355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ги де Кар » Зверь » Текст книги (страница 6)
Зверь
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:48

Текст книги "Зверь"


Автор книги: Ги де Кар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

– Я осознаю всю ее меру, а также отдаю себе отчет в том, что сейчас скажу. Мы с Соланж были одного возраста. Она знала, что в институте я был лучшим другом Жака. Поэтому она говорила мне некоторые вещи, которые никогда не осмелилась бы сказать мсье Роделеку или матери. Конечно, она испытывала глубокую нежность к Жаку, но до любви было еще далеко.

– А он? У вас было впечатление, что он любил эту девушку?

– Трудно утверждать, имея в виду Жака, господин председатель. Он всегда был очень замкнутым. Никогда нельзя было знать, о чем он думает. Тройной недуг усиливал его скрытность, но я не решился бы сказать, что Жак мне всегда казался хитрым. У нас, незрячих, есть особое чутье, которое позволяет нам догадываться о настроениях окружающих, незаметно для них улавливать самые интимные их чувства. Их физический облик не вводит нас в заблуждение. Мы легче догадываемся об их моральных страданиях, потому что наше погруженное во мрак сознание более сосредоточено.

– Однако, – сказал Виктор Дельо, – вы ведь никогда не слышали голоса слепоглухонемого Жака Вотье!

– Вы забываете об осязании, господин адвокат! Вы и представить себе не можете его выразительную силу… После шести лет, проведенных вместе, я знал Жака Вотье наизусть. Мы «разговаривали» руками: его душа была для меня открытой книгой.

– Вы же только что нам сказали, что никогда нельзя было знать, о чем он думает, – заметил председатель. – Вы противоречите себе.

– Нет, господин председатель! Я знаю, что говорю: именно потому, что только мне одному была доступна замкнутая его душа, могу утверждать, что некоторые вещи Жак скрывал от меня сознательно. Человек, способный быть до такой степени скрытным в раннем возрасте, впоследствии может быть способен на многое. Он, впрочем, и доказал это в Санаке спустя несколько месяцев после того, как я перестал с ним заниматься. Факты, о которых я попытаюсь рассказать со всей правдивостью, и заставили меня попроситься в свидетели. Услышав их, суд поймет, почему я не удивился полгода назад, когда узнал из газет и по радио, что мой бывший протеже обвиняется в убийстве. Я долго колебался, прежде чем принять тяжелое для меня решение, которое может серьезно отразиться на мнении присяжных. Из Альби в Париж к следователю я решил ехать только после того, как убедился, что Жак будет упорствовать в своем молчании. Для меня это был вопрос совести; должен ли я отмалчиваться, когда все думают, что Жак не способен совершить преступление, или, напротив, мне следует показать, что это была не первая попытка для обвиняемого? Долг, как бы это ни было трудно по отношению к другу юности, к которому я сохранил добрые чувства, обязывал меня прояснить истину. Именно поэтому я здесь.

– Суд вас слушает.

– Это случилось двадцать четвертого мая тысяча девятьсот сорокового года около десяти часов вечера. Помню, это был чудесный весенний день. Наступал теплый тихий вечер. Закончивший вторым по классу органа в консерватории, я должен был через два месяца окончательно расстаться с институтом и начать работать младшим органистом в соборе в Альби. Этим местом я был обязан всегдашней доброте мсье Роделека. Я прогуливался один в глубине парка, в котором мне были известны самые потаенные уголки, и мысленно сочинял пьесу для органа. Весь переполненный музыкой, я направился к дощатому домику, где я обычно набрасывал на картон пуансоном первые музыкальные фразы задуманного произведения. Этот домик без окон институтский садовник Валентин использовал как кладовую для инвентаря. Дверь была всегда заперта, но Валентин вешал ключ на гвоздь справа от нее. Я брал ключ, вставлял его в замок и заходил в домик, а уходя, запирал дверь на два оборота и вешал ключ на место. Кроме инвентаря и горшков с какими-то растениями там были простой деревянный стол и колченогий стул – как раз то, что мне было нужно. Поскольку окон в домике не было, Валентину, чтобы разобраться в своем хозяйстве, приходилось пользоваться керосиновой лампой, которая всегда стояла на столе, а рядом лежал коробок спичек. Лично у меня в этой лампе не было никакой нужды…

Вечером двадцать четвертого мая, протянув руку, чтобы снять ключ, я с удивлением обнаружил, что его не было на месте и что он уже был вставлен в замочную скважину. Я подумал, что Валентин забыл его повесить на обычное место, и нажал на дверную ручку. Приоткрыв дверь, я услышал изнутри слабый крик. Как будто кто-то хотел позвать на помощь, но кто-то другой зажал звавшему рот рукой. Я сделал шаг вперед и получил сильный удар по затылку, от которого закачался и потерял сознание. Придя в себя, почувствовал резкий удушающий запах и услышал, как потрескивает огонь – домик горел. Соланж Дюваль вцепилась в меня с криком: «Быстрее, Жан! Сгорим! Жак поджег домик, опрокинув лампу, и убежал, закрыв нас с вами на ключ!» Я мгновенно вскочил на ноги. Инстинкт самосохранения вернул мне силы, я уперся в дверь, чтобы выломать замок. Соланж в страхе плакала. Я все сильнее чувствовал жар – пламя, которого я не видел, уже почти касалось нас. Наконец дверь поддалась, и мы выскочили наружу в тот момент, когда брат Доминик, привратник, и брат Гаррик, главный смотритель, подбегали к домику. Вскоре от постройки осталась только куча пепла. Жак исчез. «Что случилось?» – спросил брат Гаррик. «Виновата моя неловкость, – быстро ответила Соланж. – Простое любопытство завело меня в этот домик, но поскольку там было очень темно, я зажгла керосиновую лампу на столе. К несчастью, я опрокинула лампу рукой и возник пожар. Я испугалась и стала звать на помощь. Жан Дони, прогуливавшийся поблизости, тотчас же прибежал и вел себя очень мужественно, вовремя помог мне выбраться».

В тот момент я был так ошарашен этим объяснением, что не произнес ни слова. По дороге в главное здание института я шепотом спросил Соланж Дюваль: «Зачем вы выдумали эту историю, а не сказали правду?» Она тогда мне ответила: «Умоляю вас, Жан, говорите то же, что я. Зачем навлекать бесполезные неприятности на бедного Жака, который был в ненормальном состоянии?» Я не нашелся, что ответить, и подумал, что в конце концов Соланж, может быть, права. Потеря домика не была таким уж непоправимым делом, и никто не пострадал. Я направился прямо в комнату Жака и с удивлением обнаружил его в постели, он притворялся спящим. Только там, уже лежа в постели, я задумался о событии, невольным участником которого стал и которое могло закончиться трагически. Мои выводы были простыми и ясными: несмотря на свой юный возраст, Жак увлек девушку в затерявшийся в глубине парка домик, чтобы попытаться овладеть ею. Мое неожиданное появление помешало ему. В приступе внезапной ярости он попытался меня оглушить, и именно он, а не Соланж, нарочно смахнул со стола лампу. Почувствовав по запаху, что начинался пожар, он бросился вон и запер нас с Соланж, чтобы мы сгорели заживо. Получается, что ровно за десять лет до того, как совершилось преступление на «Грассе», он уже пытался погубить двух человек.

Раздался хриплый нечеловеческий крик, от которого у присутствующих пошел мороз по коже. Слепоглухонемой поднялся со скамьи – несколько секунд он потрясал в воздухе своими чудовищными кулаками, затем вяло осел на свое место между двумя жандармами.

– Обвиняемый хочет что-то сказать? – спросил у переводчика председатель.

Пальцы переводчика быстро забегали по фалангам Жака Вотье, и через несколько секунд он сказал:

– Нет, господин председатель, он не говорит ничего.

– Инцидент исчерпан, – объявил председатель, затем спросил у свидетеля: – Вы хотите еще что-нибудь добавить?

Но свидетель молчал, держась руками за барьер: казалось, он оцепенел от крика, который только что слышал. Зал тревожно молчал. Тишину нарушил Виктор Дельо:

– Свидетель – он нам сказал, что у него не было нужды зажигать керосиновую лампу, и это понятно! – может сказать суду, кто же зажег эту злополучную лампу?

– Соланж Дюваль. Спустя два дня она призналась мне, что на нее вдруг нашел страх при мысли, что она может оказаться в темноте вдвоем с Жаком Вотье.

– Каким образом свидетель может с уверенностью утверждать, – продолжал Виктор Дельо, – что Жак Вотье сбросил со стола лампу нарочно, чтобы устроить пожар?

– Потому что Соланж Дюваль тоже мне об этом сказала на другой день. Впрочем, она объяснила этот безумный жест приступом ярости, для него необычным.

– И вы не подумали о том, – продолжал старый адвокат, – что Соланж Дюваль пыталась скрыть вину Жака потому, что, может быть, она его любила?

– Я подумал, что у нее была просто жалость к нему, к его душевной угнетенности. Впрочем, считаю, что сказал все, что знал. Больше я не буду отвечать ни на один вопрос.

– Прежде чем свидетель удалится, – заявил генеральный адвокат Бертье, – хочу привлечь внимание господ присяжных к только что прозвучавшим показаниям чрезвычайной важности. С большой взвешенностью в суждениях – это придает значимость его показаниям, и это следует отметить особо, – мсье Жан Дони открыл нам, что подсудимый уже десять лет назад был способен на двойное убийство в припадке ярости. После показаний мсье Дони становится более понятной та злоба, с которой Жак Вотье расправился с Джоном Беллом в каюте «Грасса». В момент, когда завершается опрос свидетелей, приглашенных обвинением, я еще раз призываю господ присяжных не упускать из виду того факта, что не следует доверяться внешнему спокойствию Вотье, которое он сохраняет с самого начала процесса. Все продумано, все рассчитано в его поведении: чем больше будет казаться, что он не понимает происходящего, что он только бесчувственный зверь, тем больше у него шансов на снисходительное отношение со стороны присяжных.

– Суд вас благодарит, – обратился к свидетелю председатель. – Можете быть свободны.

Когда свидетель удалился, он добавил:

– Объявляется перерыв. Слушание продолжится через пятнадцать минут и начнется с выступления первого свидетеля со стороны защиты.

Когда суд удалился, в зале снова началось гудение. Мэтр Вуарен казался довольным. Виктор Дельо разговаривал с переводчиком. Многим хотелось бы расслышать слова, которые старый адвокат произносил вполголоса.

– За исключением недавнего инцидента, – спрашивал он у директора института с улицы Сен-Жак, – когда мой клиент с криком поднялся с места, выражал ли он еще каким-нибудь образом нетерпение или недовольство – вы не обратили на это внимание, когда переводили ему показания свидетелей?

– Нет. Он оставался совершенно спокойным – у него даже не дрожали руки.

– Он у вас спрашивал о чем-нибудь?

– Нет. Он только фиксировал без малейших замечаний все, что я ему говорил.

– Не было ли у вас впечатления, что показания членов семьи были ему неприятны?

– Нет. Именно ими, как мне показалось, он меньше всего интересовался.

– Он давно уже знает, чего можно ждать от своей семьи. Помню, как мой преподаватель гражданского права, тонкий психолог, говорил: «Самая стойкая ненависть та, которая рождается в детстве».

– Не будет нескромностью, дорогой мэтр, узнать ваше мнение обо всех этих свидетелях?

– Действительно, это было бы нескромностью, дорогой директор… А если бы я задал вам тот же самый вопрос?

– Я был бы в затруднении – некоторые свидетельства убийственны… Факты… Доказательства, хотя бы те же самые отпечатки пальцев по всей каюте. Но, несмотря на все это и на формальное признание вины Жаком Вотье, я продолжаю упорно верить, что ваш клиент невиновен.

– Как вы это понимаете: «невиновен»?

– Я хочу сказать, что у него была веская причина для убийства…

– Я тоже так думаю, дорогой директор и переводчик. К сожалению, с правовой точки зрения убийство всегда незаконно.

Впервые с начала процесса Виктор Дельо, торопливо нацарапавший несколько слов на клочке бумаги, казалось, заинтересовался своей молодой соседкой:

– Дорогая Даниель, вам придется воспользоваться этим перерывом, чтобы сбегать на почту и отправить телеграмму в Нью-Йорк. Сможете разобрать мой почерк? Побыстрее, вы успеете вернуться как раз к продолжению процесса.

Выходя из зала, девушка успела заметить, как ее старый друг примостился на краю скамьи, полуприкрыв глаза и слегка запрокинув голову, – это была его обычная поза, когда он задумывался. Вдруг Виктор Дельо открыл глаза и неожиданно обратился к наблюдавшему за ним соседу:

– Дорогой директор, что бы вы сказали, если бы я стал утверждать, что «невиновен» означает для меня «невинный»?

– Не понимаю.

– Поясню: Жак Вотье не убивал этого Джона Белла.

– Боюсь, дорогой мэтр, что вам тяжело будет с присяжными… Это было бы возможно доказать только в одном случае – если бы вы им представили истинного убийцу.

– Все для этого сделаю, – спокойно и твердо ответил Дельо, – Но очень многое будет зависеть от ответа на телеграмму, которую я только что отправил в Нью-Йорк.

Даниель в это время бежала на почту. Текст телеграммы, составленной по-английски, был для нее непонятен и не имел значения. Сейчас ее воображение больше всего занимала произнесенная генеральным адвокатом фраза: «Все продумано, все рассчитано в его поведении: чем больше будет казаться, что он не понимает происходящего, что он бесчувственный зверь, тем больше у него шансов на снисходительное отношение со стороны присяжных». Но ведь это в точности совпадало с мнением самого Дельо! Разве он не говорил и не повторял ей, Даниель, что под обманчивой внешностью его странного клиента скрывался замечательный ум? Мнения обвинителя и защитника не совпадали только в одном: последний, в противоположность генеральному адвокату Бертье, справедливо или несправедливо считал, что это не лучший способ защиты. У девушки не было никакого сомнения: Виктор Дельо сделает невозможное, чтобы заставить Вотье заговорить и показать свое истинное лицо. Удастся ли ему это? Несомненно, этот несчастный очень умен. Но в таком случае он не зверь, как с ужасом думают все присутствующие. «Зверь» начинал очень интересовать Даниель…

А что означал этот нечеловеческий крик, который вырвался у несчастного, когда один из его лучших друзей по институту обвинил Вотье в попытке убийства, совершенной несколькими годами ранее? Это был не только крик бессильной ярости, иначе у присутствующих не пошел бы мороз по коже. И сама Даниель так не содрогнулась бы – было в этом крике еще и отчаяние от непереносимого нравственного страдания. А как только «зверь» начал страдать, она стала его жалеть…

Быстро отправив телеграмму, девушка заняла свое место рядом со старым другом как раз в тот момент, когда вызвали первого свидетеля со стороны защиты. Это была пятидесятилетняя, еще стройная женщина в элегантном черном костюме.

– Мадам, – обратился к ней председатель, – как бы ни тяжело вам было находиться здесь, суд просит вас собраться с силами и рассказать все, что вы знаете о своем сыне. Вы не можете не знать, мадам, что свидетельство матери имеет первостепенное значение.

– Я знаю, господин председатель, – ответила Симона Вотье дрожащим от волнения голосом.

– Суд слушает вас…

Глава 3 СВИДЕТЕЛИ ЗАЩИТЫ

– Господин председатель, мне нужно было сделать большое усилие над собой, чтобы прийти свидетельствовать на процессе по делу моего сына, который навсегда останется для меня маленьким Жаком. Должна сразу признать, что этот до крайности впечатлительный и нервный ребенок, кажется, совсем не был счастлив в течение первых десяти лет своей жизни в нашем доме на улице Кардине. Хотя понимать его в ту пору было почти невозможно, но я догадывалась о глубине его душевных страданий. Муж – он был самым образцовым отцом – также страдал вместе со мной. Чтобы облегчить жизнь нашему несчастному ребенку, мы делали все, что было в человеческих силах. Мы доверили его воспитание институту в Санаке только после того, как сами испробовали все средства. Я была в отчаянии от того, что он уезжает, но мое горе облегчилось при мысли, что мсье Роделеку, может быть, удастся вывести ребенка из мрака.

– То есть мсье Вотье и вы доверяли мсье Роделеку?

– Поначалу да… Побывав в Санаке через год после отъезда Жака, я была поражена необыкновенными его успехами, но одновременно меня убило поведение моего сына при встрече. Это было ужасно. Свидание происходило в присутствии мсье Роделека, высказавшего перед тем восхищение редким умом моего сына. Я была счастлива, когда открылась дверь и появился Жак. Он изменился – сильно вырос, плечи стали широкими. Он держался прямо, с гордо поднятой головой. Меня удивило то, что он сразу направился прямо ко мне, без трости, уверенно, как если бы он меня видел или слышал мой голос. Его спокойная, уверенная походка была почти такой же, как у нормального ребенка. Не верилось, что этот повзрослевший мальчик был тем же самым ребенком, который год назад и шагу не мог сделать, чтобы на что-нибудь не наткнуться.

Я была так взволнована, что едва могла протянуть руки ему навстречу… прижала его к груди и заплакала, но он сразу напрягся, стал отбиваться, словно хотел вырваться из материнских объятий. Отвернулся от меня. Я была в панике. Мсье Роделек пришел на помощь, быстро взял его руки в свои, делая на них знаки и говоря: «Послушай, Жак! То, что ты делаешь, – нехорошо! Наконец-то тебя обнимает мать, которую ты так долго ждал и о которой я часто тебе рассказывал». Лицо сына не дрогнуло. Тогда мсье Роделек взял его правую руку и поднес к моему лицу, чтобы он прикоснулся к нему. Никогда не забуду это ощущение… дрожащая рука против воли погладила мой лоб, спустилась по носу, обвела губы и застыла на щеке, по которой текла слеза. Жак как будто удивился и поднес влажный указательный палец к губам, словно пробуя мои слезы на вкус. Его лицо исказилось, и он издал ужасный вопль. Тот самый вопль, с каким он раньше каждый раз встречал меня дома, когда я заходила к нему в комнату. Я ослабила объятия, он этим воспользовался и бросился из приемной. Я так опешила, что не могла говорить. Мсье Роделек подошел ко мне со словами: «Вы не должны сердиться на Жака, мадам. Он еще не очень хорошо понимает, что делает». Помню, я его спросила тогда: «Мсье, я и впредь буду слышать этот крик? Это все, что он может сказать матери после года занятий с вами?» Мсье Роделек ответил мне с невозмутимым спокойствием, как если бы он считал свой ответ совершенно нормальным: «Но ведь он, мадам, совсем не знал вас, когда жил дома».

В тот момент я поняла, что сын не только никогда не будет меня любить, но что в этом институте сделали все для того, чтобы оторвать его от семьи. Этот мсье Роделек навсегда украл у меня сына. Да, теперь я уверена, что его сильное и пагубное влияние было долгим. Если бы в Санаке дали себе труд по-настоящему привить несчастному ребенку нормальную любовь к матери, возможно, он не оказался бы сейчас на этой позорной скамье.

– Ничто не мешало вам, мадам, – сказал председатель, – забрать сына после первого же приезда в Санак, если его воспитание показалось вам опасным.

– Все мне мешало… Прежде всего успехи, явные успехи в умственном развитии Жака: я всегда считала и буду считать, что члены братства Святого Гавриила используют превосходные методы в работе с несчастными. Мне не нравится только нравственное влияние, которое оказал на Жака мсье Роделек, посчитавший, что он лично должен заниматься с ним. Я должна была дать возможность сыну закончить трудную и необычную его учебу. После этого у меня было намерение его забрать. Таким образом, я тогда пожертвовала материнской любовью ради интересов своего ребенка. Еще раз я поверила в мсье Роделека, который сказал при моем отъезде в Париж: «Дайте мне его убедить, мадам. Когда вы вернетесь сюда в следующий раз, вы увидите, что сын полюбит вас. Это очень чувствительная душа, потрясенная первым непосредственным контактом с матерью, о которой я ему столько рассказывал и которую он ждал с волнением, смешанным со страхом. В Париже он не выделял вас из окружавших его людей, он даже не знал такого понятия – «мать». Теперь он знает. Он, должно быть, плачет сейчас в своем углу. После вашего отъезда я постараюсь его утешить. Обещаю вам, что он не заснет сегодня, не помолившись за вас».

Я поверила этим словам и уехала немного успокоенная. Время шло. Регулярно, каждый год, я приезжала к Жаку посмотреть на его успехи. Хотя он и не издавал своего ужасного крика при моем появлении, но раз от разу встречал меня со все большей холодностью. Кажется, мое посещение не доставляло ему никакой радости, несмотря на обещания мсье Роделека. Эти свидания в приемной стали для меня сущей пыткой, путешествие в Санак – мучением. Я была в отчаянии. Жак между тем освоил различные способы общения с нормальными людьми – он мог бы воспользоваться обычным английским письмом, чтобы спросить меня о чем-нибудь, поверить свои мысли, которые естественно должны были приходить ему в голову в присутствии матери. Я сама, без помощи переводчика, читала бы написанное им. Тут же могла бы составлять и ответы из этих больших рельефных букв, которых было много по всему институту, – он читал бы эти ответы на ощупь. По крайней мере, основное мы могли бы сказать друг другу. К несчастью, Жак ни разу не захотел воспользоваться этим способом для разговора со мной. Как и сейчас, он предпочитал пользоваться алфавитом Брайля, а это предполагает присутствие третьего лица в качестве переводчика. В Санаке я ни разу не оставалась наедине со своим сыном – мсье Роделек, вечный мсье Роделек всегда был между нами!

Чем больше Жак взрослел и развивался, тем больше он сознательно не хотел говорить со мной. Что я могла сделать? Ничего… Я чувствовала себя бессильной перед этим притворным волевым воспитателем, который делал вид, что смиренно подчиняется рефлексам несчастного ребенка. Всякий раз, когда Жак был неласков со мной, встревал мсье Роделек и лицемерно распекал его своим сладким голосом: «Послушай, Жак! Это нехорошо!» Затем он поворачивался ко мне и говорил: «Как все очень умные люди, Жак – личность, которую почти невозможно усмирить и к которой я должен приспосабливаться… Это не всегда легко!» Вечно мой бедный мальчик был виноват в своем поведении и никогда – мсье Роделек! Не имея больше сил выносить это, я велела спросить у Жака, когда он сдал второй экзамен на бакалавра – ему было тогда девятнадцать лет, – хочет ли он вернуться домой. Он категорически отказался. Мсье Роделек дал мне понять, что Жаку лучше бы оставаться еще какое-то время в Санаке, где можно сосредоточиться и обдумать книгу, которую он мечтал написать и публикация которой могла бы стать трамплином для его необыкновенной карьеры. Имела ли я право помешать этой карьере? Я уступила в последний раз, с беспокойством ожидая публикации этой книги, которая наконец появилась спустя три года.

– Что вы думаете об этом произведении, мадам? – спросил председатель.

– «Одинокий» – хороший роман, который растрогал меня. Я гордилась своим сыном, когда видела его имя в витринах книжных лавок.

– Вас не шокировал тот факт, – спросил генеральный адвокат, – что семья главного героя, страдающего тем же недугом, что и ваш сын, описана в романе весьма нелестно?

– Ничуть. Я всегда относилась к этому произведению только как к роману.

– Поскольку господин генеральный адвокат еще раз напомнил об этом «Одиноком», позволю себе обратить внимание суда и господ присяжных на тот факт, что автор в своей книге ни разу не упоминает о матери героя, – сказал Виктор Дельо.

Мадам Вотье казалась смущенной. И пока Дельо садился, председатель спросил:

– Скажите, мадам, вы виделись с сыном после публикации его книги?

– Не сразу. Несмотря на свою материнскую гордость за сына, я была немного рассержена на него, потому что он ее мне даже не прислал. И все-таки я ему написала и поздравила его. Он мне не ответил. Очень удивленная, я решила еще раз поехать в Санак. Меня сопровождал один знакомый журналист, который хотел взять интервью у Жака и написать о нем для парижской газеты. На этот раз я вытерпела самое страшное для матери оскорбление: Жак не захотел меня видеть и в то же время согласился принять журналиста в своей комнате. Я была возмущена. Естественно, что в приемную явился не кто иной, как мсье Роделек, и сообщил мне об этом решении моего ребенка в выражениях, не оставлявших никаких сомнений. Едва выбирая слова, он дал мне понять, что нам с Жаком лучше больше никогда не встречаться, чтобы впредь избежать тяжких ненужных сцен. Он добавил, что мой сын теперь совершеннолетний, имя его известно и он может летать на своих крыльях. Ему, Ивону Роделеку, удалось найти для Жака дивную подругу в лице Соланж Дюваль, которая будет для Жака гораздо более надежной опорой, чем семья. Под конец он сказал, что его роль как воспитателя закончена, что он совсем расстанется с Жаком, как только тот женится. Так я впервые услышала об этом предполагавшемся браке с дочерью моей бывшей служанки.

– Однако вы знали, что мсье Роделек устроил в Санаке Соланж Дюваль с матерью, когда превратности судьбы не позволили вам сохранить их у себя на службе? – спросил председатель.

– Да, и это решение директора института мне не понравилось.

– Что вы ответили мсье Роделеку по поводу брака?

– Я ответила ему, что этот брак совершится без моего согласия. К сожалению, мое мнение мало значило: Жак был совершеннолетним. Я вернулась в Париж и только спустя полгода получила письмо от мсье Роделека, из которого узнала, что брачная церемония состоится на следующей неделе. Сын даже не дал себе труда сообщить мне о своем решении. Я, впрочем, убеждена, что он непременно сделал бы это, но ему помешали.

– Кто?

– Мсье Роделек и его будущая жена.

– Свидетельница может нам сказать, – спросил генеральный адвокат, – что она думает о Соланж Вотье?

– В подобных обстоятельствах трудно полагаться на мнение свекрови, – с живостью ответила Симона Вотье. – Поэтому я предпочитаю его не высказывать… Мне не хотелось бы дать повод подумать, будто я настроена против той, которая, хоть и наперекор моей воле, стала моей невесткой, из-за ее скромного происхождения. Соланж не лишена достоинств. Это хорошенькая женщина, тонкая, умная, доброжелательная, терпеливая. Терпение помогло ей ждать Жака с тринадцати лет до двадцати пяти, поскольку сын моложе ее на три года.

– Может быть, это, мадам, скорее свидетельствует о любви? – мягко вставил Виктор Дельо.

– О любви, которая знает, чего она хочет: выйти замуж. Соланж Дюваль с помощью мсье Роделека в Санаке сделала все для того, чтобы мой бедный сын забыл, что у него есть еще и мать, которая может его лелеять. Своим замужеством она доказала, что готова отречься даже от матери ради достижения собственных целей. Мелани, действительно добрая, очень простая женщина, благодаря своему народному здравому смыслу поняла тогда, что брак ее дочери с сыном бывших хозяев был ошибкой. Она приехала в Париж, чтобы мне это сказать. Несмотря на это, Соланж настояла на своем, и брак был заключен в институтской часовне. Ни одной матери там не было.

Разумеется, излишне добавлять, что в течение пяти лет после свадьбы ни сын, ни невестка, ни даже мсье Роделек не написали мне ни одной строчки. Только совершенно случайно я узнала об отъезде молодых в Соединенные Штаты. Материнское сердце жестоко страдало от того, что они уезжают не попрощавшись, но я подумала, что в конце концов этот мсье Роделек, может быть, и прав: мой сын нашел свое счастье. Я начинала привыкать к этой мысли, как вдруг – жестокий удар, страшная новость, однажды утром вычитанная из газеты: мой сын обвиняется в преступлении! Я думала, что упаду в обморок, но у меня достало сил, чтобы узнать, когда прибывает «Грасс», и поехать в Гавр, где мне не разрешили поговорить с сыном. Он прошел в нескольких метрах от меня сквозь онемевшую от ужаса толпу, не подозревая, что мать была там, на пристани, готовая всеми своими слабыми силами помочь ему в новой беде. Ведь он был один! Жена спряталась… Я видела, как мое дитя в наручниках усадили в полицейскую машину между двумя жандармами. Я увидела его тогда в первый раз со времени моей предпоследней поездки в Санак шесть лет назад.

Симона Вотье смолкла. Перед судьями была только мать, в слезах цеплявшаяся за барьер, чтобы не упасть. Виктор Дельо подошел поддержать ее.

– Если вы хотите, мэтр, – предложил сочувственно председатель, – мы можем прервать заседание, а затем продолжим слушать показания свидетельницы.

Но Симона Вотье выпрямилась и почти закричала сквозь слезы:

– Нет! Я не уйду! Я все скажу! Я пришла сюда, чтобы защитить своего сына против всех, кто его обвиняет… кто ему сделал зло и кто по-настоящему виноват. Он не убивал! Это невозможно! Он невиновен! Мать не может ошибиться… Даже если он был нервным и немного резким в детстве – это не причина, чтобы он стал убийцей. Я знаю, что все здесь заодно против него, потому что сбиты с толку его внешностью. Знаю, что его внешность может вызвать беспокойство, но это ничего не доказывает. Умоляю вас, господа присяжные, оставьте его! Отпустите его! Верните его мне! Я увезу его, он будет при мне, клянусь вам… Он будет наконец со мной! Никто больше никогда о нем не услышит…

– Поверьте, мадам, суд понимает ваши чувства, – сказал председатель Легри, – но вам нужно найти в себе силы, чтобы ответить еще на один, последний вопрос: вы виделись с сыном после его заключения? Признался ли он вам в чем-нибудь?

– Нет, я его не видела – Жак не пожелал. Бедный, он не понял, что я только хотела ему помочь…

Эти слова были произнесены на последнем дыхании. Симона Вотье повернулась к огороженному месту, где сидел обвиняемый. Его руки неподвижно лежали на барьере, и переводчик, прикасаясь к фалангам пальцев, переводил все сказанные матерью слова.

– Умоляю вас, господин переводчик, скажите ему, что мать здесь, рядом с ним, чтобы ему помочь! Мать умоляет, чтобы и он сам защищался тоже – ради него самого, ради имени, которое он носит, ради памяти отца! Мать, которая прощает ему безразличное отношение к ней с детства… Умоляю тебя, Жак, подай какой-нибудь знак, любой! Просто протяни ко мне руки…

– Обвиняемый отвечает? – спросил председатель у переводчика.

– Нет, господин председатель.

– Суд благодарит вас, мадам.

Симона Вотье рухнула. Служащие унесли ее под взглядами оцепеневшей публики.

Даниель была потрясена: ведь и в самом деле мать должна знать своего сына лучше, чем кто бы то ни было. Если она с такой уверенностью утверждает, что сын – добрый, значит, так оно и есть. Однако был ли он хоть раз добр с матерью, которая пришла его защищать из последних сил? Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда переводчик передавал ему патетическую мольбу матери. Если слезы родной матери его не трогают, то кто же может его расшевелить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю