355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глория Му » Жонглеры » Текст книги (страница 2)
Жонглеры
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:49

Текст книги "Жонглеры"


Автор книги: Глория Му



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Мастер наш был самодур и тиран, студенты выли от его выходок, но не мы с Артюшей. Нам-то он нравился – веселый, умный, резкий, точный. Кто же знал тогда, что в нас самих прорастает такой же тяжелый, безжалостный нрав, в нас, глупых, веселых щенках, разгорается это холодное, всепожирающее пламя – служения искусству? Ох нет, не люблю я слово «служение». И слово «искусство». И слово «творчество» не люблю. Это такой значок избранности, индульгенция, дающая право – на что? – чаще всего на заносчивость и лень.

А искусство – это же так просто, на самом-то деле. Это ремесло, и грязное ремесло – буквально грязное, вечно по уши в краске или глине, кто как. А то, что вы вкладываете и перезакладываете трижды и душу, и ум, и руки (да, руки прикладывают) – так это любой хороший сантехник, и врач, и архитектор делают то же самое. И не факт, кстати, что тогда ремесло становится искусством. Для этого требуются время и отрешенность, и резкость, и точность, но и тогда – не факт. Никто не может предугадать, перейдешь ли ты эту грань, сколько бы ни заплатил. Но этим, со значком, которые ремесло презирают, им точно ничего не светит.

Ну и магия, конечно, в этом есть – «материализация чувственных идей».

Химеру, порожденную воображением, ты можешь перевести в материал, перетащить в реальный мир – если хватит мастерства, разумеется. Магия – это большой соблазн, тебя сжигают и азарт, и любопытство, всегда страсть как интересно посмотреть, что за голем выйдет из твоих рук, насколько это будет близко тому, что тебе показывали там, в саду ярких образов.

Артем был настоящим художником – шелковая мавританская бородка, новенькая и нарядная, как весенняя трава, рубаха, уся у пьятухах, клеша сорок санти́метров, фенечки-хайратнички, боже ж мой. И все равно, несмотря на весь этот маскарад, он был настоящим художником. Хорошим. Крепкая рука, верный глаз – как у индейца.

А я? Да я до сих пор этого не знаю. Но выглядела я тогда радикально неправильно, сейчас бы сказали – блондинко. Шпильки, шелковые платья, кудри до попы.

Прыжок в этот образ был совершен со страху – я зарабатывала на жизнь, обучая уму-разуму чужих собак, и как-то раз на площадке встретила двойника (а это, как известно, дурная примета – к близкой смерти) – немолодую женщину, пухленькую коротышку с широкими бедрами, завидными сиськами, но при этом стриженную под полубокс, в тяжелых ботинках и полувоенном прикиде.

Я была одета точно так же, только косы еще не обрезала да сиськи еще не отросли.

«А ну как отрастут? – с ужасом подумалось мне. – И что же, я буду выглядеть, как эта хрипатая тумбочка? Курить беломор (да, я курила беломор) и говорить, что я люблю собак больше, чем людей?»

Так легко любить собак больше, чем людей! Люди неуправляемы, их не заставишь любить по команде.

Она привела трех злобных до истерики овчарок, которые немедленно затеяли драку с другими псами, в том числе и с теми двумя доберманами, которых привела я.

Вытащив своих бесхвостых из свары за яйца, я смылась домой и следующим же днем пошла делать завивку, покупать туфли и «Яву-100» вместо беломора. Дети впечатлительны, что уж.

Среди братьев-художников мой новый облик вызвал смятение – приличные богемные девушки так не одевались, приличные богемные девушки ходили в брючках, носили очки и не мыли голову. Ну в крайнем случае – темно-японская шаль, цыганские перстни и мундштуки.

Только мастер кровожадно обрадовался и устроил представление, когда я в таком виде вошла в аудиторию.

– Чу! Вижу женщину на горизонте! – жизнерадостно взревел он. – Проходи, женщина! Садись! Мы сделаем из тебя человека!

И каждый раз теперь меня встречали вопли: «Что я вижу?! Каблуки! Духи! Кудряшки!.. В храме искусства!»

Но однажды, когда я прибежала на занятия сразу после тренировки с моими монстрами, в джинсах и черной майке, он обиделся, как Карлсон:

– Ну, я так не играю… Ты сдалась… Я тебя задразнил, и ты сдалась…

– Мастер, я просто не успела переодеться…

– Никаких «не успела»! Где мои каблуки? Духи? Кудряшки? Кем я буду вдохновляться? Этими крысами? – Он презрительно обвел рукой притихших девочек в брючках.

Всеобщей любви мне это не добавило, и лишь Артем смеялся и не стеснялся таскаться со мной такой по полуподпольным блюзовым и рокабилли-вечеринкам.

Мы довольно много времени проводили вместе – бились над рисунком в студии, ходили вместе писать этюды, ну и концерты, всяческие тусовки, и все, что полагается богемным детям.

Разбегались только по любовь и по деньги – Артюша работал художником (настоящим!) в кинотеатре, рисовал жуткие портреты киногероев на огромных холстах, а я… Ну, я уже говорила – обучала агрессивных собак хорошим манерам.

И для любви у нас тоже были другие люди. Почему? Артюша был жутким бабником, и я – ветреной девицей, как же мы умудрились не переспать?

А вот. Кисмет.

Однажды, полные легкого, искрящегося веселья после легкого белого вина, возвращаясь с квартирника (наши крымские друзья-музыканты устроили потрясающий джем-сешн), мы запрыгнули в последний, ночной уже, троллейбус, идущий неизвестно куда, и стали целоваться на последнем сиденье, как это обычно бывает. И… перестали.

Мы не годились друг другу в любовники. Совсем. Какой-то сбой программы, на генетическом уровне – нет, нельзя, не надо.

Протрезвев от изумления, мы приехали ко мне, тихие, как мыши, и, растолкав собак, залегли спать.

Утром, нервно звеня ложечкой в стакане, Артюша неожиданно сказал:

– А можно, я у тебя поживу?

– Живи, – легко согласилась я. – Только баб не води. Заиками станут.

– Почему заиками? То есть я и не собирался… Я думал – поработаем вместе спокойно… Попишем…

– Да собаки же. – Я кивнула на ротвейлера, двух доберманов и кавказца. – Пробовал когда-нибудь трахаться при такой публике?

– Н-нет… Ну ты, яйцерезка, чего смотришь?

Кавказец Черт, терракотовый, с черной клоунской обводкой вокруг губ, недобро оскалился.

– Ша, Чертушка, иди на место, – сказала я. – Ну да, смотрят – они любопытные. Вздыхают. Могут подойти, лапой потрогать. Иногда подпевают. А один кекс мне такую истерику закатил, когда Анкель ему в процессе голову понюхал – это надо было слышать…

– Ну и хорошо, – сказал Артем. – То что надо. Никакого б…ства, одно искусство проклятое. Ты не против? Устал я что-то. Подумать надо, поработать. Спокойно. Устроим даосский монастырь имени Пу Сун Лина?

– Не, на монастырь я не подписываюсь. Предлагаю выездное б…ство, а дома – таки да, только работать.

Жить вдвоем оказалось чудо как хорошо. Некоторое равнодушие, поверьте, очень упрощает совместное существование – никто никого не дергает, не придирается, не требует никаких отчетов. Любовь – такая штука, она как бы сразу дает право вмешиваться в чужую жизнь, перекраивать ее под себя – это глупо, но почему-то так.

А формальное отсутствие любви приводит человека к мысли, что чужую жизнь надо принимать как уж есть – никто ведь не держит, не нравится – уходи, да и все. То есть фокус, я думаю, в том, что ты легко принимаешь чужую жизнь во всей первозданной прелести, если не собираешься ее разделять. Мы и не собирались, и это вдруг дало нам и покой, и волю… Про счастье – не знаю, но покой и волю – точно.

Мы писали много обнаженок, по дому везде валялись голые женщины и бродили стада собак. Места было достаточно – просторная, полупустая комната с аркой, огромная кухня, высокие потолки.

По всем городским барахолкам у интеллигентных старух мы скупали потертые парчовые подушки, восточные покрывала, старые шали, тяжелые бусы и раскладывали наших дам в опиумных интерьерах.

В натурщицах недостатка не было – женщинам нравится нравиться.

Я училась у Артюши галантному разговору – и кто бы мог подумать, что слова так много значат для женщин?

Две вещи, запомните две вещи: женщин надо слушать, с женщинами надо разговаривать. Тогда они спокойны и счастливы. А счастливая женщина излучает свет, без шуток – тело светится, бросая теплые блики на шелк и бархат, ну и, может быть, на всю вашу жизнь.

Интонации у меня были самые подходящие – с детства привыкла успокаивать норовистых лошадей и свирепых собак, – так что я быстро научилась ладить с женщинами.

– Посмотри, какая ты красивая, ну посмотри, – мурлыкали мы хором какой-нибудь толстушке, – эти ямочки на локтях и круглые колени, и нежная кожа…

Через месяц к нам прибилась одна из постоянных натурщиц, бывшая подружка Артюши – Вивиана. Ее на самом деле так звали – Вивиана Панченко, прелесть что за девушка.

Виви была веселой и бесстыжей, глаза – как звезды, расхаживала по дому голой Геллой в клетчатом фартучке, варила нам борщи и командовала всеми:

– Художники! А ну быстро жрать! Все стынет! Я кому сказала!

А однажды, когда Артем все не мог оторваться от задания по композиции – он писал двенадцать супрематических полотен сразу, как Бендер, дающий сеанс одновременной шахматной игры, они были расставлены везде, на мольбертах, на стульях, у стен, – Виви, отчаявшись его дозваться, пришла, молча понаблюдала за ним и наконец сказала:

– Артемчик, иди покушай! Целый день голодный, разве так можно? Ты мне покажи, какие квадратики каким цветом закрашивать, если тебе завтра сдавать, и я покрашу пока, а ты покушаешь!

Я выронила кисть, нагнулась за ней и, не в силах сдержаться, повалилась на пол, повизгивая от смеха.

Артем тоже заходился хохотом, вытирая слезы рукавом, пачкая лицо краской.

Виви, не понимая, в чем дело, задохнулась от обиды и ушла на кухню плакать.

– Вы надо мной смеетесь! – кричала она, когда мы пришли ее утешать. – Вы думаете, вы одни умные, а я просто идиотка, да? Тупая продавщица?

– Вивианочка, что ты, любимая! Мы смеемся только над собой! Ты все очень правильно сказала – уж такие мы художники, что уж и не поесть, можно подумать! А давай нам борща! Мы его уничтожим! Твой борщ – это же истинный шедевр!

– С пампушками, – всхлипывала Виви, – я хотела, чтоб с горяченькими… Но все остыло уже… А разогревать – не то…

Игра, конечно, уравнение с тремя известными «х», мы – художники, она – маленькая хозяйка большого дома, но кто сказал, что к себе всегда надо относиться серьезно?

А любовь? Конечно, у каждого из нас была любовь – там, за кадром. Любовь была саундтреком нашей жизни, и что за фильма без музыки? Музыка – душа фильмы, она помогает понять характер героев, она раскрывает тайные смыслы сюжета, но на ход его, собственно, не влияет.

Так мы думали. И ошибались, понятное дело. Ну, я ошибалась, по крайней мере.

У меня был – возлюбленный? любовник? – не знаю, как и сказать. Слово «бойфренд» тогда было не в ходу, да и не был он мне мальчиком-другом.

Он был вдвое старше меня, бывший жокей, маленький злобный дьявол, любящий только две вещи – риск и джаз. Когда мы выходили на люди вдвоем, то выжигали злыми насмешками все вокруг. Как жухлую траву.

И у него, и у меня были другие, ну, вы понимаете. У любви, как у пташки, руки, а если руки отрезать птице… И если ноги отрезать – тоже.

Не знаю уж, что мы давали друг другу, кроме свободы, но я его любила. Одного его и любила.

А потом появилась она. Лёля. Оля, Оленька, Олюша. Голубоглазая блондинка, барби-сайз. Два высших образования – юридическое и экономическое, а взгляд – ангельский, и руки маленькие, нежные, как белые лисенята.

Увидев, как он начинает оглядываться, стоит ей только отойти, искать ее глазами, как прижимает к себе – нежно и властно (не без пафоса, да, словно танго танцует), я поняла: все, прошло мое время. Вот кто теперь у нас королева бала.

Нет, я его знала, конечно, жеребца дурноезжего, знала, что вся эта бабья карусель никуда не денется. Но Оленька – это было насовсем. Если вдруг сама захочет.

А я очередей с детства не люблю, и вписываться в этот парк аттракционов у меня охоты не было.

Не спрашивайте меня, какая разница – и раньше ведь были у него другие, ну и что?

А ничего. Перетасовался стос, и карты легли иначе, и мне этот расклад не подходил.

Мы были любовниками – сколько? – года три, и я знала его как себя. Знала: разлюбил. И отступилась.

Видеть его я не могла. И не видеть – не могла. Куда мне было деваться, куда бежать?

Замолчала. В молчании человек становится цельным как орех. Твердым.

Утром гоняла собак. Днем садилась за мольберт, много писала, слушала всё египетский думбек, максум, максум, сломанный пополам, If you break my heart…

Сердце я еще не ломала. Руки, ноги, ребра – это было, а так вот – не доводилось.

И я слушала максум, максум, ветер пустыни, день за днем.

Случайно продравшись сквозь закруживший меня бесконечный ритм, я вдруг услышала тишину. Удивилась – дома у нас тихо не бывало. Огляделась.

Никого из посторонних не было, даже натурщиц. Виви, терпеливо застывшая среди подушек, смотрела на меня с состраданием. Артюша не столько писал, сколько бегал варить кофе, который я употребляла в промышленных количествах. И даже собаки, казалось, старались не цокать когтями по старому дубовому полу.

– Поплачь, тебе легче станет, – сказала Виви.

Я вытерла кисть, бросила в банку. Откинула голову, рассмеялась. Артюша тоже заулыбался. Виви встала с колен, защелкала пальцами, пошла к нам, пританцовывая, вращая бедрами.

Мы смеялись, танцевали втроем под арабские барабаны, собаки тоже развеселились, скакали вокруг, скулили, толкались.

Все-таки саундтрек, думала я, любовь – это музыка. Музыка разная бывает. А жизнь – вот она.

А через неделю позвонила Лёля. Оля, Оленька.

– Глория, здравствуйте… Это Ольга… Вы… меня помните? Приезжайте… приезжайте к нам, пожалуйста… – И плачет в трубку, сдерживается, но я же слышу. Тоненько так, как котенок.

Я подхватилась и поехала. Ни о чем не думала, хотела видеть.

Дверь открыла она, Оленька. Глаза заплаканные, дергает покрасневшим носом, смешно, как кролик.

Милый мой, лютый, несгибаемый, не умеющий отступать, тупо нарвался на драку в подворотне. Били арматурой, похоже, трое, не меньше. Глаза заплыли, нос сломан, губы разбиты, размазаны по лицу – страшно смотреть.

– Врач был? – спрашиваю.

Оленька мотает головой:

– Нет… Не хочет… Не разрешает… – и ревет.

– Ладно. – Беру телефон, начинаю набирать номер.

– Ты… куда… звонишь? Гло… паршивка… не смей…

– Лежать. Плохая собака. Да не дергайся ты, Вовке звоню… Владимир Викторович? Здравствуй… Да, я. Да, по делу. Беда у меня. Кобеля избили на улице… Ну, известно, какого кобеля… Нет, руки-ноги целы, ребра, может, переломаны. Нос сломан. Почки отбиты. Кашляет кровью, ссыт кровью… Вчера… Ага. Ага. Спасибо… Ждем, спасибо.

Милый мой заползал в простынях, в горле заклокотало, на губах появилась розовая пена.

– Он умирает, умирает! – завыла Оленька.

– Тихо, тихо. Никто не умирает. Смеется он. Привыкай, он смешливый. Что ж ты его не раздела, не обмыла? Присохло все…

– Не дает… Не пуска-а-а-а-е-е-ет… Не трогай, говори-и-и-ит… И-и-и-и-и-и-и. – Оленька горько заплакала, утираясь рукавом, как кошка лапкой.

– Ну, не плачь, все будет хорошо. Все хорошо. Да его палкой не убьешь, даже если и захочешь. Ну-ну. Поди вот водички вскипяти, а? Давай я приду сейчас.

Оленька кивает, всхлипывая, уходит на кухню.

Я наклоняюсь над милым над моим, осторожно глажу по слипшимся от крови волосам:

– Ох и баран ты, хабиби… Ну баран… Девку напугал…

Он снова булькает горлом, хватает за руку, целует пальцы разбитыми, сухими губами.

Чайник засвистал, я ушла на кухню, пошарила по полкам, заварила сонного зелья.

– На, отнеси ему.

Но Оленька вжалась в подоконник, испуганно мотая головой, – бедный маленький белый кролик.

Ладно, пошла сама, подняла милого моего на плечо (вот когда пожалеешь, что сиськи не выросли хотя бы третьего номера. Положила бы буйну головушку на мягкое, в сиськах любому спокойно лежится, а так – ключицы торчат, неудобно). Напоила, уложила, обтерла лицо водой с уксусом, стала срезать одежду, как с покойника, отмачивая перекисью там, где на кровь прикипело.

Оленька помогала толково, без суеты. Нос заострился, глаза сухие – храбрая девочка, просто не привыкла к такому.

Потом Вовка приехал, толстый, красивый, голова круглая, как футбольный мяч, ручищи как у мясника, и здоровый, здоровенький, просто пышущий здоровьем, словно сдоба – жаром.

– Ну, что тут у нас?

Сдернул простыню с моего сокровища, языком зацокал. Дальше там было еще красивше – по всему телу вспухшие черные и багровые полосы, ссадины, кровоподтеки. Чисто Кандинский.

Долго осматривал, ощупывал, потом нацепил на нос смешные круглые очки, сел писать.

– Ну что я тебе скажу? Каркас цел, ливер отбит, конечно, весь… Дурак ты, Костя. Слышишь меня? Тебе сколько? За тридцатник уже? А? Связки не те, кости не те… Восстанавливаться будешь долго… И с каждым разом – все дольше…

– Иди в жопу.

– Спасибо. Мне и тут неплохо. Гло, смотри, значит, это без рецепта не дадут, поэтому вот, а это бы надо, но я выписать не могу…

– Ничего, я у мамы попрошу.

– А, да. Забыл. Ну, тогда я тебе еще два наименования пишу, скажешь маме, она знает… Ну всё. Побежал я. Больные ждут.

– Спасибо тебе, Владимир Викторович.

– А вы что же, и не перевяжете его, и ничего? Так и бросите? – В голосе Оленьки пробивалась паника.

Вовка вопросительно на меня посмотрел, и я сказала:

– Это его девушка.

– А. – Вовка поправил очки. – Могу в простыню завернуть – и в формалин. Для сохранности. Девушка, милая, вы же видите, он весь – котлета отбивная. Будете примочки делать, мазь вон я оставил… Да вы не волнуйтесь так, это же не люди, это куклы гуттаперчивые… Отлежится, ничего с ним не будет. Вон Гло – двух лет не прошло, вся поломанная была, на костылях еле ползала. А сейчас – конфетка, не девушка. Каблуки, осанка – балетная, а? Видите? Не переживайте. Встанет и пойдет. Ну всё. Бегу-бегу. Дай поцелую, ласточка моя. Завтра позвони, доложишь, как тут этот доходяга…

Я поцеловала Вовку в пухлую щеку и спросила:

– Вызвать тебе такси?

– Нет. Я на колесах. А, ты же не видела… Ну в окошко хоть выгляни, посмотри, какую я себе машинку прикупил.

Высунувшись по пояс в кухонное окно, я махала Вовке вслед.

Да, когда я переломалась и лежала в больнице, милый мой меня не бросил. Бегал каждый день, водил своих друзей-лабухов (спал с кем попало, а дружил вот почему-то с одними музыкантами), привел как-то целый духовой оркестр под окна, а в другой раз три заезжих грузина проникновенно, а капелла, исполняли у моей койки «Раненый Чапаев по морю плывет…» И позже не бросил, хотя я не очень-то годилась для любви – костыли, спина не гнется, пластика небрежно собранной марионетки.

Сам менял мне гипсовые корсеты, делал массажи, выгуливал, прислуживал как паж.

Простая игра, вот например: вы приводите калеку на джазовый вечер. Первым делом надо найти место, куда вашу сломанную куклу посадить. Потом – куда убрать костыли, чтоб никто не спотыкался, не ронял. И дальше все время следить – подать, принести, отвести в сортир, в конце концов. Можно быть при этом самоотверженным медбратом, серьезным, скорбным, а можно устроить спектакль, стать королевским шутом и пажом, заставить куклу смеяться.

Я закрыла окно и снова взялась за телефон.

Мама, которой я огласила список необходимых лекарств, сразу же всполошилась, закричала в трубку.

– Мам, успокойся, со мной все хорошо. Костика избили какие-то бандиты. А в больницу он не хочет, ну, ты его знаешь… Помоги, мам…

Мама, как всегда, была выше всяких похвал. Приехала сама, привезла все, что нужно, долго и дотошно осматривала моего милого.

– Кто смотрел? Я знаю? – спросила.

– Знаешь, – я хмыкнула, – Владимир Викторович, наш ветеринар, с конюшни…

У Оленьки вытянулось лицо, а мама и бровью не повела:

– Что ж, это правильно. Осла и должен лечить ветеринар.

Милый мой посмотрел на маму долгим, мужским взглядом – она все еще была очень хороша. Мама не смутилась, глянула в ответ презрительно, словно помои выплеснула в лицо.

Клинки скрестились, в воздухе запахло грозой – мама с Костиком давно и всерьез друг друга не любили.

– Как же вы мне надоели, – сказала я, и мама опомнилась – больной есть больной, подтвердила все Вовкины рекомендации, велела звонить, если что, и упорхнула.

К вечеру, умаявшись, я выползла на кухню покурить. Сидела на подоконнике, смотрела, как в темных облаках летит луна. Словно блюдечко под выстрел.

Пришла Оленька, включила свет.

– Уснул, кажется…

– Ну хорошо. – Я потянулась, хрустнула пальцами. – Пойду я.

– Ой, нет, Глория, не уходи, пожалуйста… Не бросай меня с ним… одну…

– Оль, надо идти. Там две бумажки на столе, и все написано, что делать… Вовкин телефон я тебе оставлю на всякий случай…

– А он правда ветеринар? – робко спросила Оленька.

– Правда. Но ты не волнуйся, Вовке не впервой этот конструктор собирать.

– Вы такие странные… Глория, останься, пожалуйста… Он при тебе спокойный и все делает, что надо… А на меня опять будет кричать… Если тебе Артем не разрешает, я сама позвоню, попрошу…

Я поперхнулась дымом. Мне? Артем?! Не разрешает?!!

Ах, ну да. Простая девочка, совсем из другого мира. Кто с кем живет – тот с тем и спит. Кто с кем спит – тот того и любит. Кто кого любит – тот того и слушается. Хорошо как все. Просто и хорошо.

А мы? Скоморохи, прости господи. Живем – словно следы путаем.

Оленька смотрела на меня с полным доверием, как на сестру, и мне вдруг стало муторно, как будто я собиралась ее в чем-то обмануть. Но я ведь не обманывала ее, ни в чем! Я честно освободила ей поле, оставила свою площадку для игр и свой сад, и свои камни, и свои зеленые луга, а то, что я считала все это своим, – так сердцу не прикажешь. И чего еще хочет от меня этот белобрысый цыпленок?

– Оль, Артем все… гхм… мне разрешает. Но я не могу остаться, у меня собаки. Большие. Очень. С ними работать надо вечером, утром, а то они весь дом разнесут… Сейчас я уеду, а завтра вернусь. Часов в десять утра, ладно? Собачек отработаю и приеду.

– Но… я его даже поднять одна не смогу… А вдруг он в туалет захочет?

Я молча пошла в ванную, порылась там в шкафчике, вручила Оленьке красный пластмассовый кувшинчик, поцеловала в лоб и уехала домой.

Дня через три глазки у щеночка открылись – спа́ла опухлость с рожи, зашевелился, закапризничал, в сортир стал сам ползать, по стеночке, и даже пытался затащить меня в постель (Оленька, взявшая в своей конторе несколько отгулов, вынуждена была все же выйти на работу, и теперь мы дежурили у ложа скорбного главой и другими частями тела не вместе, по очереди).

Я осторожно надавала негодяю по битой морде, в любви отказала и пошла готовить гаспаччо.

Милый мой, поминутно морщась от боли, жадно пожирал протертую пищу и вел со мной интересный разговор.

– Значит, ты меня больше не любишь…

– Да что ты. Я буду любить тебя вечно.

– Ах, вот как. Ну, это хорошо. Это правильно. Ты меня успокоила. Но скажи мне, душа моя, что же тогда? Ты пропала. Не звонишь. Не появляешься. Три недели – ни полслова… И прости, но я подозреваю, что сейчас имею удовольствие видеть тебя только благодаря любезности тех трех урлованов, которые… м-м-м… превратили меня в тыкву.

Я подошла к нему, взяла из рук пустую чашку, салфетку, с нарочитой заботливостью отвела светлую прядь, коснулась губами лба.

– У тебя жар? Или голову таки насовсем отбили? Мы что, выясняем отношения? Мы? Выясняем? Отношения? Разбуди меня.

И, не дожидаясь ответа, ушла мыть посуду.

Милый мой поплелся следом, сел в старое деревянное кресло с высокой спинкой, повозился, пытаясь устроиться поудобнее. Но устроиться поудобнее там было невозможно, кресло диктовало царственную осанку, разве что затылок можно было чуть откинуть.

Я оглянулась. Светлые, легкие, словно выгоревшие на солнце кудри, тощее, длинное лицо… Профиль мог бы выглядеть благородно, но этот нос столько раз ломали, что он и сам не помнил той формы, которая была дарована ему от рождения. На скуле и переносице запеклись ссадины, вокруг глаз – черные фингалы.

Я рассмеялась – дон Енот Ламанчский.

– Ревность – это зло, – сказал мой милый.

Я пожала плечами и спросила:

– Сварить тебе кофе?

– Да, будь добра. Ну хорошо. Ты не хочешь со мной спать. Черт с тобой. Но ты не можешь меня бросить. Я люблю тебя. Как друга. Как дочь.

– Дочерей не е. ут. Друзей – тем более.

Он легко впадал в ярость. Поискал, чем бы в меня запустить, не нашел, успокоился.

– Ну хорошо. Ты что же, всерьез думаешь, что любить можно только одну женщину? Поверь мне, это не так. Поверь мне. Когда ты… ну… ладно, сама разберешься со временем. Что касается меня, то я не могу, более того, не желаю без тебя обходиться. Изволь объяснить – почему я должен…

В дверь позвонили, и я пошла открывать. В прихожей наткнулась взглядом на пару женских тапочек – розовых, пушистых. Они стояли недалеко от двери, как маленькие сторожевые собачки. Теперь каждая женщина, вздумавшая провести здесь ночку, знала: у этого дома есть хозяйка.

Раньше он этого не терпел. Они пытались, конечно (не тапочки – женщины), каждая оставляла какой-нибудь мелкий сувенир – духи, чулки, расческу, салфетку в помаде, – но он каждое утро недрогнувшей рукой отправлял все эти облетевшие лепестки любви в помойку.

Я? Я жила здесь, только пока была больна и не могла обходиться без посторонней помощи. Потом сразу сбежала.

Почему? Сто причин. Он был гораздо старше, и я не хотела жить с «папиком».

Никто не знал, что мы любовники. В тусовке, где все и всегда знали, кто кому и по какому поводу присунул под хвостик, нам каким-то чудом удавалось это скрыть. Прошлое – хорошее прикрытие. Нас считали товарищами, которых «связывает спортивное прошлое».

Мы не могли оставить друг друга в покое ни на минуту, пока жили вместе. Зачитывали фразы из книг. Напевали темы из Билли и Чарли. Лезли с разговорами: «Что ты сейчас делаешь? О чем ты сейчас думаешь? Давай поцелуемся?» – и это было невыносимо.

И вот еще что. Я не хотела его обманывать. И я не хотела заставлять его обманывать меня. И других. А другие будут, я знала, уж такие мы были веселые ребята, и пока я занимала стратегически важный объект, он не мог привести этих других домой.

А теперь эти тапочки. Б…ство и свободная любовь – найдите двенадцать отличий. Интересно, хоть кто-нибудь смог?

Снова позвонили. Я открыла, на пороге стояла Оленька, раскрасневшаяся – торопилась, поднималась на четвертый этаж бегом. Она была на десять лет старше и на полголовы ниже, чем я. Нет, я не стану участвовать в тех американских горках любви, которые скоро, очень скоро мой милый устроит этой молодой, симпатичной и доброй женщине.

– Привет, – сказала Оленька. – Как вкусно пахнет кофе!

– Привет. Есть будешь? – Я взяла у нее сумку с продуктами.

– Кофе, сначала – кофе, можно? Ой, Костик, зачем же ты встал?

– Глория отказывалась меня кормить. Пришлось идти на кухню, отвоевывать кусок хлеба и миску супа.

– Что поделаешь? Естественный отбор. Поэтому хлеб и суп достались тому, кто сильнее и моложе, то есть мне, – включилась я.

Оленька испуганно посмотрела на меня и даже слегка побледнела. Милый мой рассмеялся, обнял ее, усадил к себе на колени:

– Что же ты всему веришь, простая душа? Разве можно?

– Пусти! Тебе же больно! Тебе тяжело. – Она попробовала встать, но он крепче прижал ее к себе, поглядывая на меня лукаво, с некоторым вызовом.

Нет, он не считал любовь поединком. Скорее – танцем. С одной партнершей, с двумя, на круг. Вот и сейчас он приглашал меня продолжить этот танец, но я так устала за последние дни, те дни, что была сама себе Шейлоком, пытаясь отрезать живой кусок плоти – любви, которая никак не желала умирать, что мне было все равно, кого он там обнимает.

– Кофе остыл, – сказала я. – Сварить свежий?

– Ну куда мне? Как раз хорошо. Оленьке вот свари. – Передние зубы, как ни странно, ему не выбили, но нижние коренные, слева, выворотили почти что вместе с челюстью, поэтому ни пить, ни есть горячее он не мог. – Мы разговаривали о любви. И дружбе. Что ты там говорила, Гло?

– Я говорила, что в женском кодексе чести, написанном кровью…

– Кровью сердца, я надеюсь?

– Да. Спасибо, что спросил. Кровью сердца. Так вот, восьмой пункт женского кодекса чести, написанного кровью… э-э-э… сердца, гласит: мудака любить не зазорно. Потому что любовь – страшная сила, противостоять ей смешно, грешно и невозможно. Будешь омлет? С помидорами? – спросила я у Оленьки, она невнимательно кивнула, как ребенок, которого отвлекают от сказки. – То есть полюбить мудака – это несчастье. Что-то вроде стихийного бедствия – с каждым может случиться. А вот дружить с мудаком – это извините. Кто с мудаком дружит, тот сама дура, и весь разговор. Преступление против здравого смысла…

– Здравый смысл? Где-то я это слышал… Это что?

– А у Оленьки спроси. Что такое здравый смысл. И доброе сердце. Тебе будет интересно, много нового узнаешь… И совесть, да, вот еще, спроси, что такое совесть. – Я выложила омлет на тарелку, посыпала зеленью и поставила перед Оленькой.

– А ты, значит, не знаешь? Ну-ну. Но дружить со мной отказываешься. Потому, что я мудак?

– Но ты же сам сто раз говорил. – Я невинно посмотрела на него.

– А ты, значит, поверила. И кто ты после этого? Не дурочка ли? Следовательно, раз ты и так – дура дурой, извини, то тебе с мудаком дружить – самое то. Ничего не теряешь, ни грана этой твоей девичьей чести, или чего там. Логично? Ну логично же? Оленька, ну скажи ей. Я вот никаких противоречий не вижу.

Оленька опустила голову. Она даже в шутку не могла обозвать кого-то дурой.

Я сварила кофе, влезла на подоконник, закурила.

– Точно, никаких противоречий. Вполне гармоничные отношения. У нас ведь гармоничные отношения, хабиби? Только вот какая штука, дорогие мои. Я уезжаю из этого города.

– Куда? Надолго? – обеспокоился мой милый.

– В Харьков. Надеюсь, лет на пять. Учиться. В художественное училище хочу поступить.

– Какого дьявола? Зачем тебе? Да и этот твой, бородатый, он тебя не отпустит. Проклянет.

– Уже отпустил. Сказал – учиться надо у разных людей, а то так навсегда и останешься учеником такого-то.

Милый мой отставил чашку, посмотрел на меня. Взгляд был долгим, тяжелым, холодным. Чужим. Фирменный взгляд. Я называла его – рыбий глаз.

Бесполезно. Мы оба были упрямы.

– Та-а-ак. Ну ладно, девы. Отпустите-ка старика прилечь…

Оленька, сидевшая у него на коленях, встала, и милый мой, тяжело опираясь о стены, молча убрался в спальню.

– Ты правда уезжаешь? – спросила Оленька.

Я кивнула и щелчком отправила окурок в полет из открытого окна. Чем дольше я думала эту мысль, тем больше она мне нравилась. Бежать надо не от, а к.

Мне хотелось учиться. Мне хотелось пожить в чужом городе – не мимолетным гостем, а долго. А останься я здесь… Что меня ждет? Я не смогу с ним расстаться, теперь я это знаю, у меня не хватит сил совсем его не видеть. И что? Я стану кружить койотом поблизости, и моя любовь превратится в интригу, в злую игру, в морок, в обман, в вечное чувство вины? Ну нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю