Текст книги "Ноготок судьбы"
Автор книги: Ги де Мопассан
Соавторы: Эмиль Золя,Жорж Санд,Проспер Мериме,Луи Анри Буссенар,Теофиль Готье,Анатоль Франс,Анри де Ренье,Жерар де Нерваль,Клод Фаррер,Шарль Нодье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)
Об Альберте Великом и о смерти
Эсташа посадили в одну из тех камер тюрьмы Шатле, о которой когда-то говорил Сирано, [49]49
Сирано– Савиньен Сирано де Бержерак (1619–1655) – французский писатель, автор утопических романов, повествующих о необычайных приключениях, и храбрый офицер.
[Закрыть]что, сидя здесь, он сам себе напоминает свечу под кровососной банкой.
– Если мне дадут эту оболочку в качестве одежды, – сказал он, сделав в ней пируэт, – то она слишком широка, а если в качестве гроба – слишком узка. У здешних клопов зубы длиннее их тел, и меня все время мучают колики, хотя камень и не внутри, а снаружи.
Оказавшись здесь, наш герой без конца размышлял о несчастной своей доле и без конца проклинал роковое зелье фокусника, по вине которого его рука утратила естественную связь с головой, невольным следствием чего и явились произведенные ею бесчинства. Поэтому он чрезвычайно удивился, когда в камере его неожиданно появился цыган и спокойным тоном спросил, как он себя чувствует.
– Черт бы повесил тебя вместе с твоими потрохами, – ответил Эсташ, – за твои трижды проклятые чары, окаянный колдун, бахвал проклятый!
– А в чем, собственно, дело, – отвечал тот, – разве это я виноват, что вы не пришли на десятый день принести условленную сумму, чтобы я мог снять с вас эти чары?
– Ха! Откуда же мне было знать, что деньги понадобятся вам так скоро, – сказал Эсташ уже менее сердитым тоном. – Вы ведь можете делать золото, когда вам вздумается, подобно Фламелю. [50]50
Фламель,Никола (ок. 1330–1418) – по преданию, алхимик, владевший тайной получения золота и сделавшийся поэтому обладателем огромного состояния.
[Закрыть]
– О нет! – отвечал тот. – Совсем напротив; несомненно, в конце концов мне удастся совершить это великое открытие, я уже на верном пути, но пока мне только еще удается превращать тонкое золото в очень хорошее и чистое железо – сей секрет открыт был великим Раймундом Луллием [51]51
Раймунд Луллий(или Луль, 1235–1315) – каталонский писатель, алхимик, философ и богослов.
[Закрыть]уже на самом исходе его дней.
– Великая вещь – наука, – произнес суконщик, – ну так что же? Все-таки, значит, вы пришли вызволить меня отсюда! Вот и хорошо! У меня, признаться, уже не было надежды…
– Вот здесь-то как раз и загвоздка, друг мой! У меня-то есть надежда – надежда в самом скором времени обрести средство открывать все двери без ключей и входить и выходить, куда и как мне вздумается, и я сейчас открою вам, с помощью какой операции я сумею этого достигнуть.
С этими словами цыган вытащил из кармана уже известную нам книгу Альберта Великого и, приблизив к ней фонарик, который принес с собой, прочел вслух параграф «Сильнодействующее средство, коим пользуются злодеи, дабы проникать в дома»: «Взять руку, отрезанную у повешенного и купленную у него до его смерти, поместить оную руку в медный тигель с цимагом и селитрой, смешанными с жиром spondillis, поставить на сильный огонь, разведенный на папоротнике и вербене, продержать там четверть часа, после чего рука будет совершенно высохшей и может долго сохраняться. Затем, отлив свечу из тюленьего жира и лапландского кунжута, вставить зажженную свечу в сию руку, как в подсвечник. И всюду, куда вы пойдете, держа ее перед собой, будут рушиться все преграды, разверзаться все замки, и встреченные люди будут стоять недвижимо.
Приготовленная таким образом рука нарекается рукой славы».
– Какое прекрасное изобретение! – воскликнул Эсташ Бутру.
– Одну минуту; хоть вы мне свою руку не продали, тем не менее она принадлежит мне, поскольку вы не выкупили ее в назначенный срок и доказательством чего является то обстоятельство, что, как только означенный срок миновал, рука, послушная силе, которой была одержима, повела себя так, чтобы я как можно скорее мог воспользоваться ею. Завтра вы будете присуждены к повешению. Послезавтра приговор будет приведен в исполнение, и в тот же вечер я сорву сей вожделенный плод и использую, как нужно.
– Ну уж дудки! – воскликнул Эсташ. – Я завтра же открою господам судьям эту тайну.
– Что ж, прекрасно, откройте… Только тогда вас сожгут заживо за то, что вы имели дело с белой магией, и это заранее приучит вас к той сковороде, на которой станет поджаривать вас господин дьявол. Впрочем, нет, все равно этого не случится, ибо ваш гороскоп предвещает вам виселицу. Этого уже ничто не может теперь предотвратить!
Тут несчастный Эсташ начал так громко стенать и так горько плакать, что на него просто жалко было смотреть.
– Ну-ну, дорогой друг, – ласково сказал ему мэтр Гонен, – зачем же так противиться судьбе?
– Святая дева! Хорошо вам говорить, – всхлипывал Эсташ, – когда смерть уже тут, совсем рядом!..
– Э, полно! Что такое в конце концов смерть, чтобы так ее страшиться? «Никто не умирает раньше назначенного срока», – говорит Сенека-трагик. [52]52
СенекаЛуций Анней (ок. 4 до н. э. – 65 н. э.) – римский политический деятель, философ-стоик, автор трагедий «Эдип», «Медея» и др.
[Закрыть]Разве один вы состоите в вассалах у этой курносой дамы? И я тоже, и этот, и тот, и третий, и Мартин, и Филипп! Смерть ни с кем не считается. Она так бесстрашна, что приговаривает, убивает и хватает подряд всех – пап, императоров и королей, прево, сержантов и прочий подобный сброд. Так не печальтесь же, что вам придется сделать то, что предстоит сделать и другим, но только попозже; они куда более достойны сожаления, ибо если смерть – это несчастье, то лишь для того, кто ее ожидает. А вам осталось терпеть всего один день – другим придется терпеть двадцать или тридцать лет, а то и побольше.
«Тот час, когда дана была тебе жизнь, уже укоротил ее», – сказал один древний. Живя, человек умирает, ибо когда он перестает жить – он уже мертв. Или, если выразить эту мысль вернее и уж закончить ее, «жив ты или мертв – смерть не имеет к тебе отношения, потому что когда ты жив, ты есть, а когда мертв – тебя нет».
Удовольствуйтесь же этими рассуждениями, мой друг, да придадут они вам мужество испить сию горькую чашу без особых гримас, и поразмышляйте на досуге над прекрасным стихом Лукреция, [53]53
Лукреций– Тит Лукреций Кар (199–55 до н. э.) – римский поэт и философ-материалист.
[Закрыть]смысл которого таков: «На волос даже нельзя продлением жизни уменьшить длительность смерти и добиться ее сокращенья».
После всех этих прекрасных афоризмов, извлеченных из древних и новых авторов, разжиженных и подделанных под вкус своего времени, мэтр Гонен поднял фонарик, постучал в дверь камеры, которую стражник тут же открыл ему, и мрак вновь окутал узника своей свинцовой ризой.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ,В которой берет слово автор
Лица, коим угодно будет познакомиться со всеми подробностями процесса Эсташа Бутру, найдут их в «Памятных постановлениях Парижского суда», хранящихся в библиотеке рукописей, и отыскать которые вам со свойственной ему всегдашней любезностью поможет г-н Парис. Материалы этого судебного процесса стоят по алфавиту перед судебным процессом барона де Бутвиля, тоже весьма любопытным, благодаря необычным обстоятельствам его поединка с маркизом де Бюсси, ради которого он, пренебрегая всеми постановлениями о дуэлях, нарочно приехал из Лотарингии в Париж и дрался там прямо на Королевской площади в три часа пополудни и в первый день Пасхи (1627). Но не об этом хотим мы сказать. В судебном процессе Эсташа Бутру говорится лишь о поединке и об оскорблении действием, нанесенном помощнику верховного судьи, но ничего не сказано о колдовских чарах, явившихся причиной всех этих беспорядков. Зато в одном примечании к другим документам имеется ссылка на «Собрание трагических историй» Бельфоре [54]54
«Собрание трагических историй» Бельфоре– Бельфоре Франсуа де (1530–1583) – французский историк; его сочинение «Трагические истории, извлеченные из итальянских произведений Банделло» (1580) в семи томах содержит ряд сюжетов, использованных в дальнейшем драматургами Возрождения.
[Закрыть](гаагское издание, поскольку руанское является неполным), и именно здесь нашли мы подробности, которые нам остается изложить, чтобы закончить эту историю, которую Бельфоре довольно удачно озаглавил «Одержимая рука».
Заключение
Утром в день казни к Эсташу, которого перевели ради этого в немного лучше освещенную камеру, явился проповедник и пробормотал несколько слов утешения, столь же отвлеченных и столь же хорошего вкуса, как и те, кои расточал ему цыган и которые на него так же мало подействовали. Этот священник по происхождению своему принадлежал к тем дворянским семьям, в которых один из сыновей непременно бывает аббатом; у него был вышитый нагрудник, выхоленная остроконечная бородка и весьма изящно закрученные кверху усы; волосы у него были завиты, и он слегка шепелявил, стараясь придавать своей речи как можно более жеманный характер. Эсташ не смел признаться этому легкомысленному щеголю в своем «грехе» и понадеялся на собственные молитвы, дабы вымолить за него прощение.
Священник отпустил ему грехи и, чтобы как-то провести это время, поскольку ему полагалось оставаться подле приговоренного не менее двух часов, дал ему книгу под названием «Слезы раскаявшейся души, или Возвращение грешника к господу богу своему». Эсташ открыл книгу как раз на той главе, где говорилось о преимущественном праве короля, и начал читать ее с превеликим душевным сокрушением начиная со слов: «Мы, Генрих, король французский и наваррский сим возвещаем любезным друзьям и вассалам нашим…» и до фразы: «…по сим причинам споспешествовать желая благу вышеназванного истца…» Тут он невольно разрыдался и вернул священнику книгу, говоря, что это слишком уж умилительно и он боится совсем растрогаться, если станет читать дальше. Тогда духовник вытащил из кармана колоду весьма красиво расписанных карт и предложил Эсташу сыграть две-три партии, в ходе которых выиграл у него ту небольшую сумму, которую переслала ему Жавотта, чтобы хоть чем-нибудь облегчить его участь. Бедняга играл весьма рассеянно, и, надо сознаться, проигрыш не слишком его огорчил.
В два часа дня он вышел из Шатле, дрожа как осиновый лист и бормоча молитвы; его отвели на площадь Августинцев, где между двумя арками, одна из которых вела на улицу 65 Дофина, а другая – к Новому мосту, стояла каменная виселица, коей его удостоили. Он довольно твердо поднялся по лестничке, ибо кругом толпилось множество людей, поскольку это было одно из наиболее посещаемых мест казни. Но так как, готовясь совершить этот «большой прыжок в никуда», каждый старается оттянуть время, в ту самую минуту, когда палач уже приготовился накинуть на шею приговоренному веревку с таким торжественным видом, словно у него в руках было золотое руно, ибо люди этого рода занятий, выполняющие свои обязанности на виду у публики, выказывают в каждом своем движений большую ловкость и даже изящество, Эсташ стал просить его повременить еще минуту, пока он помолится св. Игнатию и св. Людовику де Гонзаг, [55]55
Св. Игнатий и св. Людовик де Гонзаг– Игнатий Лойола (1491–1556), создатель и генерал иезуитского ордена; Людовик де Гонзаг (1568–1591), итальянский иезуит, посвятивший себя заботам о больных чумой.
[Закрыть]которых, молясь всем другим святым, он оставил на конец, поскольку к лику святых их причислили лишь в этом, 1609 году. Однако палач ответил на это, что у собравшихся здесь людей есть свои дела и неучтиво заставлять их ждать так долго столь незначительного зрелища, как обыкновенное повешение; и, натянув веревку, он столкнул Эсташа с лестницы, прервав на полуслове его возражение.
Говорят, будто, когда все было уже кончено и палач собрался уходить, в амбразуре одного из окон Шато-Гайар, выходящего на площадь, показалась фигура мэтра Гонена. И тотчас же, хотя тело суконщика было уже совершенно вялым и безжизненным, плечо его вдруг зашевелилось и рука радостно встрепенулась и задвигалась, словно хвост собаки, увидевшей своего хозяина. Общий крик удивления пронесся по толпе, и те, что стали уже уходить с площади, поскорее вернулись обратно, подобно зрителям, считавшим пьесу уже конченной, между тем как еще остался целый акт.
Палач вновь приставил к виселице свою лестницу и пощупал ноги повешенного у лодыжек – пульса уже не было; он перерезал артерию – не было и крови. А рука между тем все продолжала свои судорожные движения.
Человека в красном трудно было удивить; он счел своим долгом еще влезть повешенному на плечи, вызвав насмешливые возгласы у публики; но рука обошлась с его прыщавой физиономией с той же непочтительностью, какую она проявила по отношению к мэтру Шевассю, и тогда палач с громким проклятием вытащил широкий нож, который всегда носил под своей одеждой, и двумя ударами отрубил «одержимую» руку.
Она стремительно подпрыгнула и, сделав огромный скачок, упала, вся окровавленная, в самую гущу толпы, которая в ужасе отпрянула, разделившись надвое; тогда, опираясь на гибкие свои пальцы, она сделала еще несколько гигантских прыжков и, так как все расступились перед ней, скоро оказалась у подножья башенки Шато-Гайар; и здесь, подобная крабу, цепляясь пальцами за шероховатости и выбоины стены, она доползла до амбразуры того окна, за которым ждал ее цыган.
Этим странным концом Бельфоре обрывает свой рассказ и завершает его следующими словами: «Эта история, записанная, сопровожденная комментарием, снабженная различными примечаниями, в течение долгого времени служила предметом всяких толков как в компаниях приличных людей, так и среди народа, который всегда падок до рассказов о необычайных и сверхъестественных событиях. Но очень возможно, что это лишь одна из тех занимательных историй, которыми забавляют детей, сидя у камелька, и которым люди положительные и здравомыслящие не должны придавать особенной веры».
© Перевод А. Андрес
Новелла «Заколдованная рука» (Париж, 1832) печатается по изд.: Нерваль Ж. де.Дочери огня. Новеллы. Стихотворения. Л., 1985.
Дьявольский портрет
Однажды холодным декабрьским вечером я гулял по городу без какой-либо особой цели, просто так, ради моциона. Свернув на Черинг-Кросс, я при свете газового фонаря заметил молодого человека, которого сразу узнал в лицо. Это был небезызвестный художник.
– О, какая приятная встреча! – воскликнул я.
– Да, весьма приятная, – отвечал художник, – я как раз собирался навестить вас.
– Но что с вами, дорогой мой? Вы очень скверно выглядите.
– Да так, ничего… просто холодно… мало бываю на воздухе…
– Хоть мы с вами и не так давно знакомы, но меня весьма трогает все, что до вас касается, и почему-то мне кажется, будто с вами что-то случилось.
– Неужто! – громко воскликнул он, и в тоне его прозвучало такое отчаяние, что я вздрогнул. Стоявший рядом мальчуган даже вскрикнул от испуга, и на нас сразу же оглянулся сторож, а за ним – две ученицы из модной лавки.
– Нет, вы мне положительно не нравитесь… Может быть, вы сочтете, что я веду себя неучтиво, говоря с вами подобным образом… Однако симпатия, которую я к вам испытываю, должна служить мне оправданием. Пойдемте-ка ко мне, проведем вместе вечер; эта небольшая прогулка пойдет вам на пользу, а ежели беседа наша затянется за полночь, у меня есть диван, который всегда к вашим услугам.
– Я нигде никогда не ночую, кроме как дома, Шарль, а сплю я очень редко. – Вторую половину фразы он произнес так тихо, что я едва ее услышал. Но он прибавил тут же, уже громко: – О да! Я с превеликим удовольствием пойду к вам.
Пока мы шли, спутник мой вел себя весьма оживленно. Меня это не удивило: мне известно было, сколь непостоянен он в изъявлениях своих чувств. И все же я решил воспользоваться случаем и выспросить у него его историю.
Как только мы взошли в дом, я закрыл дверь на засов, подложил дров в камин и, освободив стол от своих бумаг, водрузил на него два стакана и бутылку доброго винца.
– Первый тост за вас, Эжен, – сказал я.
– Бросьте вы этот нелепый ритуал, – ответил художник, – и выпьем лучше за что-нибудь такое, что более соответствует чувствованиям и склонностям нашего времени.
– Черт побери, – сказал я, – выпьем за все то, что вам только будет угодно, этим вы меня не испугаете.
– Вы в этом уверены? – сказал Эжен, вперив в меня пристальный взгляд, и мне показалось, что он весь дрожит.
– Думаю, что да.
– Ну так вот, я пью за портрет дьявола!
– Я тоже готов за него выпить, – воскликнул я, – но, надеюсь, вы все же объясните мне этот странный тост.
– Да, я должен это сделать, и незамедлительно. Я расскажу вам все…
– Однако если это вам сейчас трудно… может быть, тягостное воспоминание…
– Ха-ха, тягостное воспоминание… Что вы! Самое распрекрасное… Да разве это убийственное, чудовищное воспоминание не пылает вот здесь огненными письменами? – Он прижал руку ко лбу своему, прерывисто дыша.
– Во имя неба, что с вами, Эжен? Не дать ли вам воды?
– Ба! О чем вы говорите! Я расскажу вам свою историю. Выслушайте меня, если можете. Вы, вероятно, знаете, что отец мой был известный врач, который дал мне, как принято сие называть, чудовищно искажая самый смысл этих слов, хорошее воспитание.
– Уверяю вас, вы не даете ни малейшего основания осуждать за это вашего родителя.
– Я был восьмилетним ребенком, когда меня отдали в пансион, куда принимают лишь весьма ограниченное число детей. Там пробыл я до пятнадцати лет. Меня без конца пичкали там греческим и латынью; научился я также писать и говорить на довольно скверном французском языке; еще я получил там некоторые познания из математики, и когда пришло время вступить в жизнь, я не имел о ней ни малейшего понятия; я не знал самого себя, и мне совершенно были чужды те общепринятые правила, коими должно руководствоваться в делах житейских.
– И у вас нет желания поразмыслить над всем тем, чему вас учили?
– Я говорю лишь о том, чему меня не научили. Когда я вышел из пансиона, отец высказал желание, чтобы я унаследовал его профессию. Я подчинился этому желанию, нисколько не думая об обязательствах, кои беру на себя, и только выговорил себе право несколько часов в неделю заниматься живописью. Нужно вам сказать, что занятия рисованием всю жизнь были главным моим удовольствием, хотя систематически никто никогда меня ему не обучал. Отец мой не воспротивился моей просьбе, но лучше бы он не соглашался на нее так легко, ибо с помощью денег, которые он мне давал, я стал обучаться рисованию и живописи, пренебрегая скальпелем ради кисти и анатомическим залам больниц предпочитая живых натурщиц Альмака.
– Но мне казалось, что эти штудии в вашем излюбленном искусстве могли бы оказаться на пользу той профессии, к которой предназначал вас отец?
– Отец мой, когда представился ему первый случай проверить мои успехи в занятиях медициной, убедился, что они далеко не удовлетворяют тем требованиям, которые он считал себя вправе к ним предъявлять. Он разбранил меня, он даже пригрозил мне; однако меня не слишком заботили проявления его недовольства, и как-то, выбрав подходящую минуту, я сознался ему, что предпочитал бы стать автором хорошей картины на историческую тему, нежели помощником самого знаменитого врача. Мой достойный отец был несколько этим поражен; и однако в конце концов он согласился, чтобы я продолжал свои занятия художеством, и даже более того, взялся обеспечить мне возможность свободно посещать картинные галереи Лондона и обещал в дальнейшем, как только мне это понадобится, снабдить меня средствами для путешествия в Италию. Я воспользовался добрым расположением своего отца, согласившегося поддержать мою склонность к искусству; я работал день и ночь, стремясь добиться высокого мастерства, и вскоре имя мое стало уже упоминаться в числе лучших учеников академии, в которой я учился. Добившись этого, я решил пробивать себе дорогу в искусстве, подобно тому как делали это до меня Микеланджело и Рафаэль.
Именно в эту пору мой отец представил меня семейству сэра Томаса Уилкинсона, удалившегося от дел сановника, занимавшего прекрасный особняк в одном из фешенебельных кварталов Лондона. Ему нравилось слыть тонким ценителем живописи, и, чтобы доказать свой изысканный вкус, он дал весьма высокую оценку одному моему пейзажу, который я показал ему. Пейзаж этот, в который я постарался вложить все искусство, на какое был способен, с самого начала был мною предназначен в дар моему отцу, но сэр Томас высказал свое одобрение в столь лестных для меня выражениях, что мне показалось неприличным не предложить свою работу ему. И он благосклонно принял мой подарок.
– Я усматриваю в этом явное доказательство его просвещенной любви к искусству.
– Мне следовало с самого начала рассказать вам о дочери сэра Томаса; вероятно, я потому не сделал этого сразу, что мне трудно найти слова, которыми можно ее описать. К тому же я до безумия ее любил и должен сказать вам об этом заранее, дабы вы имели в виду, что я не беспристрастен, описывая ее. Более того, я буду говорить о ее внешности просто с точки зрения художника. Лицом своим и станом Лаура Уилкинсон удивительно напоминала прекраснейшие образцы женской красоты, рожденные некогда Грецией. Крупные кудри ее черных волос оттеняли сверкающую белизну кожи и… одним словом, она была само совершенство, и с первой же минуты, как я увидел ее, она завладела моим сердцем и душой.
– И, вероятно, она отвечала на это внезапно вспыхнувшее чувство?
– Не то чтобы отвечала, но и не отвергала моего внимания, улыбалась выражениям моего восторга, хвалила мои картины, и я забросил живопись, отвернулся от всех знакомых и друзей, чтобы благоговейно предаться одной ей.
– А что же ее отец?
– Прежде я должен сказать о своем отце. Не прошло и месяца с того дня, как я начал бывать в доме Уилкинсонов, когда меня постигло тяжкое горе – я имел несчастье потерять этого превосходного человека. Он оставил мне ренту, составлявшую лишь треть того содержания, которое он так легко давал мне при своей жизни. Надо полагать, что мои расходы он покрывал из тех денег, которые зарабатывал своим ремеслом. Это резкое изменение денежных моих обстоятельств нисколько не поколебало тех надежд, которые питал я в отношении Лауры.
После нескольких дней уединения, связанного с этой горестной утратой, я вновь начал посещать семейство Уилкинсонов, и однажды, в минуту сердечных излияний, рассказал Лауре о переменах в своем положении и предложил ей стать моей женой. Она, как подобает благовоспитанной девице, сказала, чтобы я переговорил об этом с ее отцом, не преминув, однако, как потом оказалось, своевременно пересказать ему мои чистосердечные признания.
– И вы в конце концов обратились к самому отцу по поводу этого столь важного для вас вопроса?
– Да, я обратился к нему. Мне, скромному художнику, имевшему всего 25 фунтов стерлингов ренты, нужно было поистине обладать большим душевным мужеством, чтобы просить руки дочери столь высокорожденной особы, столь богатого и гордого вельможи.
– И он довольно грубо спустил вас со всех лестниц?
– Что вы! Вы плохо представляете себе нравы большого света! Нет, Шарль, он слишком благовоспитан, чтобы позволить себе столь неучтивый поступок. Он удовольствовался тем, что отверг мое предложение, заявив, что вследствие некоторых обстоятельств вынужден отказаться от этой чести. Затем он позвонил. И едва только я отвернулся, как он уже взял в руки газету.
– И вы так никогда больше и не видели мадмуазель Лауру?
– О, если бы это было так! – со страстью в голосе воскликнул художник. – Но сэр Томас и его семейство на той же неделе отправились в Париж, а я поехал туда вслед за ними. Зачем? Я не в состоянии был бы это объяснить; ибо мог ли я после всего происшедшего питать хоть какую-то надежду на то, что мне представится случай поговорить с Лаурой? Я уехал так стремительно, что даже не позаботился узнать их парижский адрес. И вот я, безумец, целыми днями бегал по улицам Парижа в поисках людей, которые не отказались бы впустить меня к себе в дом. Меня можно было увидеть по ночам, в каком-то умопомешательстве бродящим вдоль экипажей, ожидающих у здания театра «Буфф» или у подъезда какого-нибудь особняка, где в тот вечер давался блестящий бал. Изнуренный этими бессмысленными прогулками, я возвращался в свое грустное холодное жилище и, изнемогая от невыразимой тоски, бросался на постель и горько плакал.
– Налейте себе еще вина.
– Так провел я в Париже месяц, а может быть, и два, но был столь же далек от осуществления своих надежд, как и в первый день приезда. И тогда я решил добиться цели другим путем: я задумал написать картину, воспроизведя в ней по памяти наше последнее свидание с Лаурой, и выставить ее в какой-нибудь картинной галерее, часто посещаемой иностранцами; я смутно надеялся, что Лаура обратит на нее внимание и пожелает осведомиться об имени написавшего ее художника. Увлеченный своим замыслом, я принялся за работу, и вскоре мне удалось добиться той степени совершенства, к которой я стремился. Когда картина была закончена, мне посчастливилось поместить ее в картинную галерею, которую весьма часто посещали англичане, жительствующие в Париже.
Несколько дней провел я в напряженном, тоскливом ожидании; и вот, когда я потерял уже всякую надежду, однажды, после полудня, я вдруг увидел Лауру, входившую в галерею в сопровождении знаменитого барона д’Артенвиля, на руку которого она опиралась.
О да, то была она, то был ее волшебный взгляд, воспоминание о котором беспрестанно преследовало меня днем и ночью, ее воздушная походка, легкую непринужденность которой мне стоило такого труда воспроизвести. Она повернула головку в мою сторону, прошла мимо меня и улыбнулась… я решил, что улыбка эта предназначена мне, сделал к ней шаг, хотел схватить ее руку, но этот мой жест был встречен ледяным холодом… И она прошла мимо, словно не узнавая меня. Не помню, что было со мной после этого, но, придя в чувство, я увидел подле себя двух жандармов, а у ног своих – разорванную на мелкие клочки мою прекрасную картину, на которой я изобразил наше последнее свидание. Впрочем, меня отпустили, сочтя, очевидно, что я помешался в уме. Я вернулся в свою гостиницу и в тот же день покинул Париж.
– Вы вернулись в Англию?
– О нет; я так же не в состоянии был увидеть вновь страну, где началось мое счастье, как и оставаться в той, где я это счастье потерял. Я отправился в Венецию. Не понимаю, почему путешественники прозвали этот город прекрасным; я содрогаюсь от ужаса, вспоминая о нем. А теперь я дошел до той части своей истории, которую, быть может, не стоит вам рассказывать, если вы не чувствуете в себе достаточно мужества, чтобы выслушать ее.
– У меня достанет мужества.
– Еще раз предупреждаю, история эта очень страшная.
– Пусть так, я готов выслушать ее, какова бы она ни была.
– Приходилось ли вам когда-нибудь слышать толки о существующей в Венеции картине, сюжет которой связан с одной ужасной историей?
– Что-то в этом роде, кажется, припоминаю.
– Художник, который писал эту картину, не закончил ее; он задумал изобразить на ней невесту Сатаны, но, пристально вглядываясь в выходившее из-под его кисти странное творение, в конце концов потерял разум и наложил на себя руки.
– Где-то я читал или слышал нечто подобное, но у меня осталось об этом весьма смутное воспоминание. Кажется, картину забрала церковь и распорядилась укрыть ее в каком-то подземелье, дабы никогда ни один человеческий взгляд не мог бы увидеть ее.
– Да, именно так. С тех пор прошло уже две сотни лет. Об истории этой ныне говорят скорее как о легенде, нежели о чем-то действительно происшедшем. И однако все еще ходят слухи о некоем подземелье, где хранится это богомерзкое изображение.
– Теперь я более ясно вспоминаю эту историю.
– И вот когда я услышал об этом портрете, мне в голову запала странная фантазия. Не могу даже выразить словами, до какой степени она завладела мною. Я твердо решил увидеть этот портрет. Я чувствовал, что мне не будет покоя, пока я не обнаружу подземелья, где запрятана картина. И вскоре мне удалось узнать, что оно расположено под одной старой, почти совсем уже разрушенной церковью, где, по слухам, водятся привидения и вокруг день и ночь толпятся нищие и бродяги. Позаимствовав у одного из них его отрепья, я замешался в эту толпу и дознался наконец у какого-то нищего, где находится вход в подземелье, куда я так жаждал проникнуть. Вооружившись киркой и потайным фонариком, я прокрался однажды ночью к развалинам церкви Санто-Джоржо. Без особого труда отыскал я потайную дверь люка, возвышавшегося на несколько дюймов над уровнем пола. Я приподнял ее, но не обнаружил под ней ни ступеней, ни лестницы, с помощью которых туда можно было бы спуститься. Глубокая тьма окружала меня. Привязав свой фонарик к веревке, я спустил его внутрь подземелья и вскоре понял, что нахожусь от его дна на расстоянии пяти или шести футов.
Я прыгнул вниз и медленно начал продвигаться вперед; в течение нескольких минут я ровно ничего не видел. И вдруг, подняв свой фонарик повыше, я заметил на стене какой-то темный занавес. Сердце мое бурно забилось: я почувствовал, что сейчас увижу наконец предмет столь страстных моих поисков. Я бросился к занавесу, я ухватился за него, я отдернул его – и Невеста дьявола устремила на меня пронзительный свой взгляд; но… но… портрет этот… портрет этот был… это был…
– Да говорите же, – вскричал я нетерпеливо.
– О боже! Это был портрет Лауры!
– Как!
– Не знаю, сколько времени простоял я неподвижно, глядя на него… Краски его были так ярки, так свежи, словно этот портрет только что сняли с мольберта. Я видел перед собой ад, если ад представал когда-либо взору смертного. Потом чары рассеялись: начинало светать, я устремился обратно к люку и одним прыжком взлетел наверх, на каменный пол церкви; и я бросился бежать прочь. Но с этой страшной ночи портрет этот завладел всеми моими помыслами. Он преследует меня даже в снах моих… он стоит у меня перед глазами и тогда, когда я бодрствую, и… и… (тут голос его зазвучал громче и пронзительнее) вот он! Вот он!
Я следил взглядом за всеми движениями его руки, но не видел ничего, что могло бы хоть в какой-то мере оправдать эти странные слова. Вслед за тем он вскочил и, схватив свою шляпу, с искаженным лицом, с блуждающими глазами выбежал вон.
Спустя несколько дней после этого разговора я встретил его на улице; он пожаловался, что портрет-призрак безжалостно преследует его и он потерял уже надежду обрести покой на этом свете. Я послал к нему своего врача, но художник отказался принять его; я пошел к нему сам – он не пожелал говорить и со мной. И все же я отправился к нему вновь. Найдя дверь в его квартиру открытой, я решил пренебречь правилами учтивости и вошел, надеясь хоть каким-нибудь способом развеять его мрачную тоску. Я нашел его сидящим за столом; припав к нему головой, он, казалось, даже не заметил моего прихода. Прошло несколько минут, он не шевелился, и мною овладел вдруг страх – я его окликнул. Он не ответил. Я хотел приподнять его со стула, обнял за плечи, но в это самое мгновение к ногам моим скатился стеклянный пузырек, на котором прочел я надпись: «Опий».
Бедный художник был мертв.
© Перевод А. Андрес
Новелла «Дьявольский портрет» (Париж, 1839) печатается по изд.: Нерваль Ж. де.Дочери огня. Новеллы. Стихотворения. Л., 1985.