, в пределах разумного, но не ждите от меня попыток вернуться…» – повисла в воздухе, точно доска с борта корабля, по которой спустили в море покойника.

Позднее доктор Колэн вошел к нему и швырнул на стол его письмо, сжатое в комок.

– Все копаетесь в себе, – раздраженно проговорил доктор. – Копаетесь, и больше ничего.

– Я хотел объяснить…

– Кому какое дело? – сказал доктор, и эта фраза «кому какое дело» так и застряла у Куэрри в мозгу, точно строка стихотворения, заученного в юности.

В эту ночь ему приснился сон, от которого он проснулся в ужасе. Будто он шагал в темноте по длинному железнодорожному пути в какой-то холодной стране. Шагал быстро, потому что ему надо было поспеть к священнику – к любому – и объяснить, что, хотя одежда на нем мирская, он тоже священник и пришел сюда исповедаться и достать вина, чтобы отслужить мессу. Кто-то высший по сану повелевает им. Мессу надо отслужить этой же ночью. Завтра будет уже поздно. И больше такая возможность никогда не представится. Он дошел до какого-то поселка, свернул с железнодорожного полотна (маленькое станционное здание стояло пустое, с заколоченными окнами; может быть, и вся ветка была давно закрыта) и вскоре остановился перед домиком священника с тяжелой средневековой дверью, испещренной большими шляпками гвоздей, величиной каждая с римскую монету. Он позвонил, и его впустили. Священник сидел, окруженный какими-то дамами-святошами, которые все время что-то лопотали, но его он встретил приветливо и сразу к нему обратился, оставив своих собеседниц. Куэрри сказал:

«Мне надо немедленно поговорить с вами наедине. Выслушайте меня!» И сразу же почувствовал огромное облегчение и уверенность в силе исповеди. Он почти дома! Священник увел его в соседнюю каморку, где на столе стоял графин с вином, но не успел он заговорить, как святоши прорвались к ним сквозь занавесь с ханжескими ужимками и шуточками. «Зачем это? – воскликнул Куэрри. – Мне надо побыть с вами наедине!» Тогда священник стал проталкивать женщин сквозь занавесь, и с минуту они болтались взад и вперед, как платья, повешенные в гардеробе на плечиках. Но вот они наедине, теперь можно начинать, и, не сводя глаз с вина, он заговорил: «Отец…» Но лишь только он приготовился сбросить с плеч бремя своего страха и ответственности, как в каморку вошел еще один священник и, отведя того, первого, в сторону, стал объяснять ему, что у него не хватило вина, нельзя ли позаимствовать, и с этими словами взял графин со стола. И тут Куэрри не выдержал. Надежда поджидала его на этом повороте дороги, а он опоздал на встречу с ней! Он вскрикнул, как раненый зверь, и проснулся. По железным крышам стучал дождь, и при вспышке молнии он увидел маленькую белую конурку величиной с гроб, которую образовывала вокруг него москитная сетка, услышал, как в одном из домов ссорились мужчина и женщина. Он подумал: «Я опоздал», – и навязчивая фраза, точно поплавок невидимой под водой рыболовной сети, снова выскочила на поверхность: «Кому какое дело? Кому какое дело?»

Когда наконец настало утро, он пошел к плотнику в лепрозорий и объяснил ему, какой нужен стол и какая нужна доска для чертежной работы, а потом разыскал доктора Колэна и поделился с ним своим решением.

– Я рад, – сказал доктор Колэн. – За вас рад.

– Почему же за меня?

– Я не знаю, что вы собой представляете, – сказал доктор Колэн, – но все мы сделаны более или менее на один лад. Эксперимент, который вы задумали, невыполним. Человек не может жить наедине с самим собой.

– Еще как может!

– Рано или поздно это доведет его до самоубийства.

– Если он не потеряет интереса к своей персоне, – ответил Куэрри.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю