355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Кой про что » Текст книги (страница 14)
Кой про что
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:45

Текст книги "Кой про что"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)

12. ЗАМЕТКА

В октябрьской книжке «Вест<ника> Евр<опы>» за прошлый год были помещены рядомдве статейки, обе касающиеся тех самых семейных неурядиц, которыми захворала и наша святая Русь; замечательно, что одна из этих статей – «Персидский эндерун» – рисует семейные неурядицы в обеспеченном обществе крайнего востока, крайней и глухой азиатчины, а другая, в которой г-н Боборыкин пересказывает этюд Бурже о Дюма-сыне, касается того же самого вопроса в жизни крайнего запада, в среде высшей буржуазии французского общества, и как в азиатчине, так и на самом припеке культуры оказывается глубочайшая исковерканность взаимных отношений мужчин и женщин, переполненная страданиями почти в той же мере, как и отталкивающими чертами, имеющая источником одну и ту же основную причину – разъединение в жизни, в знании, в труде, в интересах частных и общественных.

"Посмотрим, – говорит автор персидского эндеруна (гарема), – чем, может заниматься женщина каждый день в своем эндеруне. Начнем с главы дома. Муж от жены держится далеко; чем он занимается, с кем ведет дела, какие его успехи, неудачи, горе, радость – все это, за весьма редкими исключениями, до жены вовсе не касается, и она ничего не знает.Затем воспитание детей также взято из рук женщины и всецело вверено дядьке, который до совершеннолетия питомца неотступно ходит по его стопам. Девочки же пользуются еще меньшим вниманием и остаются в эндеруне под присмотром горничных. Женщина, когда дети у нее на глазах, не исполняет самых простых обязанностей матери: не останавливает от излишних шалостей и не объясняет, что дурно, что хорошо (а ей откуда знать это?). Одну лишь черту в характере ребенка не оставляет мать нетронутой – это гордость. К мальчугану, который едва начинает понимать речь человеческую, она не иначе обращается как с величанием «хан». Таким образом, самые существенные интересы семьи чужды жене. Остается еще хозяйство, но в этой области ее участь горькая: обе половины дома состоятельного человека переполнены челядью, в руках которой сосредоточены все делапо дому. Тут есть и главный кофейщик, главный буфетчик, главный водолей и масса других прислужников, из которых каждый заведует вверенной ему частью непосредственно; персидская женщина не нуждается даже в отдаче тех или других приказаний: по раз заведенному порядку все необходимое к ее услугам. Что же ей остается делать? Умственных интересов никаких, общественная жизнь донельзя узка. На разговор с женщинами о их повседневной жизни всегда был один ответ: «Что нам делать? Ничего не делаем».

Как видите, положение персидской женщины обеспеченного круга весьма идеальное – "роди" и больше ничего не знай. Кой-как живи от родов до родов, а ни о чем другом не помышляй и не беспокойся. Все сделают другие, чужие руки. Но "человек" не мирится с таким благополучием; это исключительное положение вполне обеспеченной женщины ничуть не приятнее положения человека, вся жизнь которого должна проходить, положим, в шахте, под землей. Ему тоже не о чем заботиться, а только лежать в глубине земли на боку и долбить камень. Оба эти исключительно для чужой надобности приспособленные человеческие существа не желают мириться с своим изуродованным положением и, разумеется, стремятся всеми возможными средствами "дополнить" свое изуродованное существо несравненно большим количеством нужных для человека ощущений, чем те, на которые они обречены разъединяющим людей строем общества. Углекоп, выбравшись из-под земли, пойдет в кабак и расправит свою душу механически, при помощи сивухи, а "обеспеченная" персидская женщина наверстает свое рабство и отчужденность от людей иными средствами. Автор рассказывает, что горничные, обреченные, например, на то, чтобы служить своим ханум, покупают себе мужей, и одна такая купила их очень много на своем веку, но ее, бедную, надували. Сами же персидские барыни ищут недостающего им на базарах, в банях, в тазие (театр). На базарах они подолгу толкутся, выбирая наряды и иногда приворовывая под чадру куски материй. "Кроме покупки нарядов, женщины стремятся на базар ради приключений". "Тазие" называется представление, посвященное памяти "Хуссейна". "Что женщины буквально наводняют театр во время представлений – факт несомненный". Нельзя сказать, что женщины остаются безучастны к судьбе Хуссейна, но можно с достоверностью сказать, что девять десятых относятся к ней совершенно равнодушно и предпочитают балагурить с соседками или выслеживать глазами кого-нибудь из интересных мужчин. Избранный мужчина находится под зорким наблюдением, пока как-нибудь не встретится с глазами ханум, тогда последняя делает ему какой-либо знак, и т. д. Словом, в театрах, в банях, на базаре, во время загородных прогулок, везде, помимо желания быть "на людях" вообще, изуродованная исключительным развитием своих женских свойств, персидская женщина преследует и чисто женские цели. Если же принять в расчет, что и "главы" их, то есть их мужья, делают то же самое, да к тому же еще развращены и истощены с детства, что, кроме эндерунов, ведь никто другой, как они, практикуют свидания в тазие, в банях, на прогулках и т. д. и т. д., то и получится картина самая нескладная: перед вами идет какая-то бессмысленная и непривлекательная трата сил человека – мужчины и женщины.

"Между тем в средних и особенно низших классах женщина поставлена в совершенно иные условия. Здесь положительно все заботы лежат на ее плечах, так что с утра до вечера она работает наравне с мужем,готовит кушанье, обшивает ребят, моет белье и т. д.". И во всей статье, как кажется, не вполне исчерпывающей безобразия обеспеченного персидского общества (так как иногда автора удерживает от изложения тех или иных подробностей простое чувство приличия), ни одного слова нет о том, что подобные безобразия возможны в народной среде.

Но едва мы с крайнего востока перенесемся на крайний запад, в ту же самуюобеспеченную среду,как немедленно встречаемся опять с всевозможным неблагообразием. Здесь (если верить герою одного произведения Дюма-сына) уже утрачена вера в женщину,а вместе с тем и способность любить. «Как бы я ни был бесполезен и ординарен, – говорит некий де Рион (в „Друге женщин“ Дюма), – я дал себе слово не бросать ни моего сердца, ни моей чести на съедение всем этим прелестным и страшным созданиям, из-за которых разоряются, теряют доброе имя и убивают себя. А их единственная забота, посреди такой всемирной свалки, одеваться то в виде зонтиков, то в виде колокольчиков». Но не одни женщины, превращенные в зонтики и колокольчики, до глубины души возмущают г-на Дюма и героев его произведений: возмущается все буржуазное общество последних пятидесяти лет. Читая этюд г-на Боборыкина, видишь, что г-н Дюма просто, как говорится, потерял голову в этом буржуазном вертепе; он не знает, что делать: то вдруг ожесточится и вопиет: tue-la! (бей!), то забормочет что-то о духовной любви, то о правах женщин, – но вообще видно, что «бабы его доняли» и что спасения ему от них нет никакого. Краски, которыми охарактеризовано в названной статье г-на Боборыкина «бабье дело», от которого потерял голову г-н Дюма, до чрезвычайности мрачны.

"Для него (то есть для Дюма), – говорит г-н Боборыкин, – мужчина и женщина представлялись в виде самца и самки. Они, в его воображении, пожирают друг друга, чтобы умертвить душу. Любовная страсть явилась для него в виде постоянной жестокой битвы, кончающейся всегда смертью одного или обоих вместе, если не физической, то нравственной. И мы видели на самом деле все отвратительные стороны этой битвы под прикрытием того, что называется ухаживанием, или же так называемых французами – легких нравов, и что он, не задумываясь, называет прямо проституцией. Настоящей проституцией он не занимается.Он задался целью исследовать все виды тайной проституции, фальшивой, такой, где женщина представляет собою высшую степень испорченности, где она несет душевную заразу и ненависть к мужчине под видом обольстительной любви или подобия любви. Дюма разоблачает поэтическую и сентиментальную проституцию. Не довольствуясь тем, что в целом ряде пьес Дюма показал жестокую битву между самцом и самкой в мире тайной проституции и адюльтера, он показывает ту же битву и в недрах супружества, самого настоящего и законного супружества…"

Еще в более ранний период в деятельности Дюма из некоторых его произведений можно было понять, "что Дюма смотрит на брак совсем не положительным взглядом, а признает его скорее как наименьшее из зол, как некоторого рода перемирие в непрестанной войне мужчин и женщин, может быть западни.. ."Если бы жена была честная мать семейства, борьба все-таки останется борьбой и если не приводит к крови (tue-la!), то выражается другими видами страдания. Поль Бурже указывает на одно место в произведениях Дюма, где этот писатель, обращаясь к молодому мужу, сидящему у изголовья жены, только что разрешившейся от бремени, говорит:

" – Ты поникнул головой? Вот ты, в свою очередь, побежден женским элементом. Он воспользовался тобою для того, чтобы выполнить свое дело. Этот элемент притягивает тебя, соблазняет, употребляет тебя в пользу, то удаляет, то опять берет и устраняет тебя, смотря по тому, чего требует предназначение и известное отправление жизни. И познай, между прочим, что так всегда будет; какова бы ни была плоскость, на которой ты встречаешься с женщиной, она никогда не берет тебя для тебя, а всегда для самой себя".

Вот какое безвыходное положение авторов и героев. Так зачем же говорить: "Бей ее!" Легче не станет, как оказывается в конце концов. Нечто подобное, страшное-престрашное, приведено также и из Шопенгауера. Во всяком случае, дело это оказывается "неумолимое и неискоренимое", и у г-на Дюма мы не нашли никакого указания, как тут быть, чтобы женщина в конце концов не съела мужчину совсем с костями.

Последняя сцена, в которой г-н Дюма говорит таким пророчествующим языком (познай, – она тебя съест!), наводит нас на мысль спросить удрученного людоедством женщин моралиста: "Отчего собственно молодой муж поник головой —оттого ли, что жена его родила, или же оттого, что у него теперь не только «колокольчик под зонтиком», а еще и ребенок. Не испугал ли его, бедного бульварного хлыщика, этот ребенок?.."

Мне кажется, что испугал и ошеломил молодого мужа (да и молодую жену из породы зонтиков также) именно ребенок. Почему же? Потому, что между ними, людьми, разделенными строем буржуазной жизни на не имеющие ничего общего роли цветка и корня, – появилось существо, требующее от них забот во всех отношениях;они оба – и муж, поникший головой, и жена, думающая, какой ей теперь купить корсет, – впервыена беспомощном ребенке ощущают кабалу ответственностиза человека во всех отношениях.Он еще весом только в четыре фунта, ему нужно всего-навсего только одну рюмку молока, но он заставляет думать обо всем,что касается человека, и от этой непривычной работы, разумеется, поникнет непривычная к ней голова. Голова нашего мужика и бабы не поникнет от ребенка, произойдет только задержка в работе, но тут помогут добрые люди; отвечать же за его карьеру, за его средства к жизни, за его душу, за его ум, уменье, знание, им нечего – он будет жить точно так, как живут они оба, воспитается в том же разнообразии впечатлений труда, среди которого они живут сами; ни подняться, ни опуститься выше или ниже кого бы то ни было в однородно трудящемся обществе, где живут отец и мать, не будет ни надобности, ни возможности; он будет всем равен и одинаков со всеми – мужик, как все. Кроме того, он со временем под старость помога, следовательно, утешение. В народной среде, где строй жизни требует от каждого человека личной деятельности во всевозможных отношениях,не ощущается тяготы от обилия многостороннейших обязанностей по отношению к вновь родившемуся человеческому существу; многосторонность – атмосфера народной жизни; здесь же, в буржуазном обществе, ребенок тиран: он пришел и потребовал от отца и матери огромного к себе внимания, тогда как им самим впору только каждому гнать свою линию.

Но молодой человек, поникший головой и приунывший над колыбелью ребенка, приуныл ненадолго. Жена его, будьте уверены, не испортит своего бюста; во-первых, корсет, а во-вторых, кормилица, за кормилицей бонна, далее учитель, школа, коллеж и т. д., – все сделают другие. Жена его по возможности будет оставаться в роли цветка или зонтика, и так как эта роль будет ему надоедать, то он будет искать дополнений там, где случится, а так как и жене роль зонтика также ненавистна и тяжка, как и роль ханум в персидском эндеруне, то ничего не будет удивительного, если и ей понадобится поискать полноты жизненных ощущений собственными средствами. Зачем же орать-то: убей! Почему же и его самого не бить? Из обоюдного безобразного положения, неизбежного при известном строе жизни, выход не в мордобитии или моральной проповеди, а в коренном изменении именно строя жизни.

Поль Бурже, повидимому, крепко задумался над всеми этими нескладными делами; он, повидимому, опечален всем строем жизни и потому, обозрев произведения Дюма (вместе с литературным наследием, оставленным французскими писателями последнего пятидесятилетия), не решается читать нравоучения или рекомендовать для искоренения зла какую-нибудь новомодную кулачную расправу, а просто и серьезно говорит следующее:

"Чтобы чувственная распущенность перестала утомлять своими себялюбивыми сотрясениями нервы и сердца людей, которым более пятнадцати и менее сорока лет, надо восстановить равновесиечастной жизни; необходимо, чтобы поздние браки сделались исключением и чтобы брак в двадцать пять лет стал правилом; чтобы воспитание женщины делало из нее действительную подругу мужчины; чтобы отношения между молодыми людьми преобразовались и чтобы ребенок не портил себе преждевременно чувство и воображение в стенах коллегий, этих клоак нравственной заразы; чтобы жадность конкуренции, погоня за местами и богатствами посмягчилась; надобен возвратк менее искусственной и менее подогретой жизни; необходимо человеку быть больше привязанным к своей провинции, к родному краю, необходимо, чтобы жить в Париже не было целью всех мужчин и женщин, чтобы демократическая свалка была менее неистовой…"

Такими словами, говорит г-н Боборыкин, критик заключает свои объяснения (стр. 490).

Но в сущности, как видите, никакого определенного взгляда на общий недуг культурного строя жизни у автора, цитированного г-ном Боборыкиным, нет.

А между тем обществу необходимо знать, в чем именно заключается то центральное зло культурного строя жизни, при котором все блага науки и культуры, казалось бы прямо для счастия и радости жизни человеческой добытые, – не только не делают этой жизни светлее и легче, но напротив – как бы грозят в будущем все большим и большим мраком и тяготой.

Мы не беремся за разрешение таких больших вопросов. Нам ли, деревенским обывателям, толковать о них? Но в русской жизни в настоящее время столько мечтаний и мечтателей о том, как жить свято, что истомившийся современный человек невольно влечется к ним. Не говорить поэтому о мечтаниях и мечтателях – положительно невозможно; вот почему во втором томе этого издания я и постараюсь собрать между прочим все, что мне пришлось написать по поводу этого любопытного явления русской жизни.

13. «ВЗБРЕЛО В БАШКУ»
(Из записок деревенского обывателя)

I

…Утомителен и однообразен наш деревенский «недосуг». Суетою сует переполняет он дни и годы нашего деревенского существования, владеет всем нашим существом от колыбели и до могилы и, увенчав могильною насыпью иногда многолетнюю недосужную жизнь деревенского человека, не оставляет о нем среди продолжающих жить людей почти никаких поводов к воспоминанию. Но если вся наша деревенская жизнь наполняется только такою суетой сует и таким, повидимому, пустопорожним недосугом, то каково же должно быть наше душевное состояние, если судьба неожиданно пошлет нам «досуг» и повелит на некоторое время прекратить суету сует, призовет нас к спокойствию, отдохновению и даст на некоторое время право позабыть хоть на несколько часов деревенскую злобу дня? Тут нам, настоящим деревенским обывателям, уж и совсем нехорошо, совсем скучно становится, и самый лучший исход – лечь среди бела дня спать. Но и этот-то способ употребления «досуга» водворен в народной жизни не без усилий со стороны посторонней власти и влияний: не работать, прекратить на время суету сует, – убеждает народ батюшка с амвона; надо же, говорит он, и богу посвятить день, почтить его, не все только своекорыстная возня около своего дома и своего добра. Надобно не пожалеть денег на свечку. Некоторые угодники требуют прекращения работы под угрозою известным наказанием: в известные дни нельзя работать железом, нельзя прясть пряжу и т. д. На том свете, в аду, по рассказам старух, которые сами в обморочном состоянии бывали там, на небе, и которых ангел водил по мытарствам, – всегда указаны с точностью муки, которые испытывают мужики и бабы, не соблюдавшие пятницы, работавшие по праздникам. Бабы, например, которые работали по пятницам, задыхаются там, на том свете, в избах, наполненных кострикой: им нельзя дохнуть, нельзя открыть глаз – кострика окутывает их непроницаемым облаком. «Все жадность наша! – говорит приверженный к дому хозяин, не вытерпевший до захода солнца и потихоньку от взоров угодника, запрещающего работу, постукивающий где-нибудь в темном уголке сарая топором. – Жадность в нас ненасытная!» Если ж господа землевладельцы жалуются на рабочих, что у них оказывается чуть не триста шестьдесят праздников в году, так ведь здесь уж совсем иное дело; у хозяина – поденщина, не свое хозяйство,и в этом случае стоять за праздники, за то, что грех, мол, не хочется взять на душу, прямой расчет для мужика. Тут он уж и сам стремится отвоевать себе всячески как можно больше досугу и большею частию сладко спит в эти сладкие часы. Хорошо спят мужики среди бела дня, крепко, сладко. Тишина в деревне «после обедни» удивительная. Солнце сияет, воздух струится жаркими колебаниями, а деревня сладко спит: кто на лавке, кто на полатях, кто на сеновале – все; старики и старухи, молодые и старые бабы, здоровенные работники-гиганты – все это растянулось, разметалось, где пришлось, и наслаждается безграничным блаженством сна.

Случись в эту пору появиться в деревне какому-нибудь начальству, не только по какому-нибудь серьезному, не требующему отлагательства делу, но просто для перемены лошадей, и то мертвая тишина и мертвое безмолвие спящей деревни может вывести его из пределов терпения. Волостное правление отперто, и веселый ветер, хлопая незапертою рамой, играет разными "строжайшими" предписаниями, таская их без всякой церемонии по полу и присутственному столу. "Эй, кто там?" – может вопить начальство во всю силу голоса, но никто ниоткуда ничего на это не ответит. Можно стучать ногами, кулаком, кричать, заставить кричать на весь двор ямщика, – ни звука! "Эй!" – будет вопиять ямщик, стуча под окнами. "Эй, кто-нибудь!" – будет вопиять начальник, и в ответ им только безмолвие, солнце и тишина; ни признака чего-нибудь живого, или хоть движущегося. Даже в домах причта – у батюшки, у дьякона – все немо и неподвижно; если ямщику и удастся разбудить работницу, раскачав ее за жирный бок, то и она, в конце концов, только почешет этот бок и перевернется на другой. "Что они, вымерли, что ли, тут все?" Вот к чему придет выведенный из терпения начальник, пока на выручку ему не явится какая-нибудь ветхая, терпеливо поджидающая смерти, старушка, не спросит беззубым ртом: "кого надо?" – и не укажет рукой, где надобно искать живых людей.

И я думаю, что "спать" крепко и сладко – значит самым разумным образом употребить деревенский досуг. У пьющего есть кабак, а у непьющего? Ведь, пожалуй, как останешься без суеты сует, да, побоясь огорчить угодника, не посмеешь тронуть топора, да не будешь спать, так придется сидеть да "думать", а ведь это дело трудное, трудное уже только потому, что понять невозможно, из-за чего живешь на свете? Зачем вся эта суета сует, эта ежедневная маята из-за скотины, из-за податей? Да мало ли чего "взбредет в башку", ежели начать на досуге думать обо всем, доходить до всего, разбирать свою жизнь – как, что, почему, как бы лучше, да почему хуже, да отчего то не так вышло и это сделалось не по желанию и вкусу, а совсем наоборот? Коли все это обдумать, так ум за разум зайдет. Лучше бы, конечно, взять топор, да… да угодник осерчает: нельзя железом работать – овса не уродит!

– Пойти хоть на сеновале полежать! – говорит томимый досугом житель и успокаивается в безмятежном сне.

А вот один мой знакомый мужик, Иван Алифанов, человек, всегда удалявшийся от общения с односельчанами, сухой, молчаливый, нелюдимый, пользовавшийся недоброю славой "острожного" и всячески остерегавшийся пробудить в неласковом к нему обществе воспоминания о его прошлом, – вот этот-то человек, многие годы державший себя самого в "ежовых рукавицах", понемногу, под влиянием досуга,стал подумывать «о своей жизни», и от этих дум взбрело ему в башку такое ни с чем «несообразное», что он мало того, что взбудоражил всю деревню, а и сам-то еле жив остался, чуть не помер, да только бог его спас – сжалился над ним… А не думал бы, так ничего этого и не было бы… Хорошо хоть бог-то спас, и то слава богу!

II

Досуг, благодаря которому Ивану Алифанову «взбрело в башку» нечто несообразное и едва не уложившее его в могилу, был не какой-нибудь кратковременный, ординарный, праздничный досуг, который и не заметишь, как проспишь, а досуг особенный, давший возможность вообще всему крестьянству всей округи вздохнуть, «сообразиться» и отдышаться в течение почти всей осени. Причина такого необыкновенного досуга – необыкновенный в наших трясинных местах урожай прошлого года. Опахнул этот урожай своим благословенным крылом всю нашу округу – все эти лачужки, плетушки – на большое пространство; опахнуло это крыло теплом, и покоем, и сладким отдыхом множество земледельческого народу, и притом почти на все осенние и зимние месяцы, вплоть до поста. Все клетки – всех окладных листов, всех бюджетов – были в изобилии засыпаны хлебом, овсом, льном, картофью, огурцом и капустой – гриб только не объявился: все у него отняли прочие, более серьезные растения; но об этом никто не печалился. Хлеба, овса, всего было довольно, «слава богу», и у всех осталось после наполнения доверху всевозможных бюджетов всего много. Редко это, чрезвычайно редко бывает в наших местах, но когда бывает хоть на неделю – хорошо и весело смотреть на белый свет. Это именно год, когда мужику придет охота купить книгу, картинку, потому что есть на что купить; год, когда придет в голову пойти послушать, как мальчонка у соседей книжку читает – словом, год, когда досуг настолько продолжителен, что иной крестьянской голове, обрекшей себя на вечную печаль и тоску, окажется возможным просветлеть, ободриться, осветиться радостною мыслью… Повалившаяся лачужка преобразилась в новый домишко, появилась в безлошадном дворе лошаденка – и почерневшее от мрака душевного лицо просветлело и повеселело. Хорошие это времена в жизни крестьянина!

Этот урожайный, то есть не праздничный, а исключительный досуг отразился на Иване Алифанове особенно благоприятно; он жил с женой только вдвоем, детей у них не было; а урожай уродил так много, что даже с первых дней осени Иван Алифанов не нашел нужным продолжать своего извозчицкого промысла, стал ездить на вокзал в неделю раз, два, а иногда и по неделям не нуждался в заработке; урожай заставил его подумать о себе попокойней, подумать о скотине, которую он за летнее, дачное время и рабочую пору порядочно-таки загонял, и Иван Алифанов стал думать.

Прежде всего он увидал, что у него уже лет восемь как болят ноги; по ночам ревматические боли, не дают ему сомкнуть глаз, и жене он покою не дает. По временам он брал в аптеке какую-нибудь мазь, мазал ею ноги, но так как за недосугом дома побыть было нельзя, нельзя было и полежать, а надо было в полночь и за полночь ехать, куда наймут с вокзала, то ноги продолжали болеть, как им болелось. Теперь он "на досуге" почувствовал, что они болят самым настоящим манером и что болеть как-нибудь хуже, пожалуй что, уж и нельзя; он разулся, осмотрел эти ноги, которых он "путем" не видал, может быть, всю жизнь, "ужахнулся" их ужасному виду, этим налившимся кровью жилам, этим опухлым местам, к которым оказалось больно притронуться пальцем, удивился всему этому, увидел, что "таким родом" можно остаться и без ног, и решил лечиться серьезно.

В аптеку, к фельдшеру, даже к доктору он не пошел: "пробовал, мазал – не помогает"; а по совету вокзального буфетчика, у которого ноги от непрерывного в течение всей жизни стояния за буфетом страдают всевозможными недугами, купил в аптеке трав под общим названием "декоп", рецепт которых написал буфетчик. "Декоп" был настоян на водке; надо было его пить по три рюмки в день: утром, в полдень и вечером, а когда почувствуется облегчение, то и по четыре. Все это Иван Алифанов припас, устроил как должно и принялся лечиться. Не будь урожая, не было бы досуга; ноги Ивана болели бы без лекарства, и ему некогда было бы даже и "оглядеть" их хорошенько. Теперь же, благодаря досугу, он их оглядел, увидел, что они больны, что надо лечиться, что можно лечиться, и, перекрестившись на образ, осторожно налил первую рюмочку "декопу", а затем и выпил.

И пошло по "всему суставу" Ивана Алифанова тепло, и стало ему приятно. "Приятное" душевное настроение дотянулось и до второй рюмочки "декопу", и до третьей, и весь этот первый день лечения, первый день отдыха и забвения суеты сует, прошел для Ивана Алифанова приятно, ново, не как обыкновенно; после второй рюмки "декопа", часов в одиннадцать дня, Иван Алифанов пообедал и, против обыкновения, лег спать, укрывшись шубой; спал он бесподобно, до того что потом едва отпился чаем и привел себя в чувство; третья рюмка "декопа" опять хорошо на него подействовала, и накопленной годами усталости оказалось настолько достаточно, чтобы, и выспавшись после обеда, можно было богатырским сном проспать и всю ночь до утра.

Но по мере того как Иван Алифанов благодаря досугу и "декопу" все более и более осваивался с необычным для него положением отдыхающего человека, все нажитое и пережитое им в обычное время жизни стало понемногу заявлять ему о себе и о том, что от него остались в душе и теле следы неизгладимые. Прежде всего стало заявлять о своих попранных жизнью правах тело, а потом заговорил и дух. Кроме "до ужасти" больных ног, которые можно было увидать во всем их потрясающем виде только благодаря досугу, на третий, четвертый день отдохновения заговорила и спина. "О-о-ох!" – простонал Иван Алифанов, поднявшись с постели после необычного в обыкновенное время отдохновения; отдохнувшие больные ноги стали так чувствительны, что, оказалось, ступать надо с осторожностью. Заболели бока, под ложечкой стало подпирать точно кулаком, под скулой что-то начало напухать.

"Старость!" – с испугом подумал Иван Алифанов на пятые сутки отдохновения, еле передвигая ноги от постели до окна с бутылью декопа. Эта мысль так неожиданно испугала Ивана Алифанова, что он, не обдумавши, что делает, выпил сразу две рюмки декопу, и уже не с приятностью, а с огорчением; декоп, горький и жгучий, падал куда-то в "горькое место", которое стал ощущать Иван Алифанов под сердцем. Точно угольем жег декоп "горькое" больное место, и Иван почувствовал, что именно там, в горьком месте, под сердцем, стала шевелиться вся его прошлая жизнь, о которой он уже и позабыл за недосугом.

"Почитай что уж к могилке дело идет!" – с горечью думал он, отирая рот после второй рюмки; и с испугу и с предчувствием каких-то мрачных воспоминаний, которые у него зашевелились "под сердцем", он, чтобы сразу сбросить с себя неожиданную тоску, надел проворно шапку, накинул полушубок и вышел на двор по хозяйству. Хозяйство всегда разгонит "мысли", отвлечет внимание от своего горя.

Он вошел в сарай единственно только с сознанием необходимости заглушить тоску, точившую сердце. Только с этою исключительно практическою целью взял он вилы и стал поправлять висевшие с сеновала клочья сена, в чем в сущности не было особенной надобности. Он работал вилами, нетерпеливо ожидая, когда перестанет "глодать" его душу, когда им завладеет интерес к каким-нибудь хозяйственным мелочам, он тщательно прислушивался к своему сердцу: "не затихает ли там? не забывается ли?" – и вдруг…

Вдруг, нежданно-негаданно, но сразу, мгновенно в тоскующем сердце и в скучавшем уме, без малейшего повода, в мельчайших подробностях возник образ Аннушки, девушки, которую Иван Алифанав крепко любил в юношеские годы и из-за которой потом вся жизнь Ивана Алифанова превратилась в ужаснейший мрак. Аннушка не просто вспомнилась Ивану, а прямо ощутилась тут, рядом с ним, с человеком, который еле держится на ногах, который держит "с горя" в руках дурацкие вилы, стоит ногами в навозе. Молодая, бойкая, умная, ловкая, смелая, продувная девушка, она, с своими карими глазами, влекущими к какой-то неиссякаемой радости, прекращающими всякую тревогу жить на свете, она, которая сама первая дернула его за рукав и шепнула: "пымай!" – словом, вся она, живая, до поразительности ясно ощутимая, не просто только вспомнилась Ивану, а вполне ощутилась тут, рядом с ним, в сарае, и даже голос ее он услыхал совершенно ясно – смешливый и любящий. Аннушка до того неожиданно воскресла в душе Ивана и притом до того явственно ощущалась им, что Иван даже оглянулся на избу: "не увидала бы жена!" Так ему чувствовалась близость к нему самой Аннушки; он ощущал почти ее прикосновение, как в былые времена, ее теплое плечо, за которое он ее тогда "пымал" в первый раз.

Точно полымя разлилось совершенно внезапно по всему существу Ивана. В пот его ударило. Аннушка как огнем охватила его ум и сердце – словом, вся воскресла в нем в том самом виде, в тех самых ощущениях, как и в старину. И Иван так оторопел от этой неожиданности, так испугался этого образа, что даже проговорил:

– Тьфу ты, каторжная!.. Ишь!.. Сколько годов прошло… Взбредет же в башку!..

Он до того испугался этого призрака, что со страхом огляделся вокруг себя, оглядел сарай и с сердцем, бьющимся от испуга и от какого-то необыкновенного ощущения, с необыкновенным проворством принялся ворочать вилами, уже без всякого смысла, лишь бы отделаться от неожиданного потрясения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю