Текст книги "Некрономикон"
Автор книги: Говард Филлипс Лавкрафт
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Наутро придя в себя, он обнаружил себя полностью одетым на полу своего кабинета. Паутина и грязь покрывали его с головы до ног, и во всем теле не было места, которое бы не ныло и не болело. Подойдя к зеркалу, он увидел, что волосы сильно опалены, а к верхним частям одежды пристал какой-то причудливый смрадный запах. Именно тогда его нервы не выдержали. Впредь, облаченный в халат, изнеможенно откинувшись в кресле, он только и делал, что смотрел в западное окно, содрогался при одном намеке на гром и вел безумные записи в дневнике.
Сильнейшая гроза разразилась 8 августа, как раз перед самой полуночью. Электрические разряды раз за разом ударяли в разных концах города, впоследствии сообщалось о двух поразительных шаровых молниях. Дождь падал сплошной стеной, а постоянная канонада громовых разрядов лишила сна тысячи людей. Блейк дошел до полнейшего отчаяния в своем страхе за электросеть и около часу ночи пытался связаться с электрокомпанией по телефону, но связь была временно прервана по соображениям безопасности. Он все записывал в дневнике – крупное, нервное и часто неразборчивое письмо, ведущее свое собственное повествование о нарастающем смятении и отчаянии, о записях, вслепую нацарапанных в темноте.
Он должен был погрузить дом во тьму, чтобы смотреть в окно, и было похоже, что большую часть времени он провел за письменным столом, тревожно вперяясь взглядом сквозь завесу дождя, поверх мокролоснящегося крышами центра в далекую россыпь огней, намечающих Федерал-Хилл. Время от времени он неловко царапал в дневнике; «свет должен гореть», «оно знает, где я», «обязан его уничтожить», «оно призывает меня, но на сей раз как будто не собирается мне вредить» – отрывочными фразами вкривь и вкось разбросано на двух страницах.
Затем свет погас во всем городе. Это случилось в 2 часа 12 минут, согласно отчетам электростанции, но в дневнике Блейка нет указания времени. Запись звучит просто: «Света нет – Господи помоги». Караульщики на Федерал-Хилл тревожились не меньше его, и промокшие кучки людей, укрыв под зонтами свечи, карманные фонари, керосиновые лампы, распятия и темного происхождения амулеты, каковые повсеместно в ходу в Южной Италии, обходили дозором площадь и улочки вокруг церкви дурного толка. Благословляющие каждую вспышку молнии, они в страхе творили загадочное знамение правой рукой, когда электрические разряды стали ослабевать и наконец прекратились совсем. Поднявшийся ветер задул большинство свечей, так что место действия пугающе потемнело. Кто-то разбудил преподобного отца Мерлуццо из церкви Святого Духа, и он поспешил на площадь гнетущей тьмы, чтобы произнести изгоняющие нечисть молитвы. Что до неспокойных, диковинных звуков в почернелой колокольнице, то сомневаться больше не приходилось.
Тому, что произошло в 2 часа 25 минут, мы имеем несколько свидетельств: священника, молодого, разумного просвещенного человека, Уильяма Дж. Монохэна, полицейского офицера, в высшей степени внушающего доверие, который задержался в этом секторе своего участка, чтобы присмотреть за толпой, и группы из семидесяти восьми человек, которые собрались вокруг насыпной стены, – прежде всего тех, кому с площади виден был восточный фасад. Конечно, того, что могло быть доказательно названо нарушением закона природы, не было. Возможных причин у подобного происшествия множество. Никто не возьмется с уверенностью говорить о неочевидных химических процессах, которые могут возникнуть в огромном, древнем, долго пустовавшем здании с разнородным содержимым. Вредные испарения, самопроизвольное возгорание, давление газов, возникающих при длительном разложении, любое из бесчисленных природных явлений могло произвести нечто подобное. И конечно, ни в коем случае нельзя исключать возможности умышленного надувательства. Сам по себе феномен продолжался не более трех минут реального времени. Преподобный Мерлуццо, неизменно точный во всем, то и дело посматривал на часы.
Все началось заметным нарастанием звуков глухого копошения на темной колокольнице. Одно время из церкви исходили странные злодышные запахи, теперь они сделались донельзя явными и поражающими обоняние. Наконец грянул деревянный треск, и большой тяжелый предмет рухнул во двор к основанию насупленного восточного фасада. Теперь, когда не горели свечи, колокольница казалась невидимой, но, когда предмет оказался у самой земли, в нем узнали покрытый копотью ставень с восточного окна.
Потом совершенно невыносимое злосмрадие хлынуло с незримых вершин, вызвав удушье и тошноту у содрогнувшихся зрителей и едва не свалив их с ног. Одновременно воздух всколыхнуло как бы биение крыльев, и внезапным порывом ветра к востоку – порывом такой яростной силы, как ни один из прежних, – унесло шляпы и вывернуло наизнанку промокшие зонтики стоявших в толпе. В ночи без свечей было ни зги не видно, но тем, кто смотрел вверх, показалось, что на фоне непроглядно черного неба они мельком увидели огромное расплывающееся пятно еще более густой черноты – нечто вроде бесформенного клуба дыма, со скоростью метеора пронесшегося на восток.
Все было кончено. Зрители, полумертвые от ужаса, трепета и неловкости своих поз, едва соображали, что делать и делать ли вообще. Не ведая, что произошло, они оставались все в том же бдительном напряжении; мгновение спустя у них вырвалась молитва, когда запоздавшая резкая вспышка молнии и грохот, от которого лопались барабанные перепонки, разверзли хляби небесные. Через полчаса дождь перестал, а спустя еще пятнадцать минут снова вспыхнули уличные фонари, давая измученным, исхлестанным грязью караульщикам с облегчением разойтись по домам.
На следующий день газеты среди всех прочих сообщений об урагане кратко извещали об этих событиях. Складывалось впечатление, что сильнейшая вспышка молнии и оглушительный раскат, последовавшие за происшествием на Федерал-Хилл, были еще страшнее на востоке города, где также обратили внимание на внезапный прилив специфического зловония. Явление было особенно явным над Колледж-Хилл, где грохот поднял всех спавших жителей и повлек за собой недоуменные перетолки. Из тех, кто был уже на ногах, лишь немногие видели неестественную вспышку света над самой вершиной холма или заметили необъяснимое резкое движение воздуха кверху, которым сорвало чуть не все листья с деревьев и поломало цветы в садах. Все сходилось к тому, что где-то по соседству, наверное, ударило одинокой внезапной молнией, хотя никаких следов удара впоследствии обнаружено не было. Из корпуса студенческого братства «Тау Омега» какому-то юноше привиделся в небе фантастический и ужасный клуб дыма, как раз когда, предваряя удар, полыхнула молния, но его наблюдения не подтвердились. Между тем все немногие наблюдавшие сходятся в том, что касается свирепого порыва, налетевшего с запада и затопившего все невыносимого смрада, за которым последовал с некоторым запозданием удар; столь же всеобщим является свидетельство о возникшем на мгновение после удара запахе гари.
Эти подробности весьма тщательно обсуждались по причине возможной их связи со смертью Роберта Блейка. Из верхних окон корпуса братства «Пси Дельта», выходящего тыльной стороной на западные окна кабинета Блейка, студенты утром девятого заметили размытое пятно лица за стеклом и подумали, что его выражение какое-то странное. Вечером, увидев то же лицо на том же месте, они забеспокоились и стали ждать, когда в квартире зажжется свет. Потом они звонили в темную квартиру и, наконец, вызвали полицейского взломать дверь.
Застывшее тело сидело навытяжку у письменного стола рядом с окном; при виде выкатившихся из орбит остекленелых глаз и ничем не прикрытого судорожного страха в искаженных чертах вошедшие отвернулись в смятении, смешанном с дурнотой. Вскоре врач при коронере произвел обследование и, несмотря на неразбитое стекло, констатировал смерть от поражения электричеством или нервного шока, вызванного электрическим разрядом. Чудовищную гримасу он обошел полным молчанием, оценив ее как результат глубокого потрясения, пережитого человеком столь болезненного воображения и эмоционально неуравновешенного. Об этих последних качествах он заключил по книгам, картинам и рукописям, найденным в квартире, и нацарапанным вслепую записям в дневнике. Блейк в отчаянии делал обрывочные заметки до самого конца, и в его сведенной судорогой правой руке был зажат карандаш со сломанным острием.
Когда свет погас, записи становятся весьма бессвязными. Кое-кто извлек из них выводы, сильно разнящиеся с официальным, в материалистическом духе, заключением, но у подобных умопостроений мало надежд на признание консервативно мыслящими. Не на руку этим теоретикам-фантазерам сыграл и поступок суеверного доктора Декстера, который выбросил странную шкатулку с ограненным камнем, – несомненно испускавшим собственный свет, что было видно в темноте шпиля без окон, где он нашелся, – в самом глубоком месте бухты Наррагансетт. Чрезмерное воображение и невротическое расстройство, усугубленное изучением канувшего нечестивого культа, поразительные осколки которого Блейк обнаружил, – таково преимущественное толкование последних судорожных набросков в его дневнике. Вот эти записи – или то, что можно было в них разобрать.
«…Света все нет – наверняка уже пять минут. Все зависит от молний. Дай Яаддит, чтобы они продолжались!.. Пробивается какое-то влияние… Оглушает дождь, гром и ветер… Оно завладевает моим сознанием…
Нелады с памятью. Вижу то, чего никогда не видел. Другие миры и другие галактики… Тьма… Молния кажется темной, а тьма – светом…
Это не настоящие холм и церковь, я не могу их видеть в полной тьме. Это след на сетчатке, оставленный молнией. Дай бог, итальянцы выйдут со свечами, если молнии прекратятся.
Чего я боюсь? Не аватар ли это Ньярлафотепа, вочеловечившийся в древнем и черном Кми? Помню Юуггот, и дальний Шаггай, и черные сферы в запредельной пустоте…
Долгий полет на крыльях сквозь пустоту… не может пересечь вселенную света… вновь сотворенный мыслью, уловленной в Сияющий Трапецоэдр… перенес его за ужасные пропасти света…
Меня зовут Блейк, Роберт Харрисон Блейк, Ист-Нэпп-стрит, 620, Милуоки, Висконсин… я здесь на этой планете.
Помилуй Азафот!.. Больше не сверкает молния… О ужас!.. Я могу видеть, но это чудовищное чувство не зрение… Свет – это тьма, а тьма – это свет… Те люди на холме… караулят… свечи и амулеты… Их священники…
Исчезло ощущение расстояния: что близко, то далеко, а далеко – близко. Нет света, нет бинокля, вижу шпиль… башню, окно… Слышно – Родерик Ашер… Сошел или схожу с ума… Оно шевелится и копается в башне. Я – это оно, оно – это я… Прочь, я хочу выйти прочь и слить силы. …Оно знает, где я…
Я Роберт Блейк, но я вижу башню во тьме… Чудовищный запах… Чувства перерождаются… Там, на башне, в окне трещит ставень и поддается… Йа… нгай…угг…
Вижу его – летит сюда… Ветер ада… Иссиня-черный… Черные крылья… Йог-Софот спаси меня… Пылающий глаз из трех долей…»
Кромешные сны
Сны ли вызвали мозговую горячку, горячка ли вызвала сны, Уолтер Джилман не знал. За всеми этими кошмарами таился другой – кошмар древнего города с его тлетворным гнетом наваждения безблагодатной, в плесенном обмете мансарды под островерхой крышей, где он занимался, писал и сражался с числами и формулами, не находя себе покоя на убогой железной кровати. Слух его изощрился до невыносимой, противоестественной степени, и он давно уже остановил дешевые каминные часы, ход которых стал напоминать ему орудийный грохот. По ночам было довольно еле внятного движения черного города за окном, зловещей возни крыс за изъеденными древоточцем перегородками и поскрипывания скрытых балок столетнего дома, чтобы доставить ему ощущение адского скрежета зубовного. Темнота вечно полнилась сумятицей необъяснимых звуков – и все-таки порою он в страхе трепетал, как бы они не затихли, открыв ему присутствие других, не столь явственных звуков, которые, как он подозревал, таились за ними.
Джилмана обступал город, который, не ведая перемен, наваждался старым преданием, – город Аркхэм с его крышами о двух скатах, которые, лепясь одна к другой, вкривь и вкось кренятся над чердаками, где в мрачное время оно Провиданса ведьмы прятались от людей короля. И не было в этом городе уголка, гуще проникнутого зловещей памятью старобытного, чем та каморка под самой кровлей, что давала ему приют, ибо эта каморка и этот дом когда-то служили приютом старой Кизайе Мэйсон, чей побег из темницы Сэлема так в конце концов и не смог никто объяснить. Это было в 1692 году – тюремщик спятил с ума и все бормотал что-то о мелкой косматой твари с белыми клыками, которая выюркнула из Кизайиной камеры, и даже Коттом Мэйер не смог взять в толк, что за кривые линии и углы намазаны на серых каменных стенах чем-то красным и липким.
Джилману, возможно, не стоило так усиленно заниматься. Хватит и неевклидовой геометрии с квантовой механикой, чтобы заворотить любые мозги, а если это смешивать еще и с фольклором и пытаться отслеживать многомерную реальность, странной подмалевкой просвечивающую за тошнотворными обиняками готических легенд и фантастических пересудов у камелька, то что проку жаловаться на умственное переутомление? Джилман был родом из Хэвер-Хилла, но сопрягать математику с причудливыми преданиями о древней волшбе он начал не раньше, чем поступил в университет Аркхэма. Что-то в самом воздухе города седой древности подспудно действовало на его воображение. Университетские преподаватели убеждали его дать себе роздых и по собственному побуждению сократили ему курс. Кроме того, ему запретили обращаться за сведениями к старым книгам заповедных тайн, хранившимся под замком в подвале университетской библиотеки. Но с предостережениями этими опоздали – из пугающего «Некрономикона» Абдуля Альхазреда, отрывочной Книги Эйбона и запрещенных книг фон Мятца Джилман почерпнул некие ужасные иносказания, согласующиеся с его абстрактным математическим описанием свойств пространства и взаимосвязи измерений, известных и неизвестных.
Джилман знал, что снимает комнату в старом ведьмином доме, – как раз поэтому он ее и снимал. В анналах графства Эссекс немалое место занимал процесс Кизайи Мэйсон; и то, в чем она призналась под давлением на суде, взбудоражило Джилмана сверх всякой меры. Судье Готорну она говорила о прямых и кривых, которые могут показать направление, как через стену одного места уйти в другое место за ним, и намекала, что те, мол, прямые и кривые в большом ходу на неких полуночных сборищах в темной долине у Белого камня за Мидоу-Хилл и на безлюдном речном острове. Еще она говорила о Черном Человеке, своем обете и новом тайном имени Нахаб. Потом она провела те черты на стене своей камеры – и сгинула…
Джилман полагал странные вещи насчет Кизайи и, узнав, что жилище ее все еще существует спустя две сотни и тридцать пять лет, испытал необычный трепет. Когда он услышал в Аркхэме шепот молвы о вечном присутствии Кизайи в старом доме и в узких улочках; о неровных следах, оставленных человеческими зубами на коже тех, кому доводилось ночевать не только в этом, но и в других домах; о детских криках, которые слышатся в канун Вальпургиевой ночи и Дня Всех Святых; о злосмрадии, доносящемся с чердака старого дома сразу после этих пугающих праздников, и о мелкой косматой твари с острыми зубами, что является в обветшалом здании и в глухой предрассветный час бесцеремонно притыкается к людям, то решил здесь поселиться, чего бы это ни стоило. Получить комнату оказалось просто; дом не пользовался доброй славой, нелегко сдавался внаем и давно уже был превращен в дешевые номера. Джилман не смог бы сказать, что он надеялся там найти, но знал, что хочет пожить в здании, где некое обстоятельство более или менее неожиданно сподобило заурядную старуху из XVII века прозрения таких математических глубин, которые были, возможно, недоступны самым современным исследователям вроде Планка, Гейзенберга, Эйнштейна и де Ситтера.
В поисках загадочных чертежей он обследовал деревянные оштукатуренные перегородки в тех местах, где отходили обои, и за неделю сумел получить обращенную на восток мансарду, в которой, как утверждала молва, Кизайя занималась своей волшбой. Она пустовала, ни у кого не возникало желания надолго туда вселяться, так что домовладелец-поляк со временем стал опасаться ее сдавать. Однако с Джилманом ровно ничего не случалось, покуда у него не началась мозговая горячка. Призрачная Кизайя не мелькала в мрачных холлах и комнатах, мелкая косматая тварь не прокрадывалась на его унылую голубятню, чтобы притыкаться к нему, и ничем наводящим на след магических формул не увенчались его беспрерывные поиски.
Иногда он отправлялся бродить по темным, отдающим затхлостью лабиринтам немощеных улочек, где зловещие бурые дома, невесть когда построенные, запрокидывались в разные стороны, угрожая рухнуть, и злобно косились узкими, в мелких переплетах оконцами. Когда-то, он знал, здесь творились странные вещи, и сквозь внешнюю оболочку смутно брезжило, что кошмар прошлого не мог окончательно сгинуть – по крайней мере, в самых темных, самых узких, самых хитроумных изломанных закоулках. Однажды он съездил на лодке на пользующийся дурной славой остров и перечертил странные углы, образованные замшелыми рядами серых, торчком стоящих камней, происхождение которых темно и незапамятно.
Комната Джилмана была приличных размеров, но причудливо неправильной формы; северная стена ощутимо клонилась внутрь, низкий же потолок плавным укосом шел ей навстречу. Помимо зияющей крысиной норы и следов других нор, уже заткнутых, не имелось никакого доступа в зазор, существовавший между наклонной стеной мансарды и вертикальной наружной стеной дома с северной стороны; хотя, если посмотреть с улицы, было видно место, где в весьма отдаленные времена заложили окно. Когда по приставной лестнице Джилман вскарабкался на окутанный паутиной чердак с горизонтальным полом, настланным надо всей остальной площадью верхнего этажа, то обнаружил следы уже не существующего дверного проема, наглухо забранного тяжелыми древними досками и заколоченного для надежности крепкими деревянными гвоздями, обычными в колониальных деревянных постройках. Однако убедить флегматичного хозяина дома позволить ему исследовать то или другое из закрытых пространств оказалось невозможно, сколько доводов он ни приводил.
По мере того как уходили дни, его поглощенность необычными стеной и потолком все усиливалась – в их непрямые углы он начинал вкладывать математическое значение, которое как будто таило в себе ключ, наводящий на разгадку их смысла. Старуха Кизайя, размышлял он, должно быть, неспроста поселилась в комнате с особенными углами; разве не посредством неких углов она вышла, как утверждала, за пространственные пределы того мира, который мы знаем? Постепенно его интерес к немереной пустоте за покатыми плоскостями переключился на другое, поскольку теперь начинало казаться, что умысел, в них заложенный, касается той самой стороны, по какую находился и он.
Слабые признаки мозговой горячки и тревожные сновидения начались в первых числах февраля. Должно быть, уже какое-то время удивительные углы комнаты оказывали странное, почти гипнотическое воздействие на Джилмана; с нагрянувшими зимними холодами он стал ловить себя на том, что все более напряженно вглядывается в тот угол, где покатый потолок сходится с наклонной стеной. К этому времени его стала тревожить неспособность сосредоточиться на своих основных университетских курсах, поскольку его грызли дурные предчувствия насчет экзаменов за полугодие. Но и чрезмерная чувствительность слуха мешала ничуть не меньше. Жизнь превратилась в назойливую, почти невыносимую какофонию, то было постоянное жуткое предощущение других звуков – возможно, из сфер, запредельных жизни, – витающих на пороге восприятия. Что же касательно конкретного шума, то здесь крысы были хуже всего. Иногда они скреблись как будто не просто украдкой, а с обдуманной осторожностью. Когда их царапанье доносилось из-за наклонной перегородки с северной стороны, оно сопровождалось чем-то вроде глухого постукивания, если же раздавалось с запертого уже целый век чердака, Джилман напрягался так, словно предугадывал нечто ужасное, что лишь выжидает благоприятного случая нагрянуть и поглотить его безвозвратно.
Эти звуки бросали вызов здравому рассудку, и Джилман чувствовал, что они не что иное, как результат математических штудий вкупе с занятиями фольклором. Он слишком погряз в тех неясных сферах, которые, как говорили его вычисления, должны быть внеположны известным нам трем измерениям; похоже, старая карга Кизайя, ведомая некой силой, превосходящей любые догадки, и в самом деле обнаружила врата в эти сферы. Пожелтевшие летописи графства, содержащие ее показания и свидетельства, с такой окаянной силой наталкивали на вещи, находящиеся за пределами человеческого опыта, а описания снующей мелкой косматой твари, бывшей ее фамулусом, оказывались столь мучительно правдоподобными, что можно было пренебречь невероятностью деталей.
Тварь эта – размером всего лишь с крупную крысу и причудливо прозванная горожанами Темная Дженкин – была, скорее всего, порождением поразительного случая массового гипноза, ибо в 1692 году не менее одиннадцати человек засвидетельствовали, что видели ее. Ходили и недавние слухи, настолько согласные между собой, что это озадачивало и смущало. Как утверждали очевидцы, тварь была с длинной шерстью и туловищем крысы, но физиономия ее с острыми зубами и бородкой была гнусной пародией на человеческую, а лапы напоминали кисти маленьких человеческих рук. Она сновала с посланиями между старухой Кизайей и Сатаной, а питала ее ведьма собственной кровью, которую та сосала, как вампир. Ее голос звучал мерзостным верещанием, а говорила она на многих языках. Изо всех причудливых уродств в его снах ничто не вызывало в Джилмане такого тошнотворного страха, как этот окаянный крохотный ублюдок, чья личина мелькала в его видениях в тысячу крат более мерзкой, чем все, что могло бы представиться ему наяву по старым летописям и современным слухам.
Сны Джилмана в основном складывались из погружений в беспредельные пропастные пространства неизъяснимо окрашенного мрака и головокружительно расстроенного звука; пространства, к объяснению физических и гравитационных свойств которого, как и их отношению с его собственным организмом, он не мог даже и подступиться. Он не шел и не карабкался, не летел и не плыл, не влачился всем телом и не полз, извиваясь, но постоянно пребывал в своего рода движении, полувольном и полуневольном. О собственном своем виде судить он не мог, поскольку руки, ноги и торс не попадали в его поле зрения из-за странного нарушения перспективы; однако он ощущал, что его физическое строение и способности были как-то удивительно претворены в смещенной проекции, однако не без некоей гротескной связи с его нормальным сложением и свойствами.
Бездна при том не была пустотою пустот, в ней теснились неописуемых конфигураций сгустки веществ нездешних оттенков, одни производили впечатление органических, другие неорганических. Некоторые из органических форм будили смутные воспоминания на задворках сознания, но что именно они глумливо напоминают или вызывают по ассоциации, разумом постичь он не мог. В более поздних по времени снах он стал различать отдельные категории, на которые органические формы как будто делились и каждая из которых подразумевала свою собственную модель поведения и базовую мотивацию. Одна из этих категорий заключала в себе, как ему показалось, формы, в своих пертурбациях не столь выходящие за пределы всякой логики и смысла, как те, что составляли другие группы.
Все эти виды – и органические, и неорганические – абсолютно не поддавались описанию или хотя бы уразумению. Иногда Джилман уподоблял неорганическую материю призмам, лабиринтам, скоплениям кубов и плоскостей, титаническим зданиям; органические формы представлялись Джилману гроздьями пузырей, спрутами, многоножками, ожившими индуистскими идолами и изощренными кружевными сплетениями, оживленными к своего рода змеиному пресмыканию. Все, что он видел, было неописуемо грозным и ужасным; едва какое-либо из органических существ являло своим поведением, что он замечен, Джилман испытывал неистовый, животный страх, который обычно и заставлял его проснуться. О том, как органические существа передвигались, он знал не больше того, как передвигался сам. Со временем он сделал наблюдение еще более загадочное – некоторые из организмов имели склонность неожиданно возникать из пустого пространства или бесследно пропадать с той же внезапностью. Сумятица режущих, воющих звуков, которыми полнилась бездна, исключала любую попытку разложения их по высоте, тембру или частоте, но как будто согласовывалась во времени со смутными, видимыми глазу изменениями всей бесконечности форм, как органических, так и неорганических. Джилмана не оставляло чувство страха, что в одну из этих темных, неумолимо неминучих флуктуаций звук наберет невыносимую силу.
Но не в этой круговерти абсолютно нездешнего видел он Темную Дженкин. Гадкое маленькое страшилище поджидало его в определенных, более поверхностных и отчетливых сновидениях, во власти которых он оказывался до того, как проваливался в самый глубокий сон. Борясь с дремотой, он лежал в темноте, когда в комнате, ведущей счет столетиям, как будто возникало слабое мерцающее сияние, в фиолетовой дымке которого виднелись сходящиеся в одной точке плоскости, столь коварно заполнившие его сознание. Страшилище, казалось, выскакивало из крысиной норы в углу и, топоча, подступало к нему по широким проседающим половицам со зловещим ожиданием на крошечном бородатом личике; однако, даря избавление, сновидение всегда расплывалось раньше, чем тварь подбиралась достаточно близко, чтобы приткнуться к нему. У нее были дьявольски острые и длинные волчьи зубы. Джилман каждый день пытался заткнуть крысью нору, но каждую ночь настоящие обитатели подполья прогрызали препятствие, каким бы оно ни было. Однажды он попросил домовладельца забить дыру жестью, но на следующую ночь крысы прогрызли новую, вытолкнув при этом в комнату странный осколок кости.
Джилман не стал обращаться со своей горячкой к врачу, поскольку знал, что не выдержит экзамена, если отправится в лазарет, когда требовалось, не теряя ни минуты, зубрить. Вышло так, что он провалился на дифференциальном исчислении и основном курсе общей психологии, однако не без надежды наверстать упущенное до конца семестра.
В марте в его видениях предсонья появился новый элемент: кошмарный образ Темной Дженкин стал сопровождаться расплывчатым пятном, в котором все больше и больше проявлялось сходство со сгорбленной старухой. Эта дополнительная деталь тревожила его больше, чем он мог себе объяснить, но в конце концов он решил, что она напоминает ему древнюю каргу, которую действительно дважды встречал в темном лабиринте переулков у заброшенных причалов. В тех двух случаях злобный, издевательский и невесть чем вызванный взгляд старой чертовки бросил его едва ли не в дрожь – особенно в первый раз, когда огромная крыса, метнувшись наперерез в самом начале ближайшего сумрачного переулка, заставила его вне всякой логики подумать о Темной Дженкин. Теперь же эти невротические страхи, размышлял он, находили свое зеркальное отражение в его сумбурных снах.
То, что старый дом оказывает на него нездоровое влияние, отрицать он не мог, но остаток прежнего болезненного интереса все еще удерживал его. Он твердил себе, что в его еженощных фантазмах повинна одна мозговая горячка, и когда приступ пройдет, он избавится от чудовищных видений. Видения между тем захватывали своей яркостью и убедительность, и всякий раз, просыпаясь, он сохранял смутное чувство, что претерпел гораздо больше того, чем оставалось в памяти. В нем жила жуткая уверенность, что в позабытых снах он беседовал и с Темной Дженкин, и со старухой, что они подстрекали его отправиться с ними куда-то и предстать перед третьим, более могущественным существом.
К концу марта он начал подтягивать свою математику, хотя другие дисциплины доставляли ему все большее беспокойство. Он интуитивно нащупал подход к решению уравнений Римана [2]2
Riemann Bernhardt – знаменитый немецкий математик, заложивший основы тонологии.
[Закрыть], а своим пониманием четырехмерных и других пространственных объектов, ставивших остальных студентов в тупик, вызывал изумление профессора Апхейма. Однажды возник спор о возможности странных искривлений пространства и о том, какова вероятность сближения или даже контакта нашей части космоса с другими его областями, не менее удаленными, чем самые далекие звезды или бездны за пределами галактики, даже столь баснословно далекими, как гипотетически постигаемые космические единицы за пределами эйнштейновского пространственно-временного континуума. Трактовка Джилманом этой темы преисполнила всех восхищения, хотя некоторые примеры, приведенные им в пояснение своих гипотез, усугубили толки – в чем и так не было недостатка – о его нервической и бегущей людей эксцентричности. Покачать головой их заставила и его холодно-рассудочная теория о том, что человек, обладай он математическим знанием, возможность обретения которого для среднего обывателя весьма маловероятна, мог бы преспокойно шагнуть с Земли на любое другое небесное тело, находящееся в одной из бесконечного множества конкретных точек в космическом узоре.
Подобный шаг, сказал он, уложился бы всего в две фазы: фазу выхода из трехмерной сферы, известной нам, и фазу входа в трехмерную сферу в другой, бесконечно удаленной точке. Осуществить подобное, не лишившись при этом жизни, казалось, однако, делом вполне мыслимым. Любое существо из любой точки трехмерного пространства могло бы, очевидно, выжить в четвертом измерении; а жизнь его во второй фазе будет зависеть от того, какой окажется инаковость той части трехмерного пространства, которую он изберет для своего вхождения. Обитатели некоторых планет могли бы выжить на некоторых других – даже принадлежащих к иным галактикам или иному пространственно-временному континууму, – хотя, конечно, должно существовать огромное количество обоюдно необитаемых, пусть математически и сополагаемых, небесных тел и космических зон.
Возможно также, что обитатели данной трехмерной сферы могут выдержать переход во многие неведомые и непостижимые сферы с одним добавочным или бесконечно множимыми измерениями – в данном пространственно-временном континууме или вне его – и, более того, переход в обратном направлении. Это было делом умозрения, хотя и можно быть уверенным, что мутация, которую повлечет за собой переход с любого данного плана в пространстве на следующий, более высокий, не скажется губительно на биологической целостности, как мы ее понимаем. Джилман не сумел сколько-нибудь внятно обосновать это свое последнее утверждение, но отсутствие ясности в этом предмете с лихвой искупала его четкость в других сложных вопросах. Профессору Апхейму особенно понравилось его доказательство родства высшей математики с некоторыми областями тайноведения, которое пошло в веках от невиданной и неслыханной древности, человека или прачеловека, познавшего космос с его законами полнее, чем мы.