355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герта Мюллер » Сердце-зверь » Текст книги (страница 10)
Сердце-зверь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:53

Текст книги "Сердце-зверь"


Автор книги: Герта Мюллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Я тихонько плелась домой по мосту. Дымным запахом несло даже от реки. Я вспомнила о своих камнях, и показалось вдруг, что мысль о них явилась не в моей голове, а где-то вне меня. Она прошла мимо. Эта мысль могла по своей воле медленно отдаляться или, наоборот, мгновенно отскакивать от меня, словно от парапета моста. Я вдруг подумала: пока мост не кончился, надо посмотреть, как в это время года лежит река – на животе или на спине. Вода в берегах была гладкой, и я подумала: не нужна мне меховая шапка, а нужны деньги, чтобы фрау Маргит не гладила меня по головке.

Когда я вошла на двор, внучек фрау Грауберг сидел на ступеньках. Господин Фейерабенд возле своей двери чистил ботинки. Внучек сам с собой играл в контролера. Сидит – значит, он пассажир. Встанет – уже контролер. Вот, потребовал: «Предъявите билет» – и переложил билет из одной руки в другую. Левая – рука пассажира, правая – рука контролера.

Господин Фейерабенд предложил:

– Давай я буду пассажиром.

– А мне нравится быть сразу всеми, – ответил ребенок, – чтобы знать, кто без билета едет.

– Как поживает Эльза? – спросила я.

Господин Фейерабенд поглядел на меховую шапку у меня в руке.

– Где вы были? От вас пахнет дымом.

Прежде чем я сообразила, как бы получше объяснить, где я была, он сунул сапожную щетку в ботинок, поставил все это у двери и хотел пройти мимо ребенка. Тот загородил ему дорогу, вытянув вперед руку, и объявил:

– Переходить в другой вагон запрещается, оставайтесь на месте.

Господин Фейерабенд, ни слова не говоря, поднял его руку, словно планку-загородку. Он чересчур крепко сдавил руку. Следы от пальцев виднелись на ней даже тогда, когда господин Фейерабенд уже спустился по ступенькам в буксовый садик.

По поводу нашего увольнения Эдгар заметил: «Теперь мы на последнем этапе». Георг уточнил: «На предпоследнем. Последний этап – отъезд». Эдгар и Курт кивнули. Кажется, я удивилась – тому, что не удивилась словам об отъезде. Я тоже кивнула, но в тот момент ничего определенного в моей голове не возникло. Как-то само собой получилось, что мы впервые впустили это слово в нашу речь.

Меховую шапку я спрятала в шкафу, в самом дальнем углу. Может быть, зимой она будет смотреться лучше, чем теперь, подумала я. Тереза примерила ее и сказала: «Воняет, как прелая листва». Я не поняла, имеет ли она в виду шапку, потому что минуту назад Тереза показала мне свой «орех». Застегнув блузку, Тереза посмотрела в зеркало на себя в шапке. Она сердилась, так как я сказала, «орех» теперь больше, чем две недели назад. Ей хотелось, чтобы мои слова были неправдой. А я хотела заставить ее показаться врачу. «Давай я отведу тебя», – предложила я. Тереза испугалась и наморщила лоб, царапучий мех нутрии неприятно колол кожу. Тереза сдернула шапку с головы и понюхала мех. «Я же не ребенок», – сказала она.

В тот вечер я долго играла с куриной маетой. Клюв одной курочки, рыженькой, уже не тюкал по доске. Головка у нее была запрокинута, словно закружилась. И она не могла клевать. Запуталась нитка, продернутая через шею и живот, нитка, поднимавшая и опускавшая ее голову. Свет падал на мою руку, но не на пятна кофе на моем животе. Рыжая курочка блестела на свету, она смотрела строптиво и была плоской, как флюгер-петушок. Клевать она не клевала, однако с виду вовсе не была хворой, – наоборот, она казалась сытой и рвущейся в полет.

Фрау Маргит постучала в дверь и сказала: «Очень громко тарахтит, я не могу молиться».

Капитан Пжеле сказал:

– Живешь частными уроками, подрывной деятельностью и проституцией. Все это противозаконно.

Капитан Пжеле сидел за своим большим полированным столом, я – у противоположной стены, за маленьким и голым позорным столиком. Я видела под большим столом две белые костяшки – лодыжки. А на голове у капитана Пжеле – влажную лысину, чем-то напоминающую гортань. Я потрогала языком нёбо за своими зубами. На нашем языке говорят «зев», на родном языке капитана Пжеле зев обычно называют нёбом. Я увидела его в гробу – лысина на подушке, набитой опилками, костяшки-лодыжки – под покойницким покрывалом.

– Так, а в остальном как жизнь? – спросил капитан Пжеле.

Его лицо не выражало ненависти. Но я знала, что надо быть настороже: когда у него лицо вот такое, спокойное, всегда откуда-то из засады бьет жестокость.

– К счастью, имею дело с вами, – сказала я. – А жизнь такая, какая вас устраивает. Вы ведь ради этого трудитесь.

– Твоя мать намерена уехать, – сказал капитан Пжеле, – вот здесь это написано, – он помахал исписанным листком. Исписанным чьей-то рукой, но я не поверила, что маминой.

Я сказала:

– Если она хочет, то я вовсе и не хочу.

В тот же день я послала маме короткое письмо, спросила, ее ли рукой исписан тот листок. Письмо не дошло.

Через неделю капитан Пжеле сказал Эдгару и Георгу, что они живут за счет подрывной деятельности и тунеядствуют. Всё противозаконно. «Читать и писать в стране умеет всякий. Если уж очень хочется, то и стихи всякий может писать, причем не состоя в антигосударственной преступной организации. Наше искусство наш народ творит для себя сам, наша страна не нуждается в какой-то кучке отщепенцев. Раз пишете по-немецки, так и езжайте в Германию, может, там, в гнилом буржуазном болоте, почувствуете себя дома. Я-то думал, вы способны образумиться».

Капитан Пжеле вырвал волос с головы Георга. Поднес к настольной лампе и удовлетворенно хохотнул: «Маленько выгорел на солнце, шерсть собачья вот эдак выгорает. Ничего, в темноте цвет восстановится. Там, в подвале, у нас прохладный тенёк, в камерах».

«Можете идти», – сказал капитан Пжеле. Перед дверью сидел кобель Пжеле. «Не могли бы вы позвать собаку», – сказал Эдгар. «Зачем же, – сказал капитан Пжеле, – у двери ему самое место».

Кобель зарычал. Нет, не бросился. Георгу он расцарапал когтями ботинки, Эдгару порвал внизу брюки. Когда Эдгар и Георг оказались в коридоре, из-за двери послышался голос: «Пжеле, Пжеле».

– Но это не был голос капитана, – сказал Эдгар. – Возможно, кобель подзывал к себе капитана.

Георг пальцем, как зубной щеткой, потер туда-сюда зубы. Раздался тоненький скрип. Мы засмеялись.

– Вот так надо чистить зубы, если тебя забрали, а зубной щетки при тебе нет, – сказал Георг.

Три урока немецкого провела я с детьми Меховика: Ди муттер ист гут. Дер баум ист грюн. Дас вассер флист [12]12
  Die Mutter ist gut. Der Baum ist grün. Das Wasser fliesst. – Мама добрая. Дерево зеленое. Вода течет (нем.).


[Закрыть]
.

Дер занд ист швер– этого дети не повторяли за мной, они говорили: Дер занд ист шён [13]13
  Der Sand ist schwer. – Песок тяжелый; Der Sand ist schön. – Песок красивый (нем.).


[Закрыть]
. И не повторяли: Ди зоннэ бреннт, а говорили свое: Ди зоннэ илайнт [14]14
  Die Sonne brennt. – Солнце палит; Die Sonne scheint. – Солнце светит (нем.).


[Закрыть]
. Им хотелось узнать, как будет по-немецки «передовик производства», как будет «охотник». Как – «юный пионер».

«Переведите, – говорила я: – „Айва спелая“», – и думала о Терезиной няне, о грубом, айвовом немецком языке. И учила их: «Айва шершавая, айва червивая».

Интересно, чем, как этим детям кажется, пахнет от меня?

«Айву мы не любим», – сказал младший ребенок. «А мех любите?» – спросила я. «Мех – пельц, такое короткое слово», – сказал старший ребенок. «Мех по-немецки еще и фелль», – подсказала я. «Да оно тоже короткое», – сказал ребенок.

Когда я пришла дать четвертый урок, мама детей стояла с метлой на улице, у въезда в квартал. Я увидела ее еще издали. Она не подметала, просто стояла, опершись на метлу. Когда я подошла ближе, она принялась подметать. И посмотрела на меня, только когда я поздоровалась. На ступеньках лежал газетный сверток.

– Дела на фабрике хуже некуда, – пробормотала она. – Отменили нам поурочную оплату.

Она прислонила метлу к стене, взяла сверток и протянула мне:

– Вот, подушка из норки, а рукавички из смушки, все натуральное, – сказала она шепотом.

Мои руки висели как плети, я даже пальцем не могла пошевелить.

– Что ж вы тут подметаете? – сказала я. – Тополя же вон где.

– Ну да, – ответила она, – а здесь зато пыль.

Тень от метлы на стене была совсем такая же, как тень от отцовской мотыги в саду, когда ребенок загадал желание, чтобы молочай дожил до конца лета.

Женщина положила газетный сверток на ступеньку и догнала меня.

– Погодите, скажу кое-что! Тут приходил один, всякие гадости про вас рассказывал. Я ничему не поверила, но в нашем доме подобное недопустимо. Вы должны понять, дети маленькие, рано им знать такие вещи.

На листке, которым помахивал капитан Пжеле, почерк был все-таки мамин. Утром, в восемь часов, маму вызвал к себе сельский полицейский. Он диктовал, мама писала. Полицейский запер маму в своей конторе и ушел на целых десять часов. Она села у окна. Открыть окно не осмелилась. Когда по улице кто-нибудь проходил, мама стучала по стеклу. Ни один прохожий не поднял головы.

– Люди же знают, что нельзя на эти окна глядеть, – объяснила мама. – Я бы тоже прошла и не поглядела, потому как все равно помочь-то ничем не можешь.

– От нечего делать вытерла я в их помещении пыль, – рассказала мама. – Тряпку нашла там, возле шкафа. Всё лучше, решила, чем сидеть и раздумывать, что да как с бабушкой. Потом слышу – колокол церковный звонит, а тут и ключи в замке заскрежетали. Шесть вечера было. Полицейский включил свет. Что в комнате чисто – и не заметил. А я побоялась сказать, что прибралась там у них. Теперь жалею, зря не сказала, он бы порадовался. Молодой паренек, живет в селе один-одинешенек, ради него никто пальцем о палец не ударит.

– Очень он мне помог, – сказала мама. – Что он диктовал – тут я со всем согласная. Сама я не сумела бы про все это написать. Да и так-то ошибок, верно, понаделала, писать я не мастерица. Ничего, разберутся, что к чему, а иначе нельзя было бы отправить письмо в паспортную службу.

На кровати лежали брюки «тетра».

– Семьдесят пар, – сказала портниха. Весь стол был уставлен хрусталем. – Еду в Будапешт, – пояснила она. – А ты чего не уезжаешь, жила бы дома, раз тебя уволили.

– Там уже не мой дом, – сказала я.

Готовясь к поездке, портниха шила себе купальный халат.

– Днем я не буду сидеть в номере, а вот утром и вечером пригодится, надену. В этот раз уезжаю на целую неделю, – сказала она. – Если кто лишился разума, как твоя бабушка, тот, определенно, не бесчувственный человек. Мне кажется, ты должна вернуться домой хотя бы ради нее.

Портниха надела халат. В шею ей сзади впилась булавка. Я вытащила булавку и сказала:

– Ты боишься, что дети тебя бросят, когда вырастут. Ты меня упрекаешь, потому что они в свое время так же обойдутся с тобой.

На портнихиной спине висел, приколотый булавками, большой капюшон. Моя рука ушла в него по локоть. Портниха обернулась и поглядела на меня:

– Капюшон – сердце махрового халата. Если заплачешь, не нужен платок. Вчера вечером на себе я это опробовала. Капюшон сполз на лицо и смахнул слезы, даже вытирать не пришлось.

Я сунула палец в уголок капюшона и спросила:

– Что тебя так расстроило?

Она сняла халат, а я не успела вытащить палец из уголка капюшона.

– Моя сестра и ее муж, – сказала портниха, – позавчера бежали. Может быть, все-таки добрались до места, билеты у них были на позавчерашнее число. Я ведь на картах погадала – вышло, что дождь будет и ветер. Может, на границе и были, а у нас-то позавчера – сушь, ни облачка.

Швейная машинка медленно протаскивала капюшон под иголкой, понемногу разматывалась нить со шпульки. Слова портнихи сухо щелкали, так же, как стучала игла по металлическим зубцам машинки:

– Хоть бы тот таможенник меня вспомнил. В этот раз надену то же, в чем тогда ездила, мы с ним так договорились. Мне больше нравится, – болтала портниха, не вынимая изо рта булавки, – если люди заранее тебе говорят, что им привезти. И забирают вещи, когда привезу. А то толкутся в доме привередники, которые всё перещупают, а купят разве ерунду какую-нибудь.

Все булавки были из халата вынуты. Она совала их в рот, и казалось, между губами они ложатся рядком, как портнихины слова. Потом она положила булавки, опять же рядком, на швейной машинке, поближе к своей руке. Капюшон был пришит, на краях прострочен двойной и даже тройной строчкой. Портниха завязывала и прятала концы ниток. «Чтоб не разошлось», – сказала она. Ножницами расправила убежавший уголок капюшона. Накинула капюшон на голову, но руки в рукава не продела.

– В Венгрии можно достать носатого гномика. Голова у него качается и крутится в разные стороны. Утром надо голову толкнуть и после идти весь день в ту сторону, куда его длинный нос укажет. И будет тебе счастье. Дорого стоит, а все же в этот раз привезу себе гномика на счастье. – Глаза портнихи прятались под капюшоном. – Звать гномика Имре, – сказала она. – Гномик смотрит влево, гномик смотрит вправо, только прямо гномик не глядит.

Я получила письмо от мамы. После маминых болей в пояснице прочитала:

«Вчера похоронили парикмахера. За последние недели он как-то разом состарился да еще и малость в уме помешался, ты бы его не узнала. Два дня тому назад было Рождество Богородицы. Я сидела во дворе, отдыхала, потому как в праздник работать не след. Сижу себе, смотрю, как ласточки в стаи собираются на проводах, и думаю: вот, скоро уж лету конец. И тут входит во двор парикмахер. А ноги-то – на одной полуботинок, а на другой сандалия. Под мышкой шахматную доску зажал. И спрашивает, где, мол, дед. Я говорю: „Он же умер“. Тут он доску вперед выставил и говорит: „Что же мне теперь делать?“ А я ему: „Ничего тут не поделаешь. Идите-ка вы лучше домой“. – „Ладно, – говорит, – сейчас пойду. Одну только партийку сыграем с ним, и пойду“.

Встал возле меня, поглядел, куда я гляжу, и тоже на ласточек засмотрелся. А мне что-то жутко сделалось. Я и сказала: „Отец мой к вам пошел, он у вас дома сидит, вас дожидается“. И тогда он ушел».

После увольнения Эдгар и Георг сказали мне: «Мы теперь свободны, как пригородные собаки. Только Курт сидит как привязанный, потому что должен хранить тайну кровохлебов». Георг перебрался к Курту – временно, сказал он, – в поселок сообщников.

Когда Георг идет по деревне, собаки лай поднимают, рассказал Курт, настолько он там всем чужой. Но кое в чем он чужаком не остался: завел роман с молодой соседкой.

– С дочерью одного из кровохлебов, которая улыбается кому попало. В самый первый вечер, когда я вернулся с бойни, Георг шел с ней, с этой простушкой, напрямик через сжатое поле, где в обед еще стояла пшеница. В волосах у обоих – зёрна и семена трав.

Георг вообразил, будто это он завел амуры с соседкой, перемигнувшись через садовый участок, но на самом деле это она подцепила Георга. Она и к Курту клинья подбивала.

– Глаза у нее в крапинку, – сказал Курт, – задом раскачивает, что твоя каравелла. Разговаривать с ней можно только о пасынковании томатов. Да и в этих делах она понимает столько, сколько ее прабабушка знала да забыла. Она всем дает. Весной в поле с ней кувыркался полицейский, он якобы ходил туда посмотреть, хорошо ли репу посеяли.

У Эдгара не было сомнений, что поселковый полицейский подослал эту женщину шпионить – сначала за Куртом, потом за Георгом.

С тех пор как меня уволили, дни болтались на веревочках случая, раскачивались и опрокидывали меня.

Карлица с травяной косицей все еще сидела на площади Траяна. Она баюкала, прижав к груди, зеленый кукурузный початок и что-то мычала над ним. Раздвинув его зеленые листья, она вытащила наружу светлый пучок кукурузных волос. Погладила ими себя по щеке. Потом съела и волосяную кисточку, и мягкие, молочной спелости, зерна.

Все, что ела карлица, становилось ребенком. Сама крохотная, а живот громадный. Рабочие вечерней смены ее обрюхатили, под покровом весенней ночи, которая была, наверное, тихой, как глухонемая карлица. Сливовые деревья заманили охранников на другие улицы. Так что охранники не могли ее видеть, а может быть, им было дано распоряжение смотреть на это дело сквозь пальцы. Может быть, настали такие времена, что карлица должна была умереть при рождении ребенка.

Городские деревья пожелтели, первыми – каштаны, за ними – липы. После увольнения я видела только, что деревья светлели, – не видела осени. Иногда небо пахло горечью, но это был мой запах – не осени. Было тяжело размышлять о растениях, которые сдаются без боя, когда и самой это предстояло. Поэтому я смотрела на них и не видела, до тех пор пока карлица не набила себе рот кукурузным волосом и молочной спелости зернами – подаянием ранней осени.

На площадь Траяна я пришла встретиться с Эдгаром. Он появился с белой тряпичной сумкой в руке. Наполненной чем-то до половины. Орехами. Эдгар протянул сумку мне: «Полезно для нервов», – сказал с ухмылкой. Я высыпала пригоршню орехов в подол карлице. Она взяла один, сунула в рот и попыталась разгрызть. И вытолкнула орех языком, точно мячик. Орех запрыгал по мостовой. Тогда карлица стала брать орехи один за другим и тем же манером запускать их скакать по площади. Прохожие забавлялись. Глаза у карлицы были удивленные и серьезные.

Эдгар поднял увесистый камень, лежавший возле мусорного бака. «Их надо разбивать, – объяснил он карлице. – Там, внутри, такое, белое, это можно есть». Он стукнул по ореху. Карлица закрыла глаза руками и затрясла головой.

Эдгар ботинком подтолкнул расколотый орех к обочине, камень бросил в мусор.

Ребенок кладет на ладони отцу два ореха – один в правую руку, другой в левую. Он воображает, что это не орехи, а две головы: мамина и папина, или дедушкина и парикмахера, или голова Чертова Чадушка и его собственная, голова ребенка. Отец стискивает руки.

Раздается треск.

«Перестань, – требует бабушка-певунья, – а то трещишь, и у меня голова трещит».

Бабушку-певунью ребенок исключает из своей игры – раз у нее и так голова трещит.

Когда отец разжимает пальцы, ребенок смотрит, чья голова уцелела, а кто головы не сносил.

С площади Траяна мы уходили по узкой улочке, изогнутой, словно серп. Эдгар спешил как на пожар – из-за разбитого ореха карлица расстроилась до слез. Эдгар думал о ней.

– Я тебе запрещаю, – сказал Эдгар. – Сегодня мне надо ехать обратно, здесь мне ночевать негде. Ты должна обещать мне, что не сделаешь этого.

Я молчала. Эдгар остановился и заорал:

– Слышишь или нет?!

Рядом на дерево карабкалась кошка. Я сказала:

– Смотри-ка, на ней белые тапочки.

– Ты – не только ты одна, – сказал Эдгар. – Ты ничего не должна затевать, не обсудив прежде с нами. Если тебя сцапают, они будут уверены, что мы устроили это сообща. Все это ни к чему. – Эдгар споткнулся о корень, выпиравший из-под асфальта, как будто там протянулась поперек нашей дороги чья-то рука.

Голос Эдгара действовал мне на нервы. Я засмеялась – не потому, что он споткнулся, а от злости.

– Когда вы сидели далеко отсюда в ваших школах, я, между прочим, жила на свете, – сказала я. – Ты говоришь от лица всех, но Георг и Курт меня бы поддержали.

– Ешь-ка орехи, – сказал Эдгар, – глядишь и поумнеешь.

Эдгар жил в селе у своих родителей. Они не бранились, узнав, что его уволили. «Раньше то же самое было, – сказал отец Эдгара. – Твой дед, когда мы были еще под венграми, не мог стать начальником станции, он, понимаешь ли, не переиначил свою фамилию на венгерский манер. Дед был всего лишь рабочим дорожного участка и строил путепровод через долину. А недотепа, который додумался писать свою фамилию по-венгерски, через sz, получил железнодорожный мундир и грел задницу в кожаном кресле. Когда свистел паровоз, он вскакивал как ошпаренный и, схватив свой паршивый флажок, выбегал на перрон. Щелкал каблуками и от важности чуть не лопался. Дед твой, на него глядя, только посмеивался».

Когда вечерний поезд с Эдгаром скрылся и рельсы опустели, я увидела между шпалами битый камень – щебенку. Каждый камешек не больше ореха. Чуть дальше рельсы бежали по загаженной маслом траве. А небо убегало еще дальше. Я медленно побрела в ту сторону, куда уехал поезд, шла, пока не кончился перрон. Там я повернула назад.

Я стояла под большими вокзальными часами и смотрела на людей, которые сновали туда-сюда с корзинами и мешками, смотрела на прыгающую секундную стрелку часов, на автобусы, которые, поворачивая за угол, едва протискивали между домами свои животы. Вдруг я заметила, что в руках у меня только моя сумка, а орехи я, должно быть, забыла на скамейке. Я вернулась на перрон. На рельсах уже стоял следующий поезд. На скамейке было пусто.

Только одна дорога была у меня – дорога к телефонной будке.

Один гудок, второй, потом я назвалась каким-то чужим именем. Терезин отец поверил и позвал ее.

Тереза пришла в город к безвершинной иве с тремя стволами, росшей на берегу довольно далеко от других. Приоткрыв сумку, я показала Терезе стеклянную банку и кисть.

– К дому я тебя приведу, – сказала Тереза, – но участвовать – нетушки. Подожду тебя на соседней улице.

В банку я днем наложила кучу, с тем чтобы вымазать дерьмом стену дома капитана Пжеле. Решила написать «гад» или «пес» под его высокими окнами. Слова короткие, управлюсь быстро.

На дверях дома, где, как говорили, жил капитан Пжеле, значилась другая фамилия. Зато Тереза знала адрес директора фабрики. Мы пошли туда.

За шторами еще горел свет. Тереза и я ждали. Время близилось к полночи, мы ходили взад-вперед по улице. Терезины браслеты позвякивали. Я попросила снять их. Потом ветер раскачивал разные черные предметы. На обочине росли кусты, а мне виделись мужчины. В припаркованных машинах никто не сидел, а мне за стеклами виделись лица. Поблизости не было деревьев, а на дорожку падали листья. Наши ноги топали, шаркали. Тереза заметила:

– У тебя плохие туфли.

Месяц был как сдобный рогалик.

– Завтра он будет ярче, – сказала Тереза, – он растет, горб у него справа.

Перед домом фонарь. Такие дома всегда хорошо освещены. Это неплохо, так как видно стену. Но и нас тоже видно.

Я нашла подходящее место – между двумя окнами, прямо посередке. Сунула кисть в карман куртки, отвинтила с банки крышку, отдала ее Терезе. Сумку оставила незастегнутой.

– Ну и вонища! Можно подумать, тебя уже поймали и развонялись, – сказала Тереза. И ушла, захватив крышку, на другую улицу.

Когда на другую улицу пришла я, там никого не оказалось. Я шла от забора к забору, от подворотни к подворотне, от дерева к дереву. Лишь в самом конце улицы кто-то отделился от ствола дерева, словно вышел из двери. Я трижды изо всех сил таращила глаза, пока этот кто-то не стал Терезой. Я вдохнула запах ее духов.

– Пошли, – она потянула меня за локоть. – Господи, ну и долго же ты возилась! Что написала-то?

Я сказала:

– Ничего. Просто поставила банку перед воротами.

Тереза засмеялась-закудахтала. Ее длинная белая шея покачивалась на ходу, как будто прямо от плеч начинались ноги.

– Все еще воняет. Не иначе ты замаралась дерьмом, – сказала Тереза.

– Где крышка? – спросила я.

– У дерева, где я ждала, – ответила Тереза.

Кисть мы бросили с моста в реку. Вода была черная и тихая, как тайное ожидание. Мы замерли, боясь пошевельнуться, но всплеска не услышали. Я подумала: наверняка кисть не долетела до воды. И вдруг поперхнулась и закашлялась, словно волоски от кисти скребли в горле. Поглядев на месяц-рогалик, я уже не сомневалась: кисть парит в воздухе и рисует над этим городом купол с черными ребрами – ночь.

Эдгар опять приехал в город. Уже несколько часов мы с ним сидели в бодеге и ждали Георга. Георг не пришел. Пришли два полицейских, стали ходить от стола к столу. Пролетарии жестяных баранов и деревянных арбузов предъявляли документы и называли свое место работы.

Сумасшедший с белой бородой дернул полицейского за рукав, показал вчетверо сложенный носовой платок и представился: «Профессор философии».

Вышибала поволок сумасшедшего к выходу. «Я подам на вас в суд, молодой человек! – кричал белобородый старик. – На вас и на полицейского! Знайте, овцы съедят! Вам не уйти от овец, на сей счет не питайте иллюзий! Сегодня ночью упадет звезда, и овцы съедят вас, повыдергают из подушек, как траву».

Эдгар предъявил свое удостоверение. «Преподаватель лицея легкой промышленности, – сказал он. – Лицей, а рядом музей». Я тоже показала паспорт, сказала: переводчица, назвала фабрику, откуда была уволена. В голове у меня шумело, я не мигая глядела в глаза молодому полицейскому, чтобы он не заметил, как бешено стучит кровь у меня в висках. Он пролистал паспорта и вернул их нам. Эдгар буркнул: «Наше счастье».

И взглянул на часы: ему было пора на вокзал. Я осталась за столиком. Когда Эдгар встал, я заметила, как его рука мимоходом погладила сиденье пустого стула. Придвинув этот стул к столу, Эдгар сказал: «Георг, конечно, уже не придет».

После ухода Эдгара рабочие, пившие тут после смены, расшумелись еще больше. Звенели стаканы, в воздухе клубился дым. Стучали стулья, шаркали башмаки. Полицейские давно ушли. Я выпила еще кружку пива, с трудом глотая, – на вкус оно было как мочегонный травяной отвар.

Краснощекий толстяк усадил себе на колени официантку. Она хохотала. Какой-то беззубый ткнул сосиску в горчицу, потом – в рот подавальщице. Она откусила и стала жевать, запястьем вытирая горчицу с подбородка.

Как же все эти мужчины жаждали любви, как же все они, дождавшись окончания смены, набрасывались, где-нибудь подальше от своего дома, на любовь – и сами же над нею глумились. Те же мужчины, что следом за Лолой спешили в кудлатый парк, те же, что в глухонемые ночи насиловали карлицу на площади. Те же, что продавали и пропивали распятого Иисуса в мешке. И таскали своим женам кто телячьи почки, кто паркетные плашки. А детям или любовницам дарили зайчат, серых, как сухая земля. Георг со своей куриной маетой тоже такой, и простушка из деревни сообщников, та соседка с глазами в крапинку, о которой Курт сказал, что она смеется, как сбитый с толку зверек. Но ведь и Курт такой же, с его полевыми цветами, которые после долгой дороги в душном поезде слишком поздно попали в руки фрау Маргит и уже не подняли поникшие головки. И портниха, которая брала деньги за судьбу и вешала на своих детей золотые сердца. И жена Меховика, с той шапкой из нутрии. И Эдгар, с орехами. Но ведь и сама я такая же – с теми венгерскими леденцами для фрау Маргит. И с тем мужчиной, о котором не грустила после его смерти. Все, что было между нами, показалось мне будничным, как кусок хлеба: съели, и всё тут. И та примятая трава в лесу. И то, что я – соломинка с открытым телом и закрытыми глазами, способная выдержать, когда деревья с пустыми вороньими гнездами смотрят, как она, кусок навоза на земле, и пылает, и леденеет.

Сумасшедший с белой бородой вернулся в бодегу. Проковылял к моему столику и допил остатки из кружки Эдгара. Там и было-то на палец от донышка. Слушая, как он хлюпал опивками, я опять вспомнила свой сон, о котором рассказала Эдгару.

Маленький красный самокат, слышно урчание мотора. Но мотора у него нет, – мужчина, стоящий на доске самоката, отталкивается ногой. Он едет быстро, даже шарф развевается. Все это происходит, видимо, в комнате, сказала я Эдгару, так как самокат едет по паркетному полу. Едет, доезжает до какой-то ступеньки и вдруг исчезает, провалившись в черную дыру между полом и ступенькой. Самокат и мужчина исчезли, а в провале я вижу белые глаза. Один из прохожих, которые идут по паркету мимо меня, говорит: «Это аварийный самокат».

Лучше пусть бабушка всегда поет, мама всегда раскатывает по столу тесто, дедушка всегда играет в шахматы, отец всегда выкорчевывает молочай, – это лучше, чем внезапные, неизвестно какие перемены. Лучше пусть все они, такие противные, всегда будут противными, только бы они не сделались другими людьми, думает ребенок. Лучше быть дома, в комнате и в саду, с противными людьми, чем попасть к чужим и насовсем у них остаться.

Спустя два дня в город приехал Курт. Он преподнес фрау Маргит букет из полевых вьюнков. Цветы с высунутыми красными язычками, пахнущие свежими пирогами.

«Соседка с глазами в крапинку, – рассказал Курт, – вчера вечером постучалась в окно. Стоит и держит на руках зайчонка. Она сказала, что Георг подрался с какими-то неизвестными, в городе, на вокзале. Георг в больнице. Вчера утром, – сказал Курт, – я ходил в поселок. С другой стороны улицы меня окликнул полицейский. Я не перешел к нему, остался на своей стороне. Наклонился и поднял с земли желтый лист. Зажал стебелек зубами и стою. Полицейский перешел через дорогу, протянул мне руку и пригласил к себе домой выпить по рюмочке. Я сказал, чтобы он перестал мне тыкать. Он в ответ: „Ну, это мы еще посмотрим“. Дом полицейского как раз рядом с тем, возле которого мы стояли. От выпивки я отказался. Полицейский думал, я пойду дальше своей дорогой, а я ни с места, только листок этот желтый все быстрее гоняю во рту туда-сюда. Полицейскому уже нечего было сказать, но и уйти он не мог. Чтобы не видеть, как этот лист у меня в зубах вертится, он наклонился и стал завязывать шнурки. Я выплюнул листок, тот упал чуть ли не в руки полицейскому, а я ушел. Он что-то буркнул мне вслед, – верно, выругался».

Мы пошли в больницу. Курт сунул вахтеру бутылку водки. Тот взял, после чего сказал нам: «В палате он один лежит, на четвертом этаже. Сообщаю об этом, хоть и нельзя. А пустить вас наверх не могу».

Когда мы пешком шли обратно, Курт сказал:

– Зайчонок тот, который сидел на руках у соседки, ей его Георг подарил. Спас его в поле от кошки, а подарил дочке кровохлеба. Хорошенький такой, пыльно-серый, как сухая земля. Он весь дрожал, когда Георг его принес. На брюшке кожа совсем тонкая, – когда он прыгнул у меня из рук, я думал, у него внутренности вывалятся.

– Как любовница узнала, что Георг в больнице, кто ей сообщил?

– Бесстрашный зайчишка, – сказал Курт и засмеялся.

У Георга были вдрызг разбиты челюсти. Когда его выписали из больницы, он сказал нам:

– Я узнал троих из тех, кто меня бил. В студенческой столовке их видел, еще когда учился. Но знаю их только в лицо, имен и фамилий не знаю.

Они окружили его и принялись толкать, едва он сошел с поезда. Он шарахнулся в сторону.

– Я подумал – сейчас будут бить, – сказал Георг, – но они дали мне уйти с вокзала, на перроне слишком много народу глазело.

Возле автобусной остановки они пинками загнали Георга в угол между какой-то стеной и ларьком.

– Кулаки, бутсы, потом уже ничего не видел, – сказал Георг.

В больнице Георга разбудил маленький сухонький человечек. Подойдя к кровати, он вытащил из кармана бумажник, выложил на тумбочку деньги и объявил: «Теперь мы в расчете». Георг швырнул в него подушку, чашку с чаем. Метил в голову.

– Этот типчик улыбался, а с его волос капал чай, – сказал Георг. – Забрал свои паршивые деньги и ушел. В драке он не участвовал.

Любовница с глазами в крапинку приехала в город с корзинкой, в которой сидел пыльно-серый зайчонок, и навестила Георга в больнице. Ее в палату пропустили. Но зайчонка пришлось оставить у вахтера. Тот кормил его хлебом. Любовница кормила Георга яблоками и пирожками, гладила его по голове. Но Георг добивался от нее ответа: когда она последний раз видела поселкового полицейского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю