Текст книги "Кой про что"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
– Какое дело! Просто так… до осени думаю… Не знаю, впрочем… Впрочем, отлично, поедемте в Новороссийск! Отлично!..
И мы поехали – и в Новороссийск, и в Одессу, и в Константинополь… Смотрели, думали, разговаривали, и разговаривали, увы, опять-таки все о том же, о Болгарии, о Толстом. Кое-что теперь я и перескажуиз этих разговоров.
II
Выехав из города Е. часа в два дня, мы с Пуховиковым (нас было в целом фургоне только двое) часу в шестом вечера уже подъехали к большой и многолюдной станице, где должны были ночевать. Собственно до ночлега оставалось еще много времени и до заката солнца можно было бы сделать еще верст пятнадцать, но следующий, второй перегон был велик, сорок верст, и фургонщик решил пораньше остановиться, чтобы пораньше, до свету, выехать дальше.
Никак не менее часу, почти шагом, двигался наш фургон по станичным широким улицам, пробираясь к постоялому двору; огромное станичное стадо входило в станицу как раз в то время, когда мы туда въезжали; целый лес разнообразнейших фасонов и размеров коровьих и воловьих рогов окружал наш фургон со всех сторон; блеянье овец, которые сотнями толпились между рогатой скотиной, совались под фургон, под лошадей, рев всей этой скотины, гиканье пастушонков, проносившихся верхами среди этих полчищ животных, крики и зазыванье женщин – все это сделало наш въезд в станицу не особенно приятным; рев и блеянье скотины оглушили нас; пыль, тучей стоявшая над стадом, не давала возможности хоть мало-мальски видеть что-нибудь по сторонам, а взрытая скотиной и засохшая твердыми глыбами грязь улицы, по которой нам приходилось ехать, потому что стадо постоянно сбивало нас с проторенной колеи, заставляла фургон наш беспрерывно трястись и не ехать, а как-то падать колесами то вперед, то назад, то на один бок, то на другой. Порядочно-таки изломала нам кости эта тряска. Наконец мы, почти уже потерявшие надежду на окончание наших мучений, были приятно обрадованы, когда фургон наш неожиданно свернул с дороги и въехал в отворенные ворота, на которых была прибита доска с надписью: «Постоялый двор с номирами».
Сразу почувствовали мы себя в тишине и просторе. Широкий, просторный двор, окруженный со всех сторон постройками, как-то вдруг и как будто на огромное расстояние отделил нас от уличного хаоса. Нет уже ни тряски, ни пыли, воздух свежий и чистый, и раздиравший душу рев скотов неожиданно принял не раздирающий уже, а музыкальный оттенок; не то, казалось, где-то солдаты идут с песнями, не то какие-то басы и баритоны провозглашают кому-то многолетие, а может статься, и песни играет какая-нибудь подгулявшая компания. Телячьи басы и баритоны особенно способствовали этой музыкальной иллюзии.
– Однако надо хозяина! – проговорил Пуховиков, после того как мы, выбравшись из фургона, немного поразмяли кости, походив по двору. – Друг любезный! – сказал он, подходя к фургонщику, – как бы хозяина позвать? Чайку надо…
– Сейчас, сейчас! – торопливо стягивая с лошадиных спин вожжи и свертывая их, отвечал фургонщик. – Сию минуту. Да вот! Эй, молодица! Позови-ка хозяина!
Молодка, к которой отнесся фургонщик, дюжая, истинно богатырски сложенная молодая "девка", появившаяся из небольшого флигелька на средине двора, не обратила на слова фургонщика никакого внимания; она как-то "срыву" выплеснула из шайки какие-то кухонные остатки и скрылась, почти бросив у дверей флигелька эту уже пустую шайку. И появление и исчезновение ее было так кратко, что, кроме ее богатырского сложения, мы могли заметить в ней только крайнюю небрежность костюма: голова ее была простоволоса, ситцевый платок кое-как завязан на шее, а могучее тело также кой-как было облечено в жиденькое ситцевое платье все в пятнах и в сале.
– Ишь какая сердитая! – добродушно проговорил фургонщик, основывая свое мнение на невнимании девицы-богатыря к его просьбе.
Скоро и нам с Пуховиковым пришлось убедиться, что девица-богатырь точно как будто сердита. "Шваркнув" шайку, она тотчас же опять появилась на крыльце флигелька с большим нечищенным самоваром в руках; махнув как пером этим огромным самоваром, она сразу выбросила из него и воду, и уголь, и золу, и тоже "срыву грохнула" его о крыльцо, "срыву" опрокинула в него воду, нахлобучила крышку, набила угольями и так могуче дунула в трубу, что яркие искры с треском разлетелись по всему крыльцу.
– Нельзя ли, любезная, хозяина нам… – еще раз попытался вымолвить фургонщик.
– Нешто я караульщик твоему хозяину? Пес его знает, где он! – уже с явным негодованием не ответила, а прямо гаркнула ему богатырь-девица.
Нельзя было не убедиться, что она точно сердита, что она, как говорят, "и рвет и мечет". Во всех своих действиях и движениях, резких и необычайно быстрых, она повиновалась, очевидно, бушевавшей в ней буре, и даже ее ситцевая юбка во время ее сердитой беготни билась и хлестала по ее голым ногам и по притолокам дверей точно так же, как треплется и хлещет во время настоящей бури парус на корабле.
– Сейчас, сейчас, господа, иду!.. – послышался около нас какой-то дребезжащий голос, и мы, наконец, увидели хозяина.
Это был человек выше среднего роста, широкой кости, лет под шестьдесят; но не старческое, а что-то раскислое, преждевременно дряблое было в его лице и фигуре, слегка потупленной, сгорбленной, но не старостью, а каким-то бессильным равнодушием. Нечесанные, но еще густые рыжие с проседью волосы неряшливо падали на низкий лоб с кисло-жалобными глазами; неряшливое, старое, все в пятнах и без пуговиц, когда-то, вероятно, "летнее" пальто было кое-как подпоясано в талии веревкой; какие-то ситцевые, грязные, широкие шаровары розового цвета были коротки и обнаруживали босые ноги, обутые в резиновые галоши. Что-то кислое и утомленное лежало на всей его фигуре; явным упадком сил, энергии повеяло на нас от этого человека, называющего себя "хозяином", и мы тотчас же как-то вдруг заметили те же следы упадка и в его хозяйстве. Сердитая, грубая, неряшливая работница также, как нам показалось, дополняла впечатление расстройства, таящегося в жизни этого двора. И мы не ошиблись.
– Сию минуту все будет!.. И комнатку вам также? – дребезжащим голосом спрашивал нас хозяин.
– Да, и комнатку бы, ночевать будем.
– Ну сейчас, сей минут!.. Марья! Самоварчик, живей!
Богатырь-девица, появившаяся на крыльце едва ли только не для того, чтобы с сердцем, хлестнуть подолом о притолоку и уйти, не удостоила его ответом.
– О, да у ней уж поставлен самовар-то… Еще чего не потребуется?.. Да! Свечку вам… Комнатку… Пожалуйте сюда вот.
Шлепая резиновыми галошами, он, сгорбившись, повел нас в один из трех флигелей, выстроенных на дворе. Флигель был низенький, темный; в двух маленьких комнатках стояло по кровати с гнилыми досками, несколько изломанных стульев, стол, который задребезжал уж, едва только мы ступили на пол.
– Огонька бы надо! – сказал наш фургонщик.
– Свечку? сию минуту… всё… Сейчас… Марья! – крикнул он в открытую дверь, – давай свечку.
Но так как никакого ответа от Марьи не последовало, то хозяин сам отправился за нею. Не очень скоро вновь появился он с длинным позеленевшим медным подсвечником и сам принялся вставлять в него длинную сальную свечку.
– Все неуправка! – как-то жалобно бормотал он, переламывая эту свечку обеими руками и кстати сгибая медный неуклюжий подсвечник на сторону… – Ишь как согнуло его! Главное, народ избаловался… не найдешь людей! Вот должен сам, например, всякую малость…
Кой-как свечка была, наконец, укреплена в неуклюжем подсвечнике, и на столе появилась разнокалиберная чайная посуда.
– Ну вот! Ничего! сейчас и самовар!.. Марья! – опять крикнул хозяин, высунувшись в окно, но на этот раз богатырский толчок Марьиной ноги распахнул дверь точно порывом бури, ударив ею об стену, и сама Марья без всякого зова, так же как ураган, внеслась с самоваром в комнату. Самовар неистовствовал ужасно, да и сама Марья бушевала внутренно не меньше самовара; ее могучая грудь ходила ходуном; она ткнула клокочущее чудовище на крошечный столик, причем чудовище кипящим паром сразу ударило в зеркало, в картину и точно окунуло их в воду; в то же время чудовище упорно задувало свечку и отталкивало хозяина, который хотел к нему подступиться. Бурное появление взбешенной Марьи заставило хозяина сказать ей:
– Кажется, можно потише? поаккуратней? чего уж так-то?
Сказал он это каким-то приниженным, дряблым, но, как нам показалось, исполненным глубокой ненависти голосом.
– Давай ключи-то от амбара! – опять "гаркнула" Марья. – Тебя, старого чорта, век не переслушаешь…
И, не дожидаясь ответа, исчезла.
– Нонче вон как храпят на хозяев-то! – кисло и жалобно пожаловался нам хозяин и, обратясь почему-то к фургонщику, прибавил: – Она вот этак-то храпеть на тебя будет, а ты, между прочим, пальцем ее не смеешь тронуть! Вот какие порядки!..
– Да, уж нониче вольно… Да чего это она так рычит?
– Так, поучил… маленько… Рабенок, например, вывалился из люльки, благим матом орет, а она расселась за воротами, с солдатами подсолнухи жрет…
– Твой ребенок-то?
Хозяин как-то потупился, вздохнул и с кислой улыбкой сказал:
– А уж не знаю… должно, мой!.. надо быть, так!..
– А она-то, что ж, стало быть, в няньках у тебя?
Хозяин еще раз вздохнул и, слегка махнув рукою, проговорил:
– Она у меня все в одном числе: и вроде жены, например, и в работницах, и в няньках.
– Так и ребенок-то, стало быть, от нее?..
– От нее, от идола! пропади она!..
– А настоящая-то хозяйка твоя, значит, померши, что ли?
– Настоящая моя хозяйка?..
Он опять махнул рукой.
– Об этом, брат, долго разговаривать!..
Хозяин помолчал и проговорил, крепко вздохнув:
– Кабы настоящая хозяйка была, так я бы нешто присоединился к этому идолу? Ведь что она? дерево! Взять полено, ошарашить по шее, и весь разговор… Только одним боем и живет. Чего ей рабенок? Нонича бабам воля. "Не хочу с мужем жить!" – взяла и ушла, только и всего! А рабенок ей нипочем, сколько угодно… Кабы жена-то была, так не держал бы этакого истукана… Ведь она меня кулаком пополам перешибет – ведь чорт!.. Неволя, братец ты мой, загнала!.. Заскучал! Принужден был наемным порядком обломать истукана… А кабы жена-то!..
– Да что ж такое с твоей женой приключилось?
– Ушла от меня! вот что приключилось… с "агентом" ушла. Вот, видишь, флигель на дворе? Ну вот там у меня агент жил, снимал квартиру по контракту за двести за тридцать в год, на пять лет… Ну вот и уволок… У меня сыновья по восемнадцатому году есть! И детей увела! и всего дочиста обобрала! до нитки! оставила вот в чем есть… Вот как со мной супруга распорядилась умно!
– Да-а!.. Так вот какое дело!..
– Почитай двадцать лет прожили – и вот как!..
– Да, брат!.. – вполне сочувственно качая головою, сказал фургонщик.
– Как так могло случиться? – оживленно спросил хозяина Пуховиков, кое-как расположившись на голых досках кровати.
– Это ежели вам все как должно рассказать, сколько я, например, принял муки…
– Так расскажите, пожалуйста! – умоляюще воскликнул мой попутчик. – Пожалуйста!
– Ежели это рассказать все подробно.
Хозяин махнул рукой и вздохнул. Но, как будто что-то вспомнив, поспешно проговорил:
– Вот погодите, я сейчас в амбар сбегаю, а тогда опять загляну…
– Пожалуйста!.. – вопил Пуховиков вслед уходившему хозяину.
– Ладно! ладно! – отвечал тот.
III
– Так вот оно какое дело-то! – многозначительно прикусывая язык и покачивая головой, заговорил наш Фургонщик по удалении хозяина. – То-то я смотрю, что как будто не такие порядки пошли… Я уж давно не бывал у него… Это сегодня как-то вздумалось, а то я другом месте останавливаюсь… Так вот оно как!
И покачивая головой, фургонщик с многозначительною миною в лице припал губами к полному блюдечку чая.
– Да! Видно, что его это потрясло!.. – сочувственно сказал Пуховиков. – Что ж он нейдет?
– Придет! – успокаивал фургонщик. – Тут ему нечего делать-то… Вы чего же чаю-то не пьете? – обратился он к Пуховикову.
– Я хочу есть! – ответил Пуховиков. – Пойду искать чего-нибудь…
Мы с фургонщиком остались вдвоем, поджидая возвращения хозяина и Пуховикова. В ожидании их мы молча пили чай, и фургонщик успел опустошить весьма значительное количество чашек, прежде нежели явился Пуховиков с целой тарелкой яиц в руках.
– Нет, – сказал он, в раздумье останавливаясь среди комнаты, – наш хозяин что-то… смиренный, смиренный, а подите-ко, как "идола"-то своего мучает!.. Я вот сейчас искал его, нет что-то нигде; вошел во флигель, а там люлька висит и эта Марья ребенка качает… Ну действительно качает так, что не дай бог! ребенок катается в люльке, как вот каталось бы яйцо… только кряхтит… то есть, собственно говоря, не качает она, а пихает егос сердцем от себя и к себе, с ожесточением дергает. «Нельзя ли, матушка, яичек мне?..» Сначала покосилась молча, посмотрела на меня, потом говорит: «Вон, возьми под лавкой!» И вижу я – все ее лицо мокрое от слез… «Ты что ж, говорю, о чем плачешь?» – «Как же не плакать, с таким чортом живешь!..» – «Так ты бы ушла?» – «Да паспорту не дает… Должна, вишь, ему я… рабенок родился, расход ему… А чей рабенок? Не драться с ним, с подлецом… И рабенок-то мой хуже ворога!.. хоть бы помер, что ли, давно б моего духу не было!» И ревет, ревет, заливается! Покуда я яйца из корзинки вытаскивал, досталось нашему хозяину на орехи… Вот, в самом деле, какие бывают нелепые связи!
Пуховиков положил несколько яиц в стакан, облил их из самовара кипятком и вновь расположился на кровати.
– Знаете что? – сказал он оживленно, – пусть только придет хозяин, надобно вывести его на свежую воду… Должно быть, он тиран! Какую могучую девку и как запутал… А ведь по виду кроток…
– Вот погоди, все выспросим! – поддакнул извозчик.
И только что был составлен между Пуховиковым и фургонщиком этот, так сказать, заговор против хозяина, как на крыльце послышалось шлепанье резиновых калош, и скоро в комнате появился подсудимый; в одной руке держал он пузатенький графин с водкой и рюмку, торчавшую между пальцев, в другой у него была связка шамаек и под локтем прижат кусок хлеба.
– Вот, господа, с дорожки позвольте попотчевать… Рыбки? своего вяленья, извольте-кось покушать!
Рыбку и хлеб он как-то искусно, при помощи одной руки, сумел опустить на стол, а сам остался посреди комнаты с графином в одной руке и рюмкой в другой.
– Позвольте вас просить! – сказал он, поднося рюмочку водки сначала Пуховикову, потом мне.
Мы сказали: "После, теперь рано!" Не отказался только фургонщик.
– Что ж это так? – обиженно говорил хозяин, – неужто уж мне за всю компанию одному придется претерпеть?
– Пей сам-то! – сказал фургонщик.
– Ну, видно, надо! Будьте же здоровы! С приездом!
Хозяин медленно выпил одну рюмку за другой и, не выпуская ни графина, ни рюмки из рук, сел в старое безногое кресло, кое-как державшееся у стены. Поза его была такая: откинувшись к спинке кресла и наклонив голову к груди, он сидел как бы в задумчивости, расставив ноги, и на одном колене держал графин, а на другом рюмку…
– Да! вот как, господа любезные, бывает на свете!
Сказав это, он налил еще рюмку водки, выпил, крякнул, плюнул и опять поставил руки с графином и рюмкою в то же положение.
– За твои труды, за твои, например, старания, за всякое попечение возьмут тебя же и огреют поленом по голове! Что же, хорошо этак поступать?
Вопросительно взглянув на нас и, повидимому, не желая ждать ответа, он опять выпил рюмку и все с теми же приемами.
– А почему? – продолжал он, вопросительно взмахивая головой. – А пото-м-му, что нету строжайшего закона! Вот почему! По теперешним временам дозволяется бабам своевольствовать… Поди-ко, тронь ее пальцем! Что тебе скажет судья? "Да, виновен. Посадить его в часть". А посмотри-кось, что он окажет, ежели ты на бабу жалуешься? "Нет, не виновна, ступай с богом!" Вот нонешние права! Она тебя ограбит с любовником, обворует, разорит, осрамит, а ты – пикнуть не смей! Голову она тебе с плеч снесет – "нет, не виновна, иди гуляй!" (Следует поспешная выпивка двух рюмок сразу.) От этого-то и происходит вавилонское столпотворение!.. Теперича спрашивается: какая же мне награда, что я ее берег, например, уважал, поил, кормил, в наряды ее наряжал?.. Каждая копейка у меня кровью досталась! Вот все, что тут понастроено, каждая соломинка, все это от трудов! Чего только не пережито на веку! и все старался, чтобы как лучше, чтобы по-хорошему… Чего ей нехватало? Всего, что потребуется, было! И вещи, и золото, и серебро, и земчуг – все было!.. Или не уважал я? Оченно даже почитал и ходил за ней как за кротким младенцем: кажется, всю жизнь волоска не тронул (быстрая выпивка). И вот оказывается с агентом! Обобрала, как липку! Осрамила, разорила; всё выбрали с подлецом из сундуков: и вещи, и билеты, вв-сс-сё!.. Вот какую награду заслужил я за мои труды! А уж, кажется, как малого младенца берег: "Наденька, Наденька, ангел мой! не надобно ли чего? не чувствуешь ли ты какого беспокойствия? может быть, тебе какого варенья или что тебе требуется – ты только мне скажи!" Только, бывало, и слов моих. И вдруг – с прохвостом! Предалась со всеми детьми, оставила меня посереди пустыни!..
Следует выпивка еще двух рюмок, и рассказчик видимо хмелеет.
– Вот награда!
Всем стало как-то очень нескладно на душе и в то же время очень грустно от этого рассказа. Все мы как-то разом вздохнули, и глубже всех вздохнул охмелевший хозяин.
– А какой была ангел! – вдруг нежнейшим голосом почти прошептал он, очевидно впадая в совершенно иной тон и от негодования переходя в мечтательное настроение. – Вспомнишь, вспомнишь! Ну да что уж!.. Провались она пропадом!..
Среди общего молчания послышался резкий звук глотка. Хозяин пил и сидел глубоко удрученный.
– Послушайте, хозяин! – проговорил Пуховиков. – Извините, вас как по имени, отечеству-то?
– Нас? Иван Семенов.
– Иван Семенович! Знаете что? Расскажите по совести, как было дело…
Хозяин поднял голову, слушал и не отвечал.
– Ведь все равно, – продолжал Пуховиков заискивающим тоном, – дело прошлое, чего скрывать?..
Продолжая молчать, хозяин стал внимательнее вслушиваться в слова Пуховикова, даже наклонился вперед, чтобы яснее слышать их.
– Вы сами говорите: "ангел была"… и вдруг ограбила!.. ведь это зря не бывает… Как законов нет? За копейку в остроге сидят… Нет, вы уж, пожалуйста, все по совести.
Долго и упорно молчал хозяин и, очевидно, крепко о чем-то думал… Все мы ждали, что будет.
Вдруг он вздохнул глубоко-глубоко, выпрямился на стуле, потом быстро поднялся во весь рост и громко произнес:
– По совести? По чистой совести вам?
– Да-да! Пожалуйста!.. – подзадоривал Пуховиков.
– Все по совести?..
Пуховиков опять поддакивал, а хозяин, приготовляясь ответить что-то, но, видимо, затрудняясь ответом, в волнении колотил себя бутылкой в грудь.
– По совести? – громко воскликнул он и столь же громко прибавил: – А потому что… сволочь!
– Кто? – подсунул ему Пуховиков.
– Я! Я сволочь! – грянул хозяин и так ударил бутылкой в грудь, что из нее выплеснуло струю водки.
– Я! Я!.. – кричал он. – Вот кто есть основатель всей подлости!
И в сильном волнении (не разлучаясь, однако, ни с графином, ни с рюмкой), охмелевший хозяин почти упал в свое кресло.
– По совести вам? так вот как: у нее была спервоначалу душа чистая, а у меня душа была грязней грязи! Я собственно потому и вовлек ее в брак, что душа-то моя почернела, так мне требовалось около чистого, приютиться… Вот я и выдернул ее из грядки за хохол, как редьку!.. Да к себе в берлогу! А она не мне чета была! Не по себе я брал товар!.. Я к грязи с детских ден приучен! Чай, знаете Валдай-город? Ну так у моих родителей три трактира там было с органами… И грязи, и греха – не приведи бог, сколько было!.. А она, Надежда-то, дьяконская дочь, смирная, тихая, умная, обученная, сама чистота небесная! Все у нее, бывало, что-то светит в глазах-то! Ей-ей не совру, скажу вам: сидит, бывало, читает книжку, а надо лбом у нее (вот это самое место) точно что летает… ей-богу, не вру! Привлекала меня вполне… Ну я с дьяконом и так, и эдак… сладили! Живем по-супружески, а вижу не то!.. Кажется, уж по женской части понимал? А не то! У, как строго надо!.. Тут надо не то, что поступать чисто, а и думать-то чисто надо… вот тогда будет прок! А о чем мне думать? Приобык я к грубости, к своевольству… Стал я пред женой представляться вроде серьезного человека… И верила ведь!.. Тянет меня учиться, а я уж всему научен!.. Завлекла меня к помещику (еще в девицах она у них живала), школу смотреть, с учителями разговаривать… Прямо сказать, добрые были люди, настоящие… Истинно добро хотели творить. Вот и ее туда тянет к ним. А мне с ними смерть! Меня тянет в кухню, к бабам, взять балалайку да с Матрешкой сдействовать ухарскую! Ведь кто к этому приобык, так ведь с бабами, девками гулять – ух, как вихорно-хорошо! Понемножку, полегоньку, то каблучками, то ладошками, так тебя начнут потрогивать, подергивать, поворачивать – и не опомнишься, как словно в облаках без памяти плаваешь… И-и-их, бывало, как в рощах мы гуливали!.. Терпишь, терпишь дома, да как дашь себе бенефис…
– Зачем же бенефис-то? – с упреком заметил Пуховиков.
– Да ведь хорошо! дюже хорошо этак-то колесом под облаками-то шарахнуть! Ах, братец ты мой!..
– Да, точно, – проговорил Пуховиков, – кажется, действительно не по вас она!
– Нет, братец ты мой, не так! Мне без нее тоже невозможно… У меня так: от вольной жизни тянет к ней, а от нее к чорту в зубы призывает… Вот ты что разбери!.. Я бы и с ней соскучился… и с моими актерками стосковался, вот какая моя природа! Оно бы и ничего, все бы честь честью шло, только вот в ней-то своя загвоздка сидела. Тянет ее к учению да ко всему хорошему! Книжка ей требуется, так ее и подмывает к этим самым господам пойти, так у нее на лбу-то и летает этот дух-то благородный! Я бы сам-то как-никак преоборол себя, это мы можем; иной раз четверть водки осадишь, придешь к родителю, а рыло точно у схимника, чист и свят! Да она-то вот все в сторону, все своей дорогой… Думаю, определить ее к трактирному делу, посадить за выручку? Потому родитель к тому времени помер и дело в моих руках было. Огрязнеет! а мне нужна чистая!.. Ну пока что жил, терпел – "пусти да пусти к господам!" Раз не позволю, два не позволю, в третий – нечего делать, пойдем вместе. Она ускользнет к молодым барчукам, барышням и к прочим студентам, а меня только вот икота колотит… И стал замечать, что склоняется она к одному, например, человечку… "Ах, говорит, какой превосходный Митрофан Иваныч!.. Какой умный!.." А парень, точно, умственный, головастая тварь, нечего сказать… Воротит от этих слов все нутро во мне, а чем ее отшибить? не придумаю, способов нет! По наукам ничего не соображаю, разговора не понимаю ихнего, а вижу, что тянет, тянет ее туда, вижу, что там ей место настоящее… Что тут делать? Представилось мне так, что беспременно она от меня "уйдет!" И ушла бы, и беспременно бы ушла – это верно! (Ведь ушла же таки!) Да бог мне в эту пору помог… Наткнулся я в нашем трактире на двух наших же мужиков. Сидят, чай пьют, расспрашивают. "Жив ли такой-то? А такой-то где? А этот-то помер или нет?" Да вы-то, мол, кто такие сами-то будете? Ну, слово за слово, рассказали они все. Убежали они вдвоем из наших мест лет пятнадцать тому назад и попали в Турцию; и теперь вроде турецких подданных и с турецкими паспортами опять въехали в Россию, приписались на Кавказе и живут припеваючи… Наговорили они мне про этот самый Кавказ неведомо чего: и места много, и всего много, и вольно, и богато… рай! Забрало меня за живое! Думаю: "Затащу я свою Надежду в неприступные места, сохраню ее от прочих народов для себя, и никакой чорт нас не разыщет!.." А у меня характер горячий. Влетело это мне в башку, даром не лежало. Обтолковал я это дело с земляками, расспросил, распродал имущество, маменьке оставил часть, урезонил ее под тем предлогом, что, мол, еду в Москву торговлей заниматься, да и юркнул сюда в степь и жену уволок с собой, оторвал ее от своих мест.
Рассказчик подкрепил себя рюмочкой.
– И стали мы, братцы мои, жить с ней наново… Шибко она убивалась по своим местам!.. Ну, однакож, хлопот было много, и, наконец, дети оказались, один за другим, два мальчика… Так мы жили долго… У меня заботы много хозяйской, у нее одна забота – дети. Вся им предалась, вся, значит, затихла, присмирела… Куда тебе книжки!.. И жили мы перво-наперво вот в этом самом месте, где теперь разговоры разговариваем; а потом флигель отделали новый, а со временем и жильцов стали пускать… Поживши таким родом, соскучился я об своей стороне, задумал поглядеть, как живут земляки. Деньжонки, слава тебе господи, были, я думаю: "поеду в свои места, разузнаю, душу отведу"; здесь хоть и хорошо, а все свои места милее. И опять же задумал и сейчас за дело взялся… Флигель новый сдал агенту, этому самому мошеннику-то, на пять лет по двести по тридцать рублей, хозяйство передал жене – и с богом. Чтобы у меня об ней мысль какая вредная была – ни боже мой! Хозяйство и ребята так ее прекратили, даже и подобия не осталось, стала стареть моя бабенка. А мне за ней, как за каменной стеной, спокойно… Поехал. Дороги железной в ту пору не было до самого Воронежа. Езда долгая. Ну кое-как добрался до дому, разыскал своих, да без малого полтора годика и прогулял в родных-то местах! Любо, братцы мои, показалось мне в своих местах! Дома у меня заботы нет: жена отписывает и все хорошо; чего ж мне? И так я преприятно погулял – век не забуду! Даже… уж что греха таить? говорю вам как на духу… прихватил из своих мест себе обновочку… сманил я ее, думаю: "Воткну ее где-нибудь в хибарке, у старой вдовы, казачки, пускай живет, – все мне будет отдохновение…" Ну, приехал, обновку свою приладил в непроходимых местах, стал жить, н-но замечаю, что в моей бабе опять старое стало открываться, опять мысли появились… Слышу: "Дети уж большие растут, учить надо… Альфонс Федорович беспременно, говорит, учить надо… Как так, мои дети мужиками будут, невежами?. ."Изволите видеть! Заиграла в ней старая струна, только уж в детях… И опять Альфонс Федорович какой-то появился… А это агент-то, анафема! немец! Сидит, собака, циркуль возьмет, круг обведет, линейкой подчеркнет – шут его знает, чего он там делает, а она только ахает: «Вот кабы моим детям так-то!..» И стало так: то немец к нам, то она к немцу с мальчишками… И идет промежду них опять же такой разговор совсем не по моей природе – потому что понятия у меня нет… Дальше – больше, слышу, люди говорят: «Поглядывай, мол, Семеныч, – у твоей жены с немцем не очень аккуратно происходит!» Кухарка тоже не вытерпела, объяснила: «Она, говорит, без тебя бесперечь у немца… и он у ей… в полночь… за полночь». Побожилась, что немец в окно лазил… Ах, пропади пропадом! Рвет меня опять на части, что ты будешь делать! Хоть и есть у меня на стороне, а без такой бабы, как жена, нету мне житья!.. Раз эдак был выпивши (нахлестался у своей…), пришел домой; Надежды нету. «Где?» – «У немца». – «Сходи, призови». Пошла кухарка: «Сейчас!» Прошло два часа – нету. «Сходи!» – «Сейчас!» Опять нет! Пошел сам, вытребовал, думаю: «Погоди же, я с тобой сыграю штучку!» Принял на себя довольно кроткий вид и говорю: «Ты мне, Надежда, говори все по совести и не бойся. Какие у тебя дела с немцем завелись?» Удостоверил ее всячески, чтобы нисколько нечего от меня не опасалась. Тут она вся загорелась от радости – и поверила… «Я, говорит, без него жить не могу… Он моим детям лучше тебя отец… От него в час услышишь то, что ввек не узнаешь с тобой живши… Отпусти ты меня, друг ты мой, к нему с детями совсем! Я ведь твою подлость давно знаю, все терпела… Я из жалости к родителю за тебя пошла. Ты и теперь, говорит, любовницу держишь, какой детям ты пример! А Альфонс-то Федорович – он из них людей сделает… Он, говорит, так их любит, так заботится, что за это за одно я ножки у него целовать буду…» Говорит это, плачет, меня обнимает, а у меня все нутро горит, огнем полыхает! Однакож продолжаю доходить до корня. «Хорошо, говорю, отпущу!.. А чем вы жить будете?» – «А ты, говорит, нам все мое отдай!..» И на это я ей также по вкусу ответил: «Хорошо, говорю, показывай же, какие бы ты вещи взяла и какие мне оставила?» И сейчас она в одну минуту сундуки распахнула, разворочала и, точно в самом деле уходить ей пора от меня, со всяким спехом принялась разбирать… Вот на этой самой кровати, что вы изволите лежать (он кивнул Пуховикову), принялась она раскладывать имущество: «Это твое, а это вот мое… Это тебе оставляю…» Венчальные свечи мне оставила… Перебрала все, в сундуках, в чуланах, горит вся от радости! «Ну, говорю, теперь ты свое сложи в особое место, а мое в особое». Все – живым манером! «А когда, говорю, уходить хочешь?..» – «А сейчас, говорит, у Альфонса Федоровича спрошу…» Тут я встал (рассказчик встал я, поставив на стол графин и рюмку, с каким-то разбойничьим, даже палаческим жестом засучил рукава и сжал огромный кулак…), встал я, засучил, поплевал эдаким манерам – да ррраз по морде! да два! да трри… да до тех пор, пока кровь из нее, как из зарезанной, хлынула! Тут на крик прибежал немец, соседи – и боже мой, какой вышел скандал!..
Рассказчик опять овладел графином и рюмкой и освежил себя двумя огромными рюмками.
– Немца выгнал вон, а жена лежит, молчит, умирает… Никогда я так не плакал, как над ней!.. Уж господи! только бы жива была! Все хозяйство бросил, запустил… Дал обет пешком сходить в Новый Афон, ежели выздоровеет. Пролежала она в постели без малого год… кое-как отходили. Молчит, ни словечком не вспоминает (а в себе все затаила!..). Я уж и не знаю, как мне самому-то позабыть мои грехи… Вытребовал из дому родителей ейных, отца и мать, покаялся, молебен отслужили и ее уговорили все позабыть, и в ноги она мне поклонилась… Как поклонилась она мне в ноги, тут и я отдох, думаю: "Ну все слава богу!" И пешком ушел богу молиться на Афон. Родителей ейных отправил, отблагодарил, все как должно. Возвращаюсь домой – проходил я шесть недель – хвать, и след простыл! Ни жены моей нет, ни детей моих нет, ни сундуков, ни меху! Ничего! чисто! бросила все на старуху работницу – оставила меня без всего! Вот и конец делу!..
Рассказчик замолчал и поник головой.
– Так вы ее и не видали?
– И видал! и детей своих воровал! и сюда привозил! и сейчас у меня судом дело идет – и все ничего! дети уйдут… сама пьет!
– Стала пить?.
– Пьет!.. Потому немец-то преобразил ее не то что в любовницы, a хуже кухарки она у него теперь… Он как завладел имуществом-то, сейчас его в деньги оборотил, какую-то контору комиссионерскую открыл, а ребят моих агентами пущает. Одним словом, запряг очень хорошо всех… Все это он покорил, а жена-то уж ему и не нужна… Сказывают, невесту ищет… Так все пошло прахом! А моя-то все в черном теле… Попивать стала, а нейдет: "Все при детях помру…" Любит его, подлеца! Что поделаешь? Умен, вишь, мошенник!.. Вот тут и разбирайте!