355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Как я был красным » Текст книги (страница 8)
Как я был красным
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:28

Текст книги "Как я был красным"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Целыми сутками я "пребывал" в древнем Риме, писал, вычеркивал, переписывал. Но спокойной жизнью ученого и сочинителя жить не удавалось. Малый террор продолжался, и закрывать на это глаза было невозможно. То и дело устраивались пикеты и демонстрации. Милтон Вулф, ветеран испанской и многократно награжденный герой Второй мировой войны, считал борьбу с Франко делом своей жизни. Месяца не проходило без демонстрации протеста под его водительством.

Сидишь над рукописью. Телефонный звонок.

– Это Милт. Мы пикетируем.

Что пикетируем? Допустим, испанское консульство. Или отель, где остановился кто-нибудь из представителей Франко.

Одновременно продолжалось дело Розенбергов. Удивительно, сколько на эту тему написано, но никто не задался вопросом, почему в качестве свидетелей в суд не были приглашены ведущие физики-ядерщики. Те, например, с кем я имел на эту тему доверительные разговоры, повторяли в одни голос, что весь процесс – это жалкий фарс, нельзя даже и помыслить, чтобы чертеж Дэвида Грингласа – а это была единственная улика, представленная обвинением, – мог хоть в какой-то мере открывать секрет атомной бомбы. Компартии не хотелось ввязываться в это дело, но мы с Жюлем Трупаном настаивали. Я написал в Париж Жувенелю, он поставил вопрос перед руководством Французской компартии, и оно дало согласие возглавить всемирное движение в защиту Розенбергов. В Америке за дело взялись мы с Жюлем, и движение охватило все, что осталось – а осталось немного – от наших либералов. Террор не утихал – дело Розенбергов только подогрело антикоммунистическую истерию. Комитет по антиамериканской деятельности трудился не покладая рук. Дэшиэл Хэммет отказался стать информатором и на полгода попал в тюрьму.

Эмануэля Блоха, адвоката защиты, я знал довольно давно; еще пять лет назад, когда процесс только начинался, пригласил его пообедать. Позиция у него была простая и безрадостная: никакие свидетельства и никакое юридическое мастерство не помогут, приговор уже предрешен. Он давно уже подчеркивал то обстоятельство, что в городе с самым большим в мире компактным проживанием евреев ни одного из них нет в жюри присяжных. А в судейском кресле сидит трусливый еврей, марионетка в руках Гарри Трумэна.

Тем не менее переговорить с ним я счел небесполезным, ибо хотел рассказать Манни о своей встрече с Жолио-Кюри. Тогда и он, и Ирэн в один голос утверждали, что, коль скоро речь идет об атомном оружии, ничего нельзя удержать в секрете, а уж они-то в этом деле авторитеты. Жолио-Кюри возглавлял французский атомный проект и консультировал русских. Манни высказался в том роде, что Жолио-Кюри ни за что не дадут американской визы, но если даже он каким-то чудом окажется на свидетельском месте, показания его все равно пойдут в мусорную корзину. За неделю до того у меня в гостях был один профессор Корнеллского университета, тесно связанный с Манхэттенским проектом. Речь зашла о Розенбергах, и он сказал, что обвинение настолько шито белыми нитками, что ни один хоть сколько-нибудь знающий человек в него ни за что не поверит. Но когда я спросил, готов ли он выступить свидетелем в суде, профессор замотал головой и сказал, что ему вовсе не хочется ближайшие пять лет провести на тюремных нарах. Ключевой фигурой властей на процессе должен был стать Роберт Оппенгеймер, но среди свидетелей его так и не оказалось – он, по собственным словам (как передал их мне мой друг – корнеллский профессор), и без того достаточно запятнал себя, уступая угрозам правительства, но все-таки не настолько, чтобы ретранслировать его выдумки. Не появился на свидетельской трибуне, хотя и был объявлен, и доктор Гаролд Юри. Даже генерала Лесли Гровза – и того не было.

Дело Розенбергов поглотило меня целиком. На моих глазах мир погружался в пучину безумия. В Корее шла война, которая грозила перерасти в войну с Китаем, и в центре всего неожиданно оказались именно Розенберги. Ничего мне так не хотелось, как спасти их, и Манни Блоху тоже. Он умер от инфаркта прямо во время судебного заседания.

Розенберги сделались символом. Если можно сфабриковать обвинение и послать на смерть двух американцев, стало быть, закон в этой стране больше не действует. Жюль говорил так: "Они не должны умереть. Мы оба это понимаем. Это еще хуже, чем дело Сакко и Ванцетти, нельзя, чтобы люди с этим смирились. Надо что-то делать".

А что?

Мы оба прекрасно знали, насколько коррумпирована власть. В Нью-Йорке существовали определенные расценки, ни для кого это не было секретом, и все с этим мирились. В Вашингтоне ставки, наверное, были еще выше. Жюль был знаком с адвокатом, работавшим в конторе, среди клиентов которой числились самые видные лоббисты столицы. Будучи уверены (лишь отчасти параноидально), что ФБР прослушивает разговоры каждого радикала, по телефону мы практически ни о чем не говорили и просто отправились утренним поездом в Вашингтон, где и пригласили этого адвоката на обед. Состоялся весьма поучительный разговор (имени Розенбергов мы до времени не называли). Самые твердые и самые низкие ставки – в Белом Доме, при этом адвокат с явным оттенком уважения добавил, что, например, Гарри Трумэн – человек очень надежный и честный, – будучи сенатором, он брал 3000 долларов, столько же – когда стал вице-президентом, и столько же, сделавшись президентом. И никогда не подводил. Сейчас еще живо много людей, которые знают, что все это правда. Я не пытаюсь очернить память Гарри Трумэна. Просто пишу то, что мне известно, и опираюсь на то, что слышал и во что верю.

Стоило прозвучать имени Розенбергов, как приятель Жюля чрезвычайно разволновался и поспешил закончить трапезу. Мысль о визите к Трумэну была, конечно, смехотворной, однако, уходя, адвокат назвал имя одного сенатора, которому хватало мужества выступать против теневого диктатора страны – Эдгара Гувера. Сенатор доступен. С ним можно разговаривать, но, по словам адвоката, расценки колеблются. Мы отправились в канцелярию сенатора, где нас встретил его помощник. Он заявил, что встречи с сенатором не будет, его имя в связи с этим делом вообще не должно фигурировать, а если речь идет о деньгах, то заплатить надо ему, помощнику, о деталях можно договориться позднее. Пока суд да дело, до нас дошло, что Трумэн со страшной силой давит на судью Кауфмана, требуя смертного приговора. В Вашингтоне говорили, что он загнал его в угол, сопротивляться нет никакой возможности, и даже когда Кауфман обратился к Трумэну с просьбой, чтобы приговор огласил кто-нибудь другой, ибо в противном случае он сделается изгоем в глазах людей своей веры, президент остался непоколебим. Неделю спустя я оказался в приемной своего дантиста Ирвинга Найдорфа, когда из его кабинета, вытирая слезы, вышел судья Кауфман. Найдорф, человек отнюдь не либеральных воззрений, рассказал мне, что Кауфман спрашивал, как ему быть перед лицом трумэновских угроз. Пораженный собеседник напомнил тому, что он всего лишь зубной врач и с таким вопросом лучше обратиться к рабби. Кауфман сказал, что уже обращался, но рабби ответил, что выбор должен сделать он сам. В многочисленных публикациях, посвященных процессу над Розенбергами, нет и намека на переживания судьи Кауфмана. Впрочем, и я ничуть не намерен оправдывать вынесенный им приговор, он справедливо считается и жестоким, и трусливым.

Возвращаюсь к нашему визиту в сенаторскую канцелярию. Я должен был вернуться в Нью-Йорк в тот же день, Жюль появился на следующий и сказал, что получил такие указания: апелляция и деньги, 5000 долларов, должны исходить от адвокатов Розенбергов в форме оплаты консультационных услуг. Гарантий никаких нет, но сенатор полагает, что ему удастся смягчить позицию Трумэна.

К тому времени Манни Блоха уже не было в живых, защиту осуществляли другие. Французский комитет в защиту Розенбергов прислал своего представителя, это была видная, на редкость красивая и умная женщина, но в американском законодательстве она разбиралась слабо. Между тем именно ей, в числе других, Жюль передал предложение сенатора, добавив, что деньги найти можно. Но наша помощь была с возмущением отвергнута, а услышав, что смертный приговор предрешен, собеседники заявили, что за ними стоят массы людей и Розенбергов они спасут без всякой помощи со стороны "какого-то ублюдка" из Вашингтона.

Еще один пример того, насколько плохо левые понимали реальное положение вещей.

Два года спустя Билл Паттерсон, активист движения за гражданские права, и я возглавили шествие к воротам тюрьмы Синг-Синг в день казни Розенбергов.

Работа над "Спартаком" и так-то шла туго, а тут еще паспорт для поездки в Италию не дали, при том, что многое надо было посмотреть на месте. Лишь годы спустя исходил я вдоль и поперек развалины Помпеи, где происходит действие "Спартака". В выдаче паспортов отказывали тысячам левых – к вопросу о Советском Союзе, где действовали сходные правила. Я прилежно занимался латынью. Часами листал классические энциклопедии. Жадно расспрашивал друзей из числа знатоков той эпохи. Скажем, мне понадобилось написать колыбельную для жены Спартака Варинии, и я попросил Луиса Антермайера подсказать мне правильный размер. Он посоветовал шестистопник. Этим же размером написана "Эванджелина" Лонгфелло, и некий рецензент раздраженно выругал меня за невежество, хотя невеждой в данном случае оказался он сам. В конце концов все страдания остались позади, была поставлена последняя точка. Во второй раз в жизни я написал книгу о рабе, и, странное дело, обе они – и "Дорога свободы", и "Спартак" – разошлись в "третьем мире" миллионами экземпляров.

Рукопись я отправил в бостонское издательство "Литтл, Браун", которое раньше выпустило два моих романа и сборник новелл. Это было в начале июня 1951 года, и уже несколько недель спустя главный редактор издательства и мой старый друг Энгус Камерон прислал мне копию написанного им редакционного заключения. Выдержано оно было в самых восторженных тонах ("для нас будет большой честью опубликовать этот роман..." и т.д.). Любой автор и в любой ситуации был бы счастлив получить такой отзыв, но когда живешь в атмосфере преследований и страха, это вообще смахивает на чудо. Бетт и я подобающим образом отметили это событие, не забыв, естественно, выпить за Энгуса. Он не был коммунистом, но амеркиканские ценности ему были дороги, происходяшее в стране вызывало у него возмущение и решимость противостоять безумию. Нам казалось, что начинаются новые времена и пример Энгуса Камерона окажется вдохновляющим для всего издательского мира.

К сожалению, мы ошиблись. Примерно неделю мы с Бетт пребывали в эйфории, а потом позвонил Энгус и сказал, что едет в Нью-Йорк, надо встретиться. Действительно, он появился на следующий же день и поведал совершенно неправдоподобную историю. Эдгар Гувер отправил к президенту "Литтл, Браун" специального эмиссара, который от его имени потребовал воздержаться от публикации романа Говарда Фаста. В противном случае к издательскому дому будут применены санкции, хотя какие именно, осталось загадкой.

Состоялось редакционное совещание, в ходе которого Энгус заявил, что подобное требование есть удар по фундаментальным конституционным свободам, оно нарушает Первую поправку, это позор, беспрецедентный случай в американской истории – высокопоставленный государственный служащий запрещает издателю публиковать книгу, угрожая при этом последствиями. Подробности развернувшейся дикуссии мне неизвестны, знаю только со слов Энгуса, что была она горячей и продолжительной и большинство членов правления стало на сторону президента издательского дома, готового уступить нажиму. В конце концов Энгус заявил, что чувство собственного достоинства заставляет его поставить вопрос таким образом: либо издательство публикует "Спартака", либо он подает в отставку с постов вице-президента и главного редактора. Роман был отклонен, Энгус ушел в отставку. Он остался без работы, я – без издателя, который, несмотря на свою высочайшую квалификацию, опыт и уважение всего издательского сообщества, в течение многих лет не мог найти работу по специальности.

В обычных обстоятельствах эта история стала бы сенсацией национального масштаба, но в июле 1951 года случившееся отметили только "Дейли уоркер" да еще два-три издания. Печально, конечно, потерять такого человека, как Энгус, я всегда высоко ценил его суждения и советы как редактора, но в конце концов издателей много, кто-нибудь наверняка будет рад напечатать мой роман. Так мне казалось. Для начала я выбрал "Вайкинг пресс". Через неделю рукопись вернулась с вежливым сопроводительным письмом, где говорилось, что редакционный портфель на этот год забит. Что ж, вполне вероятно. Я обратился в "Скрибнерз". Там, как следовало из письма, рады были ознакомиться с рукописью, но она им не подходит. Далее – "Харперс". Оттуда ответили, что рассматривают рукописи, только если они представлены литагентом. А ведь это самое издательство 20 лет назад, когда я никому не был известен, выпустило мой первый роман. Теперь мои книги были переведены на 82 языка, но "Харперс"... имеет дело только с литагентами.

В ту пору веерный принцип был еще не в ходу. Рукопись представлялась последовательно одному издателю за другим. Лето подходило к концу, а прогресса никакого не наблюдалось. Следующим в моем списке значился "Альфред Кнопф", издательский дом, к которому я всегда относился с большим почтением. И вот отважный мистер Кнопф пишет, что не желает марать руки о страницы, написанные таким типом, как Говард Фаст. Не знаю, может, копию этого письма он отправил Эдгару Гуверу? Далее – "Саймон энд Шустер". Когда-то это издательство выпустило раннюю мою книгу "Рожденные свободными". Потом дало мне аванс в 1200 долларов под "Последнюю границу". Теперь же рукопись вернулась даже без сопроводительного письма. Люди там явно ценили свое время.

Вся эта история многому меня научила. Отныне я никогда не буду осуждать немцев за то, что они не выступили против Гитлера. В конце концов, у него были расстрельные команды и концлагеря. А здесь – всего лишь угрозы Эдгара Гувера. И, как видим, испугались все, ни единый "храбрый" издатель не пожелал стать Горацием.

Я решил пройти путь до конца. Мне хотелось убедиться в том, что страх действительно парализовал весь издательский мир. Я предпринял шестую попытку – рукопись ушла в "Даблдей". И вот тут все обернулось по-другому. Примерно через неделю мне позвонил Джордж Хехт, руководитель книготорговой сети издательства, и сказал буквально следующее (я тут же записал наш разговор): "Мистер Фаст, я только что убил два часа на беседу с этими болванами из правления "Даблдей", которые в штаны наложили. На протяжении первого часа они толковали, какую замечательную книгу вы написали, а второй посвятили выяснению причин, по которым ее никак нельзя печатать. Знаете что, давайте пошлем подальше этих трусов. Я книгу прочитал и имею предложить следующее. Публикуйте ее сами, и можете считать, что получили от меня заказ на 600 экземпляров. Не верите – спросите, всякий скажет, чего стоит мое слово. Короче, действуйте – и да благословит вас Бог". Я и поныне не видел в лицо Джорджа Хехта. Не знаю даже, жив ли он. Несколько раз мы условливались о встрече, но все время что-то мешало. Однако слово свое он сдеражл, и я отдаю ему должное. Этот человек проявил достоинство и мужество в те времена, когда эти качества были в большом дефиците.

Легко, однако, сказать – печатайте сами. Обогните вплавь остров Манхэттен. Вообще-то кое-кому удавалось, но я явно не из этой компании. Точно так же, при всем своем писательском опыте, я никогда не вникал в процесс книгопечатания. Я писал – издатель издавал. Тем не менее, сейчас у меня был заказ на 600 экземпляров, и надо было приступать к его исполнению. Я арендовал почтовый ящик 171 на Планетариум-стейшн и таким образом обзавелся юридическим адресом. Беда, однако, заключалась в том, что у меня практически не было свободных денег. Надо было платить за дом, надо было каждый день есть, на издательский бизнес не оставалось ни гроша. Друзья напоминали мне о печальной судьбе Марка Твена – издателя, но у меня не было выхода. Продолжать попытки пристроить книгу явно не было смысла – запуганы все. Правда, свои услуги предлагали два английских издателя, но я считал, что пойти на первопубликацию в Англии означало бы выбросить белый флаг. Бетт была со мною согласна. Книга должна выйти здесь, в Соединенных Штатах. А что если разослать письма, объяснив адресатам ситуацию и попросив подписаться на будущее издание? Обычно цена на книгу такого объема колебалась в то время между 3 и 6 долларами. Последний мой перед "Спартаком" роман "Гордые и свободные" продавался за три. Мы решили оценить экземпляр "Спартака" в ту же сумму (хоть и был он на добрую треть длиннее), то есть три доллара за стандартное издание, и пять – за особое, в переплете с золотым тиснением и автографом – в надежде, что оно привлечет моих преданных читателей.

Бетт, я и секретарша работали, не покладая рук, и в конце концов дело пошло. Книга была напечатана, переплетена, и в одно прекрасное утро к нам в дом начали поступать пачки с экземплярами. Шестьсот я попросил отправить непосредственно из типографии на склад "Даблдей". Так и было сделано, деньги поступили мгновенно, ни один экземпляр не вернулся. Это меня чрезвычайно вдохновило. Я нанял помещение и перебросил туда остаток тиража. Бетт подготовила рекламу для "Нью-Йорк таймс бук ревью" на целую полосу. Этим пришлось тоже заниматься самодеятельно, ибо обращения в рекламные агенства успеха не имели – со мной никто не хотел иметь дела. В "Таймс" меня направили к цензору, что было неожиданностью, – я и не знал, что есть такая должность: цензор по рекламе. Тем не менее я оказался в кабинете пожилого господина, который внимательно разглядывал сделанный Бетт рисунок и текст к нему.

– Вроде, ничего страшного нет, – заметил он. – А о чем книга? Что-нибудь вроде переворота, насильственного свержения правительства?

– Да, но не нашего, другого. Того, что в Древнем Риме было.

– Ладно, рискнем.

Полосная реклама стоила 5000 долларов. Она практически опустошила мой банковский счет. В целом пресса его игнорировала, но кое-где рецензии появлялись, главным образом в малотиражных изданиях левого толка, где роман превозносили до небес. Для крупных же газет я превратился в козла отпущения, представляющего всю компартию. Киношники к тому времени уже попали в черный список. Работу потеряли Альберт Мальц, Далтон Трамбо, Ринг Ларднер и многие другие талантливые сценаристы; их фильмы изъяли из проката – кроме тех, где в титрах значились псевдонимы и, следовательно, подкопаться было трудно. Зато книжные рецензенты резвились вовсю, соревнуясь в ненависти к коммунизму, а уж по этой части такой красный, как Говард Фаст, в качестве мишени не уступит никому.

Тем не менее на продажи жаловаться не приходилось. Первый тираж (5000 экзмпляров) разошелся. Я заказал второй, потом третий, четвертый. Прессу этот успех явно раздражал. В "Нью-Йорк таймс" от 3 февраля 1952 года некий Мелвилл Хит писал: "Сегодня каждый школьник знает, что римская цивилизация начала клониться к упадку задолго до прихода цезарей. И тот же самый школьник без труда объяснит, каким образом рабство, цементировавшее могучую некогда империю, способствовало ее же гибели".

Полагаю, можно уверенно держать пари, что до появления моего романа и фильма, который через десять лет снял по нему Кубрик, из 10 тысяч американских школьников, кто такой Спартак, знал в лучшем случае один. Так что не знаю уж, где мистер Хит нашел таких грамотеев.

В общей сложности было отпечатано 50000 экземпляров романа, и 48000 из них разошлись за три месяца – через книготорговую сеть "Цитадель" и по подписке. Как-то я попытался подсчитать, а сколько же всего было изданий "Спартака" по всему миру – получилось что-то порядка сотни. О пиратских изданиях в странах "третьего мира" не говорю – тут остается только гадать. Когда черные списки исчезли, издательство "Краун" выпустило роман в переплете, потом – сотнями тысяч экземпляров – в обложке. Надо признать, что право на публикацию книг в Америке отнять так и не удалось, даже Эдгар Гувер со своими боевиками не смог отменить Первой поправки к Конституции США. Хотя и пытался.

Небольшое послесловие к истории со "Спартаком". Через несколько недель после публикации на него яростно набросился Джон Говард Лоусон, возглавлявший культурную секцию партии на западном побережье. Локальная война между Лоусоном и Фастом началась уже давно, когда "Дейли уоркер" предложила мне вести постоянную рубрику. Я согласился, но с одним условием: рубрика должна выходить под шапкой: "Пишу, как считаю нужным". Сначала это условие было категоричекси отвергнуто, но, видимо, уж больно газете хотелось меня заполучить, так что в конце концов согласились. Но Лоусон, стоило ему получить номер газеты с самой первой колонкой, взревел, как бык при виде красной тряпки. Он усмотрел тут нарушение партийной дисциплины и отстаивал свою позицию отчаянно: член партии не имеет права "писать, как считает нужным". А что, если он выступит против самой партии? "Дейли уоркер", газета коммунистов, напечатает и это? Да есть ли вообще в Соединенных Штатах издание, где люди, которым оно платит, говорят, что им вздумается? Ну, а я стоял на своем: да, никакая другая газета меня печатать не будет, но если "Дейли уоркер" и впрямь готова отстаивать свои коммунистические позиции, то заключаться они должны в том, что автору предоставляются те возможности, в которых ему другие отказывают.

Конечно, в этом была своя крайность. Из недели в неделю, из месяца в месяц я изо всех сил пытался в собственных глазах оправдать членство в партии. Жизнь нельзя отделять от работы; я писатель; чем бы я ни занимался, в первую очередь я писатель, я думаю, чувствую, вижу как писатель. Меня всегда возмущало бездумное, негибкое руководство компартии. Бетти Ганнет, настоящий цепной пес и проводник партийной линии, как она ее понимала, хотела выбросить меня из партии за то, что в романе "Гордые и свободные" я употребил слово, бывшее в ходу в колониальные времена, – "нигра". А сколько еще было таких попыток! Думаю, всякий раз меня спасала репутация известного писателя. Если исключить меня, может подняться скандал. Но что же меня-то самого удерживало в партии? Один красный со стажем заметил как-то: "Я знаю, почему я вступил в партию, и знаю, почему вышел из нее, но почему 20 лет оставался членом партии, сказать не могу". Настанет день, и мне придется уйти. Но тогда он еще не настал.

И самое последнее, связанное со "Спартаком". В левой печати, в том числе и непартийной, как я уже сказал, его хвалили; доброжелательной рецензией откликнулась и "Дейли уоркер", но автору рецензии решительно не понравилась концовка романа, в которой один римский деятель выступает за освбождение жены погибшего Спартака. "Что автор хочет сказать? Что это за идеалистическое, в духе Гёте, представление о Вечной Женственности, упраздняющее различие между угнетателем и жертвой. Можно ли представить себе нациста, объясняющегося в любви к русской?.. Нам предлагается нечто близкое к примирению полов в классовом обществе... Чувствуется разрушительное воздействие фрейдистской мистики, подставляющей на место социальных критериев эротические комплексы". И дальше в том же до тошноты идиотическом духе. Старая история – неумение или нежелание прочитать роман как роман, признать право писателя видеть жизнь такой, какова она есть или представляется ему – ему, а не партийному культуртрегеру. Джон Говард Лоусон выразил согласие с двусмысленной рецензией в "Дейли уоркер", добавив, что в сценах боев гладиторов, да и не только, ощущается смакование брутальности, и на этом основании должен быть поставлен вопрос об исключении автора из партии. До этого, положим, дело не дошло, но пуританский идиотизм заставил некоторых вывесить на окнах своих домов объявление: "О СПАРТАКЕ ЗДЕСЬ НЕ ГОВОРЯТ".

... Президентом стал Дуайт Эйзенхауэр, но ничего в стране не изменилось, более того, истерия поднялась еще на несколько градусов. Голливуд штамповал антикоммунистическую кинопродукцию. Телевидение тоже только тем и жило. Элджера Хиса, имени которого я не слышал до начала процесса над ним и который был таким же коммунистом, как президент США, отправили в тюрьму по обвинению настолько нелепому, что, кажется, вся эта история списана прямо из "Алисы в Стране Чудес". Антикоммунизм сделался огромным паромом, на котором место всякому. Каждый день отнимал у нас с Бетт все больше друзей и знакомых. Международный комитет во главе с Арагоном присудил мне Сталинскую премию мира, состоявшую из красивого диплома в кожаном переплете, золотой медали и чека на 25000 долларов, что весьма пригодилось, ибо жилось нам в ту пору трудно, даже домик на 94-й улице пришлось продать, переехав в крохотную квартирку на нижнем этаже. Медаль, если кому интересно, хранится в Обществе нумизматов США – я передал ее туда вскоре после получения; что же касается денег, то, учитывая сотни тысяч экземпляров, которыми выходили мои книги в СССР, не принося автору ни копейки, наверное, их можно было принять без угрызений совести. Помимо меня единственным американцем – лауреатом этой премии стал Поль Робсон. Он вполне заслужил ее.

Херстовские газеты подняли лай по поводу "московского золота"; между прочим, с этими изданиями связан один забавный эпизод, случишийся в середине сороковых годов, когда из розового я превращался в полноценного красного. Кармел Сноу, редактор "Харперс базар", попросил меня написать что-нибудь для этого журнала. Я написал, очерк напечатали, но когда один из больших людей в херстовском концерне увидел статью под названием "Терпимость" и мою подпись под ней, он, как мне рассказывали, схватился за голову: "О, Господи, да вы хоть понимаете, что старик (Уильям Рэндольф Херст) сделает, если ему попадется статья этого красного? Ноги у нас у всех из задницы повыдергивает". Кармел Сноу ничего не знал о моей "расцветке"? Неважно – старик ничего не будет слушать. Но ведь уже отпечтаны сотни тысяч экземпляров журнального тиража! Что делать? Решили так: напечатать два экземпляра без моего материала и именно их отослать хозяину.

В остальном на премию мало кто обратил внимания, "Нью Йорк таймс" дала простое сообщение без комментариев. Премией Советы не ограничились; их представители постоянно обращались ко мне с просьбами просветить их насчет Америки и происходящих в ней событий. Невежество и иллюзии их по этой части поражали воображение. О некоторых из этих людей я сейчас расскажу, но сначала считаю нужным подчеркнуть следующее: вступая на "красную тропу", мы с Бетт сразу решили, что лучшая наша защита – полная открытость. Никаких тайн, если, конечно, речь не идет об интересах других людей. Мы жили с распахнутыми настежь окнами и дверями. ФБР знало, когда мы чистим зубы и когда идем в магазин за обувью. Наш телефон прослушивался, за нами следовали по пятам, фотографировали, приходили на митинги, где я выступал, в классы, где я вел занятия, даже на домашние вечеринки пытались проникнуть. Поговаривали, что Эдгар Гувер внедрил в партию, состоявшую не более чем из 200 тысяч человек, 20 тысяч агентов.

Возвращаюсь к русским. Пример: они решили послать в Нью-Йорк Давида Ойстраха, где он должен был играть в Карнеги Холле вместе с дирижером Вильгельмом Фурхтвенглером, известным своими связями с нацистами. Ветераны войны решили пикетировать здание. Ко мне явился Жюль Трупан и заявил, что с визитом Ойстраха надо что-то делать. Мы выработали простой план: я немедленно иду в советское консульство, где меня хорошо знают, и заявляю, что, с точки зрения Национального комитета нашей партии, совместное выступление Ойстраха с Фурхтвенглером было бы ошибкой. На следующий день московский корреспондент "Нью-Йорк таймс" сообщил, что из-за тяжелой простуды Ойстраху пришлось отменить гастроли. Пикеты перед Карнеги Холлом все равно появились, но не был унижен советский музыкант.

Невежество русских касательно Америки равнялось только невежеству Вашингтона в отношении России. У меня были друзья в нью-йоркском отделении ТАСС. Как-то мне позвонил один из них и сказал, что для "Правды" нужно написать статью о южных штатах. Можно ли туда поехать без риска подвергнуться суду Линча? Русские всерьез считали (заметьте – на дворе стоял 1953 год), что на Юге линчуют каждого, кто не нравится местным властям. Я посоветовал начать с визита в "Ричмонд таймс", там группу русских журналистов (всего их собралось ехать трое) встретят со всем гостеприимством, накормят, покажут город и вообще сделают из их приезда событие, возможно, устроят встречу с мэром и другими видными людьми города. На самом деле, добавил я, куда бы вы на Юге ни поехали, принимать будут радушно, поить и кормить до отвала, так что единственная проблема состоит в том, чтобы не слишком увлекаться, – прекрасная южная кухня в больших количествах может обернуться неприятностями. Просто переходите из редакции в редакцию, заключил я.

Вместо всего этого они арендовали "кадиллак" с пуленепробиваемыми стеклами. Засунули туда сумку-холодильник, оборудовали туалетом. Так и переезжали из штата в штат, останавливались только, чтобы заправиться да еды купить. Таков был их уровень понимания нашей страны и нашей культуры.

Еще пример: заходит ко мне какой-то второстепенный дипломат из советского посольства в Вашингтоне и заводит такую речь: "Товарищ Фаст, вот какое дело. У нас в стране очень высоко, выше других ученых, ценят агрономов. Вся наша жизнь зависит от них. Мы прямо-таки трясемся над ними. С другой стороны, мы внимательно изучаем ваш опыт по производству комбикормов и хотели бы его перенять. За этим мы и посылаем в Америку семь наших ведущих агрономов. Но мы боимся рисковать их жизнью. Не посылаем ли мы их на верную гибель?"

Я все никак не мог взять в толк, о чем речь. Наконец до меня дошло. Госдепартамент уже дал согласие на визит, но в посольстве боятся, что всех семерых кровожадная Америка разорвет на части.

– Я, как видите, жив, хоть и коммунист.

– Да, но вы живете в Нью-Йорке.

– А на прошлой неделе я выступал в Детройте, а за неделю до того – в Кливленде и Филадельфии, и, заметьте, никто не пытался разорвать меня на части. Для американцев коммунисты существуют в газетах, на телевидении, в кино – но в реальной жизни?.. Верно, страх есть, но это другое дело. Так что не беспокойтесь и можете мне поверить, ваших агрономов будут повсюду принимать с распростертыми объятьями. Куда они там собираются – в Иллинойс? В Индиану? В Айдахо? В Айову? Так вот, везде их ждет самый теплый прием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю