Текст книги "Как я был красным"
Автор книги: Говард Фаст
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
А Элен, женщина замечательно отважная, всегда была готова взять ответственность на себя, ведь никто из нас не предполагал тогда, что она поплатится за свое моральное мужество годом тюрьмы. Если бы что-то подобное пришло в голову, разумеется, никто бы не позволил ей так рисковать. Но наш адвокат уверял, что никакой тюрьмы быть не может. Впрочем, то, чем это дело закончилось, отчасти может успокоить нашу совесть: в тюрьму, за одним-двумя исключениями, попали мы все.
Однако же Комитет по антиамериканской деятельности и не думал оставлять меня в покое. Когда я работал в ДВИ, до нас по крупицам начала доходить информация, касающаяся некоего Иосипа Броза, известного также под именем Тито. Я попросил знакомых контрразведчиков добыть мне о нем и его действиях в Югославии все, что только можно. Кое-что я узнал, но, поскольку сведения оставались туманными, передачи для Голоса Америки сделать так и не удалось. Тем не менее, обрывочные эти сведения у меня сохранились, и как-то в разговоре с Глисоном я помянул о них. Это было в 1943 году, я тогда еще не входил в Антифашистский комитет, а он уже входил и заметил между прочим, что, вероятно, деньги, которые собирали они с Эдом Барски, отчасти пошли и на то, чтобы Тито перебрался из Франции, где он находился на правах беженца, в Югославию. Но Иосип Броз – распространенное в Югославии имя, и, как выяснилось, речь шла вовсе не о том Тито. Что, однако, не обескуражило Глисона. Он носился с идеей выпустить книгу о борьбе Тито против Гитлера и пообещал, если я напишу листов пять, мгновенно выпустить очерк в мягком переплете.
Я рассказал об этом предложении Джозефу Барнсу, добавив, что на гонорар не претендую, а Глисон не претендует на прибыль – все деньги пойдут на нужды испанских беженцев. Вопрос заключается лишь в том, могу ли я использовать сведения, полученные от армейской контрразведки. Барнсу идея пришлась весьма по душе, и, используя каждую свободную от работы на радио минуту, книгу я написал. Это была первая более или менее серьезная работа, посвященная Тито и партизанской войне в Югославии; в свое время многие даже сочли, что это неплохой вклад в общую борьбу с фашизмом.
Что не помешало Комитету по антиамериканской деятельности, забыв, что Тито отвлек с фронта несколько фашистских дивизий и таким образом оказал неоценимую помощь Америке, и памятуя лишь о том, что наши деньги пошли на поддержку коммунистов, прислать мне очередную повестку. На сей раз вызвали меня одного. Для заседания Комитета явно не хватало кворума. Собственно, из его членов присутствовал только конгрессмен Вуд и помимо него юрисконсульт Эрни Адамсон и, естественно, стенографистка.
Помнится, вся эта история меня сильно обозлила, и, человек все еще довольно молодой – мне было тогда 32 года – в выражениях я не стеснялся. Я назвал Вуда жалким, отвратительным типом, которому наплевать не только на права человека, но и на элементарные приличия. Впоследствии все это он из протокола допроса вычеркнул, но тогда меня немало удивила его хладнокровная реакция на мои выпады. Не произвела на Вуда особого впечатления и моя ссылка на мнение известных юристов, с которыми я советовался и которые в один голос заявили, что презрительное обращение к людям, ему подобным, не может рассматриваться как неуважение к Конгрессу, таковым считается только отказ отвечать на вопросы, стало быть, я чист. Я указал также, что непозволительно вручать человеку повестку в семь вечера с вызовом на три пополудни следующего дня, заметив попутно, что, поскольку на повестке нет ни даты отправления, ни подписи, официальной она вообще считаться не может. Тем не менее, я здесь и прошу отметить, что моя явка является добровольной.
И вновь меня удивило, насколько спокойно было принято мое заявление. Я ожидал, что меня выставят из помещения, но, конечно, сделав это, они лишились бы всякого преимущества передо мной и только оказали бы мне услугу. Так что Адамсон открыл слушания. Напомнив мне о показаниях трехмесячной давности, он спросил, являюсь ли я все еще директором Антифашистского комитета?
Являюсь.
Заявил ли я под присягой, что этот комитет имеет целью лишь помощь беженцам?
Заявил.
Адамсон: Являетесь ли вы автором книги "Этот невероятный Тито"?
Фаст: Да, эту книгу написал я.
Адамсон: В этой книге, на странице 14, вы утверждаете, что Антифашистский комитет собирал средства для возвращения Тито в Югославию. Вы признаете это?
Фаст: Книга написана три года назад, я не помню, что там говорится на странице 14. Я давно в нее не заглядывал. Нет ли у вас экземпляра?
Адамсон: Зачем? Я ведь только что сказал вам, что написано на этой странице.
Фаст: Предпочитаю взглянуть собственными глазами. И вообще не понимаю, зачем меня сюда вызвали. Говоря откровенно, не думал даже, что вы или этот тип (я ткнул пальцем в Вуда) умеете читать. Или вы хотите сказать, что читали мою последнюю книгу "Американец"? А может, вы считаете, что только у вас есть право слова?
Следует заметить, что протокол этого заседания значительно отличается от того, что на нем в действительности говорилось. В какой-то момент Вуд не выдержал и тоже начал употреблять непечатные слова. "Думаешь, прижал нас, ублюдок несчастный? Совсем наоборот". В протоколе: "В Вашингтоне бастует персонал гостиниц. Из этого следует, что вам придется ехать в Нью-Йорк и снова возвращаться сюда. Вы готовы к этому?" И далее (из протокола вычеркнуто): "Нам вовсе не нужно притягивать тебя за неуважение к Конгрессу, дубина ты эдакая. Мы просто будем посылать тебе повестки 365 дней в году".
Честно говоря, на сей счет у меня сразу возникли сомнения (и, как выяснилось впоследствии, не напрасно), но уверенности все же не было, поэтому, пожав плечами, я сказал, что готов отвечать на их вопросы, и давайте, мол, покончим с этим. Дальше я полагаюсь на свою память – записей не сохранилось. Я попытался как можно более доступно объяснить, что герой моей книги это одно лицо, а Иосип Броз, о котором идет речь в документах Антифашистского комитета, – совсем другое, и что последний никогда не был ни в Испании, ни во Франции. Вуд, однако, никак не мог успокоиться. Быть может, так с ним никто еще не разговаривал, а тут какой-то несчастный комми позволяет себе черт знает что, и он, Вуд, ничего не может с ним поделать. Вспоминая этот эпизод, я не испытываю ни радости, ни сожаления. Просто выяснилось, что никто из них книги моей прочитать не удосужился, поручили какому-то клерку, тот-то и подчеркнул на странице 14 соответствующий пассаж, а говорилось в нем следующее: "Представитель Объединенного антифашистского комитета связался с Тито и предложил ему содействие в возвращении в Югославию".
Продиктовал мне эту фразу Глисон, который, в свою очередь, питался сведениями, полученными от Дейва Уайта, ветерана батальона имени Авраама Линкольна. Дейв же встречался в Испании с человеком по имени Иосип Броз. Честно говоря, написать сколько-нибудь связную историю о Тито на основании тех обрывочных сведений, которыми я тогда располагал, практически было невозможно. Тем не менее книга вышла, и теперь, под напором Адамсона, желавшего выудить у меня источники информации, я оказался в довольно щекотливом положении. Скажи я, что действовал как служащий ДВИ с разрешения Элмера Дэвиса, на ковер вызовут и его. Эта публика любила звучные имена, они обеспечивали дополнительную рекламу. Так что я пробормотал что-то невнятное, сославшись на разрозненные сведения, якобы полученные в частных разговорах и из газет. Я предложил также, чтобы Комитет, коли он хочет убедиться, что наш Иосип Броз это вовсе не Тито, связался с югославским посольством. Тут они, кажется, поняли, что дальнейший допрос ни к чему не приведет, и отпустили меня.
Ко времени вторых слушаний палата представителей уже выдвинула против нас обвинение в неуважении к Конгрессу, оно было подтверждено Большим жюри, и суд назначен на 13 июня 1947 года. Обвинение же было выдвинуто 16 апреля 1946 года, то есть всего через девять дней после допроса членов нашего Исполнительного бюро, и в Конгрессе нашлось всего несколько человек, отважившихся выступить против Комитета по антиамериканской деятельности. Возглавил эту немногочисленную группу конгрессмен Вито Маркантонио, но, как мне представляется, наиболее точно высказался Эмануил Селлер, член палаты представителей от штата Нью-Йорк – цитирую по стенограмме заседания от 16 апреля 1946 года: "Господин спикер, мы создаем прецедент, печальный прецедент, обвиняя людей без суда, без участия жюри, и к тому же людей, лишенных юридической поддержки. Принимая эту резолюцию, мы предаем забвению наше прошлое. Мы отказываемся от права на свободу слова, свободу личности, неприкосновенность собственности и жилья. Принимая эту резолюцию, мы пренебрегаем американскими правилами честной игры и конституционной процедурой. Впоследствии, попомните мои слова, нам придется горько пожалеть о таком решении.
Мне кажется, будь сегодня живы Том Пейн и Том Джефферсон, Эндрю Джексон и Эйб Линкольн, им бы не избежать слушаний в Комитете по антиамериканской деятельности. Иным из членов этого комитета явно пришелся бы не по душе радикализм этих патриотов. Много лет назад Том Пейн, чье перо во время Американской революции было острее штыков, сказал: "Предрассудки, подобно паукам, плетут свою паутину, где им заблагорассудится, даже там, где это кажется невозможным".
Люди, чьи имена вы только что зачитали, ударили по паукам, плетущим паутину предрассудков и нетерпимости, в которую попадают наивные и невежественные. За это, и только за это, вы собираетесь подвергнуть их наказанию".
Далее мистер Селлер перешел к положению в стране, но отдаленные раскаты грома уже прозвучали, и люди в Конгрессе уже опасались, как бы свидетельства их поведения в прошлом не обернулись против них в неопределенном будущем. Наши адвокаты уверяли, что суд первой инстанции скорее всего отвергнет выдвинутые обвинения, а если и признает нас виновными, можно будет апеллировать к Верховному суду. Я воспринимал происходящее спокойно, таковы правила игры, отчасти я ко всему этому был готов. Меня не должны осудить только за то, что я коммунист, но если осудят – это будет вызов не только коммунизму, но и всем либералам, всем трудовым людям.
19 сентября 1946 года в Нью-Йорк приехали профессор Фредерик Жолио-Кюри с женой Ирэн. Два дня спустя мы с Бетт познакомились с ними на небольшом приеме у французского военврача капитана Сесиля Сигаля. Английский мадам Кюри, женщины во всех отношениях очаровательной, оставлял желать лучшего, но Фредерик говорило бегло, и, устроившись где-то в углу комнаты, мы хорошо и искренне потолковали. От хозяина он узнал, что я коммунист, и поскольку они с Ирэн были членами Французской коммунистической партии, профессор посчитал, что со мной можно говорить откровенно. Вот как, примерно, протекала наша беседа.
Фаст: Как вы думаете, у России будет атомная бомба?
Жолио-Кюри: А она у них уже есть.
Фаст: Есть атомная бомба?
Жолио-Кюри: Конечно, даже две, и сейчас они способны производить пять бомб в месяц, так что к концу сентября у них будет семь. А через полгода уровень производства возрастет до сотни бомб в месяц.
Фаст: Вы уверены?
Жолио-Кюри: Я ведь работал с русскими. Я видел бомбы. Какие еще доказательства вам нужны?
Фаст: А разве это не совершенно секретная информация? По-моему, вы делитесь со мною тайнами, которые я вовсе не должен знать.
Жолио-Кюри: Ну почему же? На мой взгляд, как раз наоборот, вам стоит знать это. И всем стоит.
Фаст: В таком случае отчего вы не соберете пресс-конференцию и не заявите об этом на весь мир?
Жолио-Кюри: Как вы это себе представляете? Ведь никто не уполномочивал меня говорить от имени Советов. К тому же у меня нет доказательств. Да, я могу заявить, что видел все собственными глазами, что оказывал помощь, но кто мне поверит? В Америке все убеждены, что русские – люди отсталые.
Фаст: Я более или менее регулярно пишу для "Дейли уоркер". Почему бы не напечатать эту информацию там?
Жолио-Кюри: Действительно, почему бы?
На следующий день я встретился со штатным корреспондентом газеты Милтоном Хоуардом и тогдашним дежурным, а впоследствии главным ее редактором Джоном Гейтсом и передал содержание своего разговора с профессором. Что будем делать? На мой-то взгляд, эту историю надо предать гласности. Проговорили мы долго. С одной стороны, трудно поверить, что ЦРУ могло проворонить такую историю, но с другой, деятельность этой организации, после того, как оттуда были уволены лучшие сотрудники, особого доверия не вызывает.
Мы склонялись к тому, что взрывать такую бомбу на страницах "Дейли уоркер" было бы ошибкой. Нужно какое-то другое издание. В то же время нельзя прятать голову в песок, нельзя забывать о своей ответственности перед страной. Что делать?
Незадолго до этого разговора, газета, в поисках более широкого читателя, ввела колонку бродвейской хроники. Вел ее человек, хорошо знавший театральный мир, – ветеран испанской и Второй мировой войн Берни Рубин. Вот мы и решили, в конце концов, что содержание моего разговора с Жолио-Кюри он передаст в отчете о приеме (он происходил в студии французского художника Муа Кислинга, рядом с Центральным парком). А поскольку нашу газету власти своим бдительным вниманием не оставляют, все быстро станет известно и в ЦРУ, и в Генеральной прокуратуре, и в других местах. Так и поступили. Судя по тому, как протекал наш с Жолио-Кюри разговор, я не мог усомниться ни на йоту: он говорит правду. Да и зачем бы ему вводить меня в заблуждение? Именно меня? Тогда уж следовало бы выбрать в собеседники какого-нибудь известного репортера, знаменитого журналиста или собрать пресс-конференцию. Жолио-Кюри – фигура мирового значения, один из крупнейших ученых современности, к нему нельзя не прислушаться, хотя сам он как будто к публичности не стремится. У нас был вполне частный разговор.
Но как же тогда объяснить события, развернувшиеся три года спустя, когда 23 сентября 1949 года президент Трумэн объявил членам своего кабинета: "У нас есть доказательства того, что несколько недель назад в Советском Союзе состоялся атомный взрыв"? Из этого госсекретарь Дин Ачесон сделал естественный вывод: у русских появилось атомное оружие. "Чем спокойнее американский народ воспримет эту новость, тем лучше, – прокомментировал начальник Объединенного комитета начальников штабов генерал Омар Бредли. – Чего-то в этом роде мы ожидали все эти четыре года, так что нам нет нужды вносить существенные изменения в нашу оборонную стратегию".
Что прикажете думать? Выходит, Жолио-Кюри лгал? Или лгал Трумэн? Не знаю. Могу сказать только, что с подобной разведкой остается рассчитывать только на бога.
Вне всякого сомнения, наступила пора «штурма и натиска», и трудно представить себе нечто более радостное и вдохновляющее, нежели сознание того, что делаешь то, к чему призван, сражаешься за то, во что веришь, встаешь на сторону бедных и униженных – против расизма. Это придает ощущение подлинности жизни, укрепляет сознание и чувство причастности. А это главное – если ты всего лишь пылинка, отделенная от всех остальных, жизнь твоя есть сплошная боль и мучение. А у нас мук не было, мы больше смеялись, чем плакали, отдавая себе при этом полный отчет в том, что идем тем путем, который выбрали по своей доброй воле. Никогда, подчеркиваю, никогда коммунисты не покушались на государственные устои Америки, и если мы как нация погибнем (что, нажми кто-нибудь случайно на ядерную кнопку, может случиться), то причиной будет не враг, а собственная глупость.
ФБР играло с нами в дурацкие игры, и все эти годы, 1945 – 1952, худшие годы малого террора, деньги миллионов налогоплательщиков шли на то, чтобы преследовать нас, прослушивать телефоны, устраивать обыски дома. Все это осуществлялось под руководством маленького фюрера по имени Эдгар Гувер, который сам себе вместо реальной жизни придумал кошмар и переживал его изо дня в день.
В ФБР имелось мое досье – 1100 страниц, на которых в деталях описаны все или почти все добрые дела, которые я сделал в этой жизни. И если бы я думал, какое оставить внукам свидетельство того, что жизнь прожил не зря и для униженных и оскорбленных делал все, что было в моих силах, ничего лучшего, чем этот документ, я бы придумать не мог. В нем нет ничего, что можно истолковать как преступление, нарушение закона, даже как дурной поступок, не говоря уже об "антиамериканской деятельности". Образцом добродетели меня назвать трудно, мне приходилось делать многое, что достойно всяческого сожаления, но даже и намека на эти мои поступки нет в досье – одни лишь честные дела: выступления на собраниях по поводу жилья, деятельности профсоюзов, призывы к лучшему управлению страной, к свободе печати и собраний, к повышению минимума зарплаты, в защиту равных прав для белых и черных, против судов Линча, против несправедливости в любых ее формах, за мир и так далее. Ничего иного нет в этом кретинском документе. Между тем только он один, по самым грубым подсчетам, стоил американским налогоплательщикам не менее 10 миллионов долларов. Умножьте эту цифру в тысячи раз, имея в виду всех левых, за каждым шагом которых следило ФБР, сколько получится? Один мой приятель, сценарист Эд Энхелт работал в России над большим телевизионным проектом "Петр Первый". КГБ приставил к нему людей, они следовали за ним по пятам в любое время суток, так что в конце концов Эд даже подружился со своим "хвостом". Как-то он спросил этих ребят, чего они к нему пристали, ведь он работает над русско-американским проектом. Гэбисты согласились, но пояснили: если не просить с каждым годом все больше и больше денег, их бюджет будет урезан. А коль скоро средства дают, надо их использовать, и в этом смысле московский десант американской телевизионной команды – золотая жила.
Думаю, в ФБР рассуждают аналогичным образом. Мы с Бетт давали бесчисленные приемы, рассчитанные на сбор средств в пользу испанских беженцев, несправедливо обвиненных или приговоренных черных, в пользу "Дейли уоркер", бастующих угольщиков... Мы жили в большой квартире и в просьбах предоставить свой дом для подобных мероприятий никогда не отказывали.
Наверное, в ФБР служили и приличные люди. Помню, однажды, накануне одного из таких приемов, я нашел в почтовом ящике карандашный портрет некоего типа с припиской: "Этот ублюдок – фэбээровец. Его подсылают, чтобы испортить вам вечер. Вышвырните его вон". Рисунок был точен, и гостя мы узнали без труда. Он незаметно скрылся; если что и можно поставить в заслугу агентам ФБР, так это вежливость – кроме тех случаев, когда им попадались левые-гомосексуалисты. Тогда они словно с цепи срывались.
По мере того как охота на ведьм приобретала все более широкие масштабы, и особенно с началом «инквизиции» в Голливуде, рос страх. Конечно, того, что было в гитлеровской Германии, здесь, в Америке, не было, но происходило нечто подобное. Как-то на одном многолюдном приеме мы с Бетт столкнулись лицом к лицу с Полом Стюартом, хорошим и широко известным актером, и хоть дружеские отношения между нами существовали издавна, он отвернулся и прошел мимо, явно не желая демонстрировать своим спутникам факт знакомства с такими людьми, как мы. Никогда я не обвинял тех, кто боится, – лишь безумцам неведом страх, но если величие человеческой натуры состоит в умении его побороть, то по этой части в послевоенной Америке наблюдался большой дефицит. И все же хорошие люди не переводились. Как-то мне позвонил и предложил встретиться где-нибудь в центре города, в баре, Роджер Баттерфилд, журналист «Лайфа», служивший там в звездные годы этого журнала. Взяв с меня обещание не раскрывать источника информации, Роджер рассказал, что стал случайным свидетелем телефонного разговора Генри Люса с сенатором Маккарти, который выспрашивал у него, не является ли Икс коммунистом. Люс заметил, что у него есть знакомый в национальном комитете компартии, притом из первой десятки. И тут же набрал какой-то номер.
– Бен, это вы?
Кто такой Бен, и вообще не выдуманное ли это имя, так и не выяснилось, однако же Роджер немало рисковал, передавая мне эту историю. При этом он подчеркнул, что коммунизм его ничуть не интересует, но от просходящего в стране его тошнит, ни для кого не секрет, что партия нашпигована агентами ФБР.
Тем не менее приемы в нашей большой нью-йоркской квартире продолжались, гостей приходило много, и уж там не разберешь, были среди них фэбээровцы или нет.
Однажды мне позвонили из секции культуры с просьбой принять высокопоставленного чиновника из коммунистического Китая. Чан Кайши, правда, не оставил еще надежд взять власть в свои руки, но 90 процентов территории страны уже контролирвал Мао Цзедун.
Я сказал: да. И мы с Бетт засели за телефон и принялись обзванивать журналистов, редакторов, издателей, писателей. Рассылать приглашения времени уже не оставалось, тем не менее, пришло человек 60. Прием был назначен на 6 вечера, в качестве аперитива предлагалось только белое вино. Чиновник – весьма лощеный китайский господин с живыми глазами на умном, далеко не молодом лице и длиннющими усами, появился на четверть часа раньше американцев. Его сопровождали два молодых китайских дипломата, сказавших мне на безукоризненном английском, что гость будет отвечать на вопросы по-китайски, а они переведут. Вскоре квартира заполнилась явно неравнодушной публикой – для большинства это было первое знакомство с человеком, представляющим новые китайские власти, и, кажется, этот воспитанный пожилой господин в великолепно расшитом шелковом одеянии произвел весьма благоприятное впечатление. На вопросы он отвечал непринужденно, даже грубая реплика Макса Лернера насчет коммунизма в одной отдельно взятой стране его не смутила, он с улыбкой сказал: "Поправка. В двух странах". Леонард Лайонз пошутил насчет сплетен, и чиновник тут же откликнулся: китайцы обожают сплетни. Сплетничают без устали.
К семи почти все разошлись, остались только китайский гость, его молодые переводчики и шестеро наших друзей. Один из переводчиков, наклонившись ко мне, спросил, кто это такие. Я ответил – старые друзья, коммунисты. Услышав это, чиновник улыбнулся и на безупречном английском сказал, что теперь, когда прессы нет, можно расслабиться и перейти на английский. А раньше-то почему необходимо было говорить по-китайски, поинтересовался я. Гость пояснил, что этого требуют достоинство страны и его личное, к тому же так у него больше времени обдумать ответы на вопросы.
Время шло, никто из оставшихся уходить не собирался, и, отведя меня в сторону, Бетт сказала, что надо бы предложить гостям поужинать.
– Но ведь нас здесь одиннадцать человек, как мы всех накормим?
– А это уж моя забота. Твоя – просто предложить.
Что я и сделал. Все охотно согласились. Бетт вскрыла три банки со свининой и горохом, переложила их в большую миску, верой и правдой служившую нам для таких случаев, извлекла из холодильника дюжину сосисок и сделала из всего этого нечто похожее на запеканку. Квартира наполнилась вкусным ароматом. Отведав стряпни Бетт, китайцы заявили, что ничего лучшего в Америке не едали.
Нам нравились такие посиделки, чем бы они в будущем ни грозили. Однажды Джессика Смит попросила нас принять офицеров русского торгового судна, и получился чудесный вечер. А в другой раз нашим гостем был Поль Робсон. Дочка взобралась к нему на колени. И он негромко напевал ей что-то.
Антифашистский комитет пригласил представлять свои интересы Джона Рогге, одного из ведущих юристов на Нюрнбергском процессе, человека, который неделями выслушивал свидетельства преступлений Гитлера и СС, собственными глазами видел ужасы концлагерей. Теперь такой же яд проник в нашу страну. Судьба Джона Рогге характерна для того времени. Соглашаясь защищать нас, он отказывался от собственной будущности. Одно дело – защищать гангстера, насильника, убийцу – это часть нормальной работы адвоката. Совсем другое – защищать коммуниста. Даже Роджер Болдуин, личность вполне достойная, основатель Американского союза гражданских свобод, наставляя своих молодых юристов в том смысле, что их святая обязанность представлять интересы любого человка, будь то даже нацист, чьи гражданские права ущемляются, для коммунистов делал исключение. Должен заметить, что со временем и Рогге раскаялся в своем мужестве и переметнулся на другую сторону, но тогда это был высокий, привлекательный, улыбчивый, с мягкими манерами человек, прекрасный юрист, полностью преданный, судя по всему, своей профессии. На будущее наше он смотрел вполне оптимистически, не допуская даже мысли об обвинительном приговоре. Тем не менее 31 марта 1947 года Большое жюри признало всех нас, членов Исполнительного бюро, виновными не только в неуважении к Конгрессу, за что полагался год тюрьмы, но и в заговорщической деятельности, а эта статья предполагала до пяти лет заключения. Итого – шесть.
Это был тяжелый удар. За что шесть лет? Не за нарушение американских законов, а просто за отказ доносить на хороших людей, оказавших щедрую помощь жертвам Гражданской войны в Испании. Такое мне даже в голову не могло прийти. Теперь пришло. Мне почти тридцать три года, стало быть, когда выйду на свободу (если дадут максимальный срок), будет почти сорок. И все же подобная перспектива казалась смехотворно-немыслимой. В конце концов я – Говард Фаст. Мои книги расходятся по всему миру миллионными тиражами. Таких, как я, в тюрьмы не бросают. То есть, в других странах – возможно, но не в Соединенных Штатах Америки. Так я говорил Бетт, но, кажется, не убедил ее. Эта тихая, славная женщина, вышедшая из американской семьи среднего класса и вступившая в партию не по моему настоянию, но по собственному выбору, лучше меня понимала, что происходит.
Судебное заседание было назначено на 11 июня 1947 года в Вашингтоне. Председательствовать должен был судья Александр Холтцофф. Это был оголтелый антикоммунист, открыто заявивший, – если доводить его высказывания до логического конца, – что всех коммунистов надо расстреливать без суда и следствия, так что мы заявили отвод. Холтцофф отказался его удовлетворить и открыл заседание. Тогда Рогге подал письменный протест, на основании которого апелляционный суд приостановил-таки заседание в тот же день и потребовал замены председательствующего. Синдром судьи Холтцоффа был в те дни довольно распространенным явлением. Люди доводили себя до истерики в ненависти к Коммунистической партии и Советскому Союзу. Всего два года прошло, как Красная Армия разгромила гитлеровские войска и вместе с союзниками стерла нацизм с лица земли, а во время первомайских демонстраций на тротуарах уже выстраивались школьники с огромными плакатами в руках (явно изготовленными профессионалами): "ЕСЛИ ЛЮБИШЬ ХРИСТА, УБЕЙ КОММИ". Вот в такой атмосфере нас и судили, судили, между прочим, не как коммунистов, таких обвинений не выдвигалось даже против меня и Барски. Иное дело – пресса; эти, словно псы, почуявшие запах крови, выливали на нас ушаты антикоммунистической лжи.
13 июня процесс возобновился, на сей раз под председательством судьи Ричмонда Кича. Это был сухой, неулыбчивый и довольно объективный человек. Пока мы, обвиняемые, сидели в приемной, ожидая вызова в зал заседаний, туда на инвалидном кресле вкатили мэра Бостона Джеймса Керли, которому предстояло выслушать свой приговор. Даже для продажного политика он позволял себе слишком много. Тем не менее, увидев перед собой инвалида преклонных лет, судья Кич приговорил его условно и, велев больше не грешить, отпустил на все четыре стороны. Наши дамы зашептались – видно, у судьи Кича доброе сердце. Доброе, откликнулся кто-то, – для продажных политиканов.
На сей раз я оказался в Вашингтоне без семьи. Кто знает, сколько времени продлится суд, мне вовсе не хотелось, чтобы Бетт и Рейчел томились в жаре этого города, который я к тому времени люто возненавидел. Не нужно думать, будто семейная жизнь в обстоятельствах, в каких оказались мы, это рай. Все меняется, и меняется быстро. Я уже больше не восходящая звезда американской литературы. Времена хвалебных рецензий прошли – "Американца" ругали на чем свет, ничего подобного в моей писательской карьере не было, ни до того, ни после. На скамью подсудимых меня привел собственный жизненный выбор.
Бедняга Бетт, мои несчастья она переживала вдвойне. Я более или менее свыкся с мыслью о тюрьме, романтически-самодовольно рассуждая сам с собою о том, что становлюсь в ряд таких достойных людей, как Торо, Том Пейн, Баньян и далее вглубь веков вплоть до Сократа. Но Бетт решительно не могла примириться с тем, что ее муж, любовник, соратник, защитник на шесть лет окажется в заключении. Это слишком жестоко, попросту невозможно. Перед отъездом в Вашингтон мы обнялись, а трехлетная дочь не сводила с нас глаз, не понимая, почему мама плачет.
Шестнадцать членов нашего комитета – тогда еще нас было 16, это потом, уже после вынесения приговора, пять отколются, "купив" себе свободу, – итак, 16 человек сидели на своих местах в зале судебного заседания и наблюдали за процессом отбора жюри присяжных. Если у кого-то из нас еще и сохранялись какие-нибудь иллюзии, то в тот момент они рассеялись. Все было решено заранее – отбором дирижировали власти, все присяжные состояли на государственной службе. Припоминаю крупного, хорошо одетого, с бриллиантовым кольцом на пальце и тремя сигарами в нагрудном кармане пиджака, негра. Он пробудил во мне кое-какие надежды своим явно неприязненным отношением к государственному обвинителю. На вопрос о профессии он с легкой усмешкой ответил: "гробовщик". Ему был немедленно дан отвод. Итак, все двенадцать мужчин и женщин оказались белыми и, повторяю, все так или иначе работали на правительство Соединенных Штатов; иными словами, это было жюри, подобранное обвинением.
Сам суд протекал довольно вяло. Вступительному обращению Джона Рогге к присяжным, при всей его серьезности, явно не хватало огня. Вот что он, в частности говорил:
"Что привело сюда этих людей с разным прошлым и разным настоящим? Защита покажет, что, разумеется, не участие в заговоре, как на том настаивает государственное обвинение. Их привела сюда общая боль за судьбы антифашистов-беженцев из франкистской Испании...
Защита покажет, что деятельность, которую Комитет по антиамериканской деятельности рассматривает как антиамериканскую, на самом деле является деятельностью патриотической.
Защита покажет, что Комитет, опираясь на выработанные им критерии, мог бы обвинить в антиамериканской деятельности таких выдающихся американцев, как Томас Джефферсон, Том Пейн и Авраам Линкольн.