Текст книги "Кой про что"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
2. РАЗВЕСЕЛИЛ ГОСПОД
I
Часа в два зимней ночи в один из петербургских ресторанов вошли три господина и заняли отдельный кабинет. Было уже так поздно, что в ресторане начали убавлять освещение, прислуга была полусонная, вялая, утомленная, да и сами посетители, занявшие кабинет, не выказывали особенной оживленности.
Посетители были действительно люди утомленные: утомил их и современный петербургский день со всеми своими призрачными интересами, утомила их, или, вернее, двоих из них (потому что третий был еще очень молодой человек), и вся пережитая жизнь. Двоим из посетителей было лет по сорок с чем-нибудь. Один из них был присяжный хроникер одной газеты, неизвестный публике и подписывающийся игреком,другой был земцем. Когда-то они были товарищами и молодыми людьми, потом надолго разошлись дорогами: одного затиранила газетная работа, другой ушел в земскую деятельность. И вот теперь на днях они встретились полуседые, утомленные, разочарованные, измаявшиеся и, кажется, измаявшиеся без толку, понапрасну. Земец уехал в Петербург «освежиться», потолковать, узнать – «что же наконец?» – и вообще «нет ли чего новенького», так как там у них, на дне земской жизни, адская тоска, суета бессмысленная, мракобесие, хищничество и вообще «нечем дышать».
Каково же было его удивление, когда, приехав в Петербург и повидавшись с старыми знакомыми, а в том числе и с хроникером, он узнал, что и здесь, в Питере, у них ровно ничего нет, что и здесь тоже маются, тоже отсутствие живой жизненной струи, влачение изо дня в день, шаблонная литература и т. д. Хроникер, встретившись со старым товарищем, тоже ожидал услышать от него что-нибудь "освежающее": ведь он человек земский, не измучен газетным суесловием, ведь он там у "корней" жизни, да, у жизни, а не у чернильницы; но увы!.. как мы видели, земец ничем его не порадовал, а, напротив, дохнул на него холодом утомленной и опустошенной души, точно так же, как холодом откликнулась и душа хроникера. Встретились они с лихорадочной радостью, с распростертыми объятиями, но едва ли не сию же минуту почувствовали, что в них обоих нет материала, которым бы можно было наполнить их широко раскрывшиеся сердца. И уже после десяти минут не столько оживленного, сколько громкого разговора приятели почувствовали потребность уйти куда-нибудь из комнаты, в которой они встретились, и действительно ушли завтракать, хотя ни тот, ни другой не имели в этом никакой надобности.
И так пошло дальше: завтракая, обедая, ужиная и изредка только отрываясь по каким-нибудь ничтожным делам, чтобы непременно сойтись за завтраком, за обедом, за ужином, приятели стали проводить время, помалчивая за едой, вздыхая, бранясь, возмущаясь, опять вздыхая, оживляясь еле-еле при самых юношеских воспоминаниях и вздыхая опять, как только разговор доходил до настоящего дня, то есть упирался в тупой угол. Они не утратили веры в то, во что они верили, и надеялись на то же, на что надеялись и в старину, но и вера и надежда их была уже утомлена, бесформенна и не доставляла никакого удовольствия. Таким образом они проводили уже несколько дней, возвращаясь по домам часа в три-четыре ночи и тяжелыми шагами "с одышкой" поднимаясь по высоким петербургским лестницам.
Что касается до молодого человека, пришедшего вместе с земцем и хроникером, то хотя он и не разочаровался еще ни в чем, хотя он был свеж и молод, но осовевшее поколение "реформенных людей", к которому принадлежали земец и хроникер и среди которого вообще современным молодым людям приходится находить "указателей пути" и руководителей, это осовевшее поколение успело уже повлиять на него довольно снотворно и сумбурно. Осовевшее поколение не давало ему никакого прямого ответа на вопрос – что делать? Одни говорят: "иди пахать, трудами рук своих живи", но сами не идут; другие говорят: "вовсе не нужно пахать – учись, наука – вот главное"; третьи говорят, что "в организации современного общества нет никакого порока, она такая, как быть должно, становись на любое место, делай, что придется, – но береги душу и питайся растительною пищею". Третьи настоятельно доказывают необходимость не противиться злу, а четвертые так же хорошо убеждают в необходимости противления. А в то же время молодая вдова Елена Андреевна, с которой он познакомился на студенческом вечеру, гипнотизирует его своим бюстом и советует поступить в оперу; а в то же время курсистки зовут на вечеринку; а в то же время земец тащит к Палкину; а в то же время, провожая с вечеринки m-me Булкину, он получает приглашение непременно прийти поговорить об одном серьезном деле. И наконец – статистика. Статистикой необходимо заняться серьезно, это самый подходящий, нейтральный и благородный труд.
Вот примерно и притом в самых общих чертах те разнородные влияния современной среды, среди которых молодому человеку приходится искать ответа на вопрос – что делать?
"Уйду!" – думал он совершенно искренно, возвращаясь домой, по примеру земца и хроникера, в четыре часа утра.
"Уйду!" – думал он, отыскивая в темной каморке спички.
"Надо удрать!" – думал он, засыпая.
Но наутро все-таки нужно было поговорить с m-me Булкиной, и он торопливо одевался и шел к ней, но на дороге попадался земец, который звал завтракать. "A m-me Булкина?" – "M-me Булкина может также приехать завтракать с нами". – "Отлично!" Завтрак с m-me Булкиной, хроникером и земцем, продолжающийся часа четыре-пять, наполнен, разумеется, все тем же несопротивлением злу, сопротивлением злу, "серьезным делом", сокрушением настоящей минуты "во всех смыслах", вздохом, смехом, опять вздохом, и наконец:
– Не взять ли нам тройку?
– Превосходно!
И вот острова, какой-то "Помпей". Вот так и идет. Только было "засел" за статистику – вспоминается бюст, задумал поговорить о "серьезном деле" – хвать, очутился в "Помпее" или на вечеринке и уже поет во всю мочь "Дубинушку", и т. д. А к четырем часам утра, проводив домой m-me Чижову (которая пригласила непременно зайти на этих днях – она имеет что-то сказать) и возвращаясь домой, он опять-таки думает:
"Удеру! Нет, надо удрать!" – и не всегда попадает в ту дверь, куда надо.
Итак, все три посетителя были люди действительно утомленные; хроникер и земец – безрезультатностью прожитого; юноша – отсутствием определенной и ясной перспективы, а все вместе – сутолокой настоящего дня, надоедливым, тусклым, сумрачным, неоживленным никаким ясным живым течением – безвременьем.
II
Заняв отдельный кабинет, посетители некоторое время совершенно недоумевали – зачем собственно они здесь очутились? Они только что были у знакомых, где вдоволь наскучались, вдоволь наелись и выпили, и вот какая-то нелегкая занесла их опять в какую-то скверную клетку скучать, есть и пить. Никому в сущности ровно ничего не хотелось; следовало бы идти спать, но как же так закончить день? День-то ведь целый прошел, а как будто ничего существенного из него не вышло; как-то было слишком тягостно и скучно оставить его без конца. И вот надо было как-нибудь кончить.
– Что же, – сказал земец, – надо позвонить!
– Да, – промычал хроникер, развалившись на диване и дремля. – Позвоните кто-нибудь!
– Да звонок-то около тебя… Протяни руку!
– Ах, да!
Хроникер протянул руку над спинкой дивана, поискал звонка и, найдя его, подавил пуговку.
Явился сонный, вялый, утомленный лакей. На всей его измученной фигуре как бы тяготело целое столетие закусочных и питейных преданий того заведения, в котором он служил и столетний юбилей которого только что праздновался. Лицо его выражало огромное утомление, и казалось, что он утомлен именно этим бесконечным, сто лет не прерывающимся служением образованному российскому обществу, которое даже и есть-то путем не хочет и от которого никакого толку не выходит. Появление слуги подействовало на посетителей еще более удручающим образом. Он молчаливо ожидал их приказаний, но никому из них ничего не приходило в голову.
– Что ж, – сказал, стараясь быть бодрым, земец. – Есть, что ли, будем?
– Я уж, право, не знаю! – полусонно пробормотал хроникер.
– А вы, Харитонов?
– Мне все равно!
– То есть что же это – все равно? Будете есть или нет?..
– Так чего ж? Пожалуй… Ну, буду!
– Дай карточку!
Лакей подал книжку прейскуранта кушаньям и винам, и долго она ходила по рукам без всякого результата. Земец, перелистывая ее из страницы в страницу, перечитывая из строчки в строчку, расстегнул свой жилет, думая, что желудок, почувствовав некоторую свободу, сам потребует какого-нибудь кушанья, но желудок безмолвствовал и ровно ничего не хотел…
– Ну, я потом! – сказал, наконец, земец, передавая книжку хроникеру.
Но и тот решительно не знал, что ему нужно, и, пересмотрев книжку, положил ее на стол и сказал: – Чорт его знает… Не знаю!
– Вы, Харитонов?
– Пожалуй, съем бифштекс.
– Вот желудок! Бифштекс?
Харитонов только захохотал.
– О, молодость! Ну так как же мы-то? Ведь нельзя так, уж поздно!
– Ей-богу, мне все равно!
– Чорт знает что такое! Дай-ка карточку-то!..
Лакей, все время терпеливо ожидавший приказания и переминавшийся с ноги на ногу, вероятно сжалился над беспомощным положением "господ"; он вежливо наклонился к земцу и с заботливостью старой няньки в голосе проговорил:
– А то неугодно ли наваги-с? Только что привезена-с…
– А в самом деле!.. Я давно не ел наваги, – радостно воскликнул земец. – Отлично, давай наваги!
– Фрит-с? – спросил лакей с тою же заботливостью в голосе.
– Чего?
– Я докладываю, как прикажете, жареную или же?..
– Конечно, жареную! Почему же, однако, ты говоришь фрит, а не просто – жареная, мол, навага?
Слова эти земец проговорил без всякой надобности и единственно только потому, что повеселел; повеселел же он, во-первых, оттого, что захотел наваги, а во-вторых, потому, что на него произвела весьма приятное впечатление тонкая черта заботливой внимательности старой крепостной няньки к балованному барчуку, которая звучала в голосе и видна была в глазах и манере лакея, позаботившегося вывести барина из затруднительного положения. Барчуки, хоть и реформенные, хоть и земцы, а любят, очень любят и до сих пор эту заботливость о себе преданной прислуги и весело чувствуют себя в положении балованных ребят.
– Просто бы сказал жареное, по-нашему, по-русски, – продолжал баловаться и болтать что придет в голову сорокалетний балованный барчук, – а то фрит какой-то?.. Отчего фрит? Почему фрит?
– А потому фрит называется, – улыбаясь тою же заботливой улыбкою, заговорил лакей, – что фрит есть слово повсеместное. Ведь на свете всякого народу много – немцы, французы, армяне, персианцы – мало ли?.. У всякого свое название всему… Теперича, положим, существует название жамбон. Кажется, что такое? Ежели разобрать, больше ничего <как> оказывается ветчина, очень просто! Ну, а как ежели всякий бы иностранец по-своему спрашивал, тогда ничего невозможно разобрать… Вот поэтому самому и устанавливается для повсеместного смысла одно название – фрит, например, омлет или, так сказать, беф, шатобриан, кюлот!..
Скучающим гражданам с каждым словом этого монолога становилось почему-то легче и веселее. Вероятно даже, что причиною этого была совершенно неожиданная тема разговора, тема, решительно не имевшая ничего общего с теми современными, до крайности утомительными темами, которые уже до невозможности надоели нашим скучающим и из которых они, однако же, никаким образом не могли выбраться. Скучающие граждане наши, исчерпав в течение утомительного дня все эти утомительные темы разговора и убедившись, что безрезультатность их необходимо завершить чем-нибудь решительным, вроде ужина, когда и есть-то даже не хочется, – были приятно удивлены, что, помимо утомительных тем, казалось бы исчерпывающих решительно все вопросы жизни до самого корня, существуют еще какие-то темы непредвиденные и достойные размышления.
– Да, – балуясь, серьезно произнес земец. – Так вот, брат, какая штука фрит! Ну, а кюлот что такое?
– Просто сказать – говядина.
– Да! Но какая… как она?.. какое место?
Лакей как будто затруднялся ответом.
– То есть… как сказать?.. мясо!..
– Ну да, мясо, но какой сорт?.. Ну вот антрекот один сорт, а кюлот?..
Лакей потупился, и на его лице легла какая-то жалобная черта.
– Этого, извините, – робко проговорил он, – этого всего нам разобрать невозможно!
– Так как же ты можешь служить?
– Как служить? Названия знаем, а так, чтобы вникать в это, нам невозможно! Нам, дай господи, только не забыть названия да до кухни добежать, не перепутать; иной раз подаешь троим, четверым, в двух кабинетах – дай бог только это упомнить. А чтобы так до тонкости знать, это даже и сил наших не хватит.
– Будто?
– Поверьте! Помилуйте, одного бефу двадцать пять сортов, соуса и с томатом и с финзербом или, теперича, вина, ликеры? Ну, вина еще так-сяк – нумера… А ликеры, например? цвет один, а вкус разный; один говорит: "жинжеру", а другой бенедиктину требует. Помилуйте, от одних ликеров – покуда запомнишь, какие у какой бутылки бочка, – и то голова кругом пойдет! Мы иной раз в шестом часу гостей провожаем, а в девять опять на ногах… Как можно нам знать все! Слава тебе господи, что хоть прейскурант-то вызудил без ошибки, извольте-ка посмотреть книжку-то, а ведь ее надо всю насквозь знать!
Начав разговор как самый ординарный трактирный лакей, продолжая его в простодушном и шутливом тоне заботливой няньки, при последних словах этот шаблонный человек неожиданно для всех вдруг предстал пред скучающими господами во образе самого кроткого добродушного деревенского мужика, работника, каторжного работника, в поте лица своего зарабатывающего хлеб. Кто-то нарядил его во фрак, научил его держаться по-лакейски, заставил выражать всей своей фигурой удовольствие при виде кушающих и пьющих господ, заставил "затвердить" сотни каких-то слов, неведомо что означающих, словом, замаскировал и скрыл его подлинную человеческую суть, – и вот эта-то суть, горькое, каторжное существование простого рабочего человека, недосыпающего и недоедающего, вдруг зазвучало в его монологе о ликерах и финзербах так ясно и так жалобно, что: скучающие посетители не осмелились продолжать шутки.
– Конечно, – продолжал лакей, уж не как лакей, а как каторжный работник, – конечно, кто знает, например, иностранный язык и досуг у него есть, так это очень легко затвердить, а нашему брату, мужику, очень это трудно! Я отродясь не знаю, каков-таков и досуг-то есть на свете… Десяти годов меня в Петербург представили из деревни-то… У нас в Ярославской губернии народ все отхожий – то в Москву, по трактирной части, то по фабричной… У меня отец на фабрике помер, остались мать, две сестры маленькие да я по десятому году. Мать-то на фабрику пошла, а меня в Питер увезли. Нас, ярославских ребят, как телят, в Питер возят. Такие есть мужики – наберет мальчишек штук десяток, на свой счет представит их в Питер ли, в Москву ли и раздает по трактирам, по кабакам. Конечно, на этом и наживает с хозяев. Там меня десяти годов на Сенную, в самый черный трактир определили. День и ночь торговали, извозчицкий. Два года стоял за стойкой, посуду мыл. А что побоев! Все по голове, все по затылку, с оплеухой! Так сколько я претерпел, покудова господь меня сподобил с Сенной-то из вертепа достигнуть до ресторана! Конечно, добрые люди помогли, научили всему.
– Да чему же тут учить?
– Помилуйте, как чему? Теперича на свадьбах официантом приглашают, все надо знать – оршад, лимонад, весь порядок… Да тут страсть господня! Опять как подать, как обойтись… Облей-ка соусом-то гостя – ну, и вон! Как можно! Тут ни дня, ни ночи покою нет. Главное, спишь кое-как, совсем по нашей должности сна мало… Так тут, при такой жизни, где уж нам доходить до всего – дай господи только памятью не сбиться! Я этот самый прейскурант-то месяца три по ночам зудил, с огарком, покудова вошел в память. Только бы, господь дал, не перепутать. А кроме того, надо с гостем обойтиться уметь, услужить ему; а иной буйный на то и в трактир идет, чтобы наскандальничать… Иной раз не дожарят или пережарят – а ругают-то нашего брата. Бывает, который сердитый гость, так прямо тарелкой в рыло норовит: ему нипочем, например, в сердцах за лацкан дернуть, оторвать или соусом каким облить… А ведь фрак-то мало-мало девять целковых! Нет, наша должность трудная! Конечно, из-за доходов бьемся, а то бы нечшо можно на такую жизнь согласиться?..
– Ну а какая бы для тебя жизнь была лучше, по твоему вкусу?
Утомленное, труженическое лицо лакея вдруг засияло.
– Лучше деревенской жизни на свете нет! – по-детски радостно сказал он… – Это самое и есть моя великолепная мечта – жить в деревне своим хозяйством. Как можно! Места какие у нас! Выйдешь утром, воздух – аромат один, кругом на пятнадцать верст видно, двадцать деревень в хорошую погоду насчитать можно… И, господи помилуй, как хорошо! Годика два еще помаюсь, а там и к своему месту… Помилуйте – какое сравнение? своя скотина, свои огороды, родня, сестры, жена, маменька, все по душе, никто над тобой не командует, не понукает, – как можно сравнить! Я только вот из-за деревни все и бьюсь, всеми правдами и неправдами.
– И неправдами даже?
– Вполне верно-с! Ежели жить нашему брату, бедному человеку, по правде, так нам никогда невозможно выбраться на белый свет… Истинным богом! Я уж и сам думал – как жить без обману? Однако вижу – никак нельзя! Да вот, например, женился я, так прямо доложу, с обманом! Вполне сделал подделку…
– Подделку?
– Да как же! Подделал себя под богача – ну и выдали! Моя жена, вот как сказать, ежели сравнить, так больше нету слова как одно – теплынь! То есть ежели бы нас с ней выгнать в пустое неприступное место, в пустыню, и без копейки денег – то с ней пропасть невозможно, сейчас с ней станет и тепло, и весело, и то есть превосходно! Кажется, из трех лучинок она уют тебе сделает – вот какой человек! Вот как познакомился я с ней на вечеринке в деревне, за кадрилью (конечно, я, само собой, во фраке, и она все одно как барыня, со шлейфом, все как должно)… познакомился я с ней, понравились мы друг дружке с первого разу, я говорю: "Как, мол, Маша, насчет закона?" Она мне и отвечает: "Не отдаст, говорит, родитель, потому у тебя ничего нет, а наше семейство – богатые мужики". А точно – богатые мужичищи, старого завета, дом серьезный… "Как же, говорю, быть нам?" – "Думай, говорит, – еще год подожду, ни за кого не пойду, а больше мне ждать не дадут, силом выдадут…" (Конечно, виду не подает, веером орудует.) Что тут делать? Не с ножом же идти денег добывать, не такой у меня характер. Только воротился я в Петербург, тоскую, мучаюсь, не знаю, как быть, а швейцар у нас в ресторане расспросил меня, в чем дело, да и присоветовал: "Эко, говорит, беда! да ты вот как: накупи старых лотерейных билетов да разных объявлений – вот тебе и деньги! Ведь они, мужичье темное, не разберут". Что же вы думаете? Пошел я по табачным. "Нет ли старых билетов?" – "Как не быть!" И накупил я постепенно на три целковых – штук двести этого хламу – с орлами, с разными разводами, и все двести тысяч, дом, серебряный самовар, сервиз – страсть, что богатства!.. А швейцар, дай бог ему здоровья, говорит: "Погодь-ко, говорит, малый, поищу я тебе еще одну штуку. Служил я, говорит, в одной банкирской конторе, так выпускала она объявления, очень под деньги подходящие". Порылся в сундуке и вытащил эку пачку этих объявлений – как есть выигрышные билеты! Все в кругах, в звездах, разными красками, и все опять же двести тысяч, семьдесят пять тысяч, пятьсот, сто… Эдакими цифрами – за версту увидишь. "На-ко, говорит, парнюга, поправляйся на здоровье! Дай бог час!" Такой душевенный человек швейцар-то, гвардеец – дай бог ему здоровья! Ну вот набрал я себе таким манером капиталов, купил бумажник самый просторный, набил его так, чтобы видно было и чтоб под деньги подходило, – и в деревню! Цельный год я капиталы-то эти наживал. Приехал в деревню – повидал Марью, секрета ей не открываю – думаю, как бы она не осердилась на обман, помолился богу, пошел к родителям… Опять же вечеринка была. Вот я сижу рядом с отцом-то, держу себя небрежно, вроде барина, ничего не говорю, а так выну бумажник, достану оттуда папиросу, а бумажником так действую, чтобы миллионы-то мои ему в нос ударили. Упорный старичишка, а на деньги жаден! Вот он глазом-то и стал вцепляться в бумажник… Заметил это я, пришел в другой раз, переложил хламье-то настоящими бумажками (было у меня денег рублей с пятьдесят, то есть настоящих денег), перемешал я их с хламьем – пошел. Опять же вынул папиросу, да нарочно и оброни бумажник-то, миллионы-то и рассыпались по полу. Старичишка раззарился – подбирать: хватает обеими руками, видит настоящие-то деньги, а хламье-то ему тоже деньгами показались… Вижу я – разгорелись у него глазища… И раз, и два, и три я его этак-то раззадорил, а затем и говорю: "Так и так!.. Хочу, мол, жениться на Маше, дом буду строить, лавку открывать… деньги есть…" Тут старичишка-то и раскис. "Согласен!" Да пятьсот рублей я с него и счистил в приданое, окромя всего прочего!..
Это было сказано так детски-радостно, что истинно по-детски обрадовались даже и скучающие господа посетители.
– Да на эти деньги и дом купил и корову; маменьку, сестер, жену поселил – положил, одним словом, начало хозяйству, а потом дошел к тестю-то, упал ему в ноги, повинился… Ну уж и было! Что и рассказывать! Да и наплевать! Теперь помирились, как увидел он мои труды и заботы. Ну, а уж Маша, так уж так меня за это оценила – лучше невозможно! Как поженились, я и говорю: "Ну, говорю, Машутка, надо тебе говорить всю правду"… И рассказал; думаю – заругается, обманщиком сочтет, а она подумала, подумала: "Ну, говорит, Миша, эдакого умника я еще от роду не видывала, как ты это умно меня выхватил! Вот так уж умник!" Гладит мне голову, нахвалиться не в состоянии… И швейцар тоже радехонек!.. Как узнал, рассказал я ему, так чуть мы оба со смеху не умерли! Напился в этот день и меня напоил (в первый раз в жизни я выпил) на свои деньги… "Давай-ко мне, говорит, миллионы-то, я еще кому-нибудь поспособствую!" Ну, я ему и вручил все свое состояние… Так вот как! А не обмани я? Маменька бы совсем от трудов измаялась, а сестры тоже не миновали бы фабрики, а теперь все слава богу, сами себе хозяева, живут дружно! Ведь по-людски жить-то хочется. И я теперь кажинную малость – все в дом, все в дом. Наберешь десятку – в деревню! попалась трешка – туда ее! Одних фраков своих я туда переслал шестнадцать штук.
Эти слова невольно заставили слушателей, что называется, покатиться со смеху.
– Шестнадцать фраков? – разразился земец настоящим барским смехом. – В деревню? Да зачем же они там нужны?
– В деревне-то? Да помилуйте, в деревне всякая малость нужна, только что она там является в большом преображении… В Петербурге, положим, фрак требуется мужчине, ну хоть бы нам, прислуге, или же господам, а в деревне он у нас весьма превосходно преображается для баб.
– Фрак-то?
– Фрак-с! Да вы извольте взять во внимание: сукно, хоть и вытерто, а ведь оно плотное, перелицевать его; так оно все одно как новое. У меня случались фраки очень добротной материи; я один фрак с покойника купил, так ему и сейчас износу нет.
– Как с покойника?
– Служащий тут в клубе помер, ну, жена и положила его во фраке, а фрак-то дареный, с графского плеча. Положила, да и стала жалеть – женщина бедная – говорит: "Ежели бы продать да худенький купить – все бы мне что-нибудь осталось!" Вот я и обменял; пять рублей придал да свой и отдал, а тот-то снял, вычистил, значит, выветрил, спиртом проспиртовал да года три превосходно щеголял, а теперь он в деревне уже второй год действует.
– Но как же бабы-то, как бабы-то во фраках у вас ходят – ты вот что скажи?
– Да вы и следу-то не найдете от фрака-то, как он там у нас преображается. И каков таков фрак был – и то вспомнить даже невозможно! А не то что во фраке ходить бабам. У меня там теперь жена да две сестры, девицы. Одну хочу замуж выдавать, мужика в дом возьмем. Тепериче хозяйство у них молочное – четыре коровы, теляты. Телят поим, продаем; вот фраки-то мои и пригодились им по хозяйству; теперь в зимнее время надо встать ночью, подоить, попоить, покормить – вот мои бабенки и переладили себе из моих фраков подходящие костюмы вроде дипломатов: лацкана эдаким вот манером отворочены (он показал на своем фраке, как именно) – и, стало быть, груди тепло, а тут, в этих местах, стало быть, фалды отрезаны от трех фраков, по шести фалдов на юбку вышло – пришиты дружка к дружке в складку, ну и, конечно, на вате – ан оно и тепло! Да года на три, на четыре хватит… А продать его татарину? рубь серебром, больше не дадут. А которые остались без фалдов, и те тоже подработаны под кофты, одну маменьке на заячьем меху уделали – зябка стала, старушка! вот ей и потеплей, в кофте-то. И – боже мой! В деревне? Да в деревне всякая малость, все она по-нашему, по-мужицкому, преображается.
– Но это великолепно! – захохотал на всю комнату окончательно развеселившийся земец.
– Да как же не великолепно? – развеселившись еще более, чем земец, и весь сияя, продолжал лакей. – Даже очень великолепно! Теперь вот, почитай, хозяйство все налажено, сестру замуж выдам, можно, пожалуй, и земельки попросить. А сам, ежели господь даст терпенья, промаячу еще годика два, да и туда же, под собственный кров… Уж и отдохну же на вольном воздухе ото всех моих мытарств! И будем жить с Машей честно, благородно, своим трудом. А уж места какие! Господи боже мой!
– Но это просто великолепно! – гоготал земец. Да и вся компания тоже развеселилась.
– Так прикажете наваги? – вспомнив свои обязанности, сказал лакей, снова возвращаясь к своей должности и манере.
– Наваги? Фрит? Давай, давай!.. Просто превосходно! даже есть захотелось… Давай наваги!
– Да и мне даже что-то есть хочется, – проговорил хроникер. – Принеси-ка мне… как его? кюлот этот!
– Слушаю-с!..
Лакей ушел, а все недавно скучавшее общество принялось шумно разговаривать на всевозможные животрепещущие темы. Стали говорить и спорить о народе, об интеллигенции, о России и Европе. "Там, там живая струна!" – орал земец… "Там живое желание жить, да, жить! да непременно на беломсвете, а не на черном,не в черную ночь! да непременно «честно, благородно!» Именно – «благородно»,на всей своей воле... по-крестьянски… Да! там, там! а мы? мы? мы? мы?"
Словом, те самые темы, которые только что казались совершенно исчерпанными и ничего, кроме утомления и бесплодной тоски, не возбуждали, – вновь оказались неисчерпаемыми, вновь оживили и привычку бесконечно долго разговаривать и бесконечно долго есть.
– Человек!.. – поминутно раздавалось из шумного кабинета; приятели ели, пили, пили и ели и долго не чувствовали ни малейшей потребности уходить из кабинета.
III
Часу в шестом утра все они, пошатываясь и придерживаясь за перила темных лестниц, тяжелыми стопами пробирались к своим квартирам, и каждый из них думал, что не все пропало, что "там что-тоесть живое" и что "вообще нужно уезжать"поскорей отсюда.
– Вот это самое! честно, благородно! Оно самое и есть! – скидывая в темноте своей каморки шубу вместе с сюртуком и сапоги вместе с калошами, бормотал и охмелевший юноша Харитонов. – Оно! Вся суть! Честно, благородно! Н-да! И удеру! Удирать надо! вот главное! Удирать! Только вот к m-me Чижовой… поеду – и фють! Эй, любезные! – гаркнул он среди всеобщей тишины и мертвого сна меблированных комнат, вообразив себя на ухарской тройке.
Но, опомнившись и осмотревшись, потихоньку улегся в кровать, вздохнул и, еще раз сказав себе:
"И удеру!" – мирно смежил усталые вежды.
Так вот и еще страничка о "земельке"! Одна мысль о ней сразу оживила и осияла забитую тяжким трактирным трудом душу лакея, преобразив его в настоящего человека, да и у господ возбудила… аппетит.