Текст книги "Менделеев"
Автор книги: Герман Смирнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
В результате этого разговора 14 ноября 1897 года на строительство ледокола было отпущено 3 миллиона рублен, 28 декабря Макаров заключил в Англии контракт на постройку судна, 19 февраля 1899 года он поднял на ледоколе русский торговый флаг; 4 марта, легко проложив себе путь во льдах Балтийского моря и Финского залива, «Ермак» пришел в Кронштадт. А спустя полтора месяца – 18 апреля 1899 года – к величайшему ущербу для русской науки произошла нелепая размолвка между адмиралом Макаровым и профессором Менделеевым. Размолвка эта произошла в кабинете Витте при обсуждения вопроса о том, как удобнее и надежнее пройти на Дальний Восток к Сахалину из северных портов европейской России. Дмитрий Иванович считал, что нужно пройти к Северному полюсу, пересечь его, а потом спуститься на юг к Берингову проливу. Более опытный в мореплавании Макаров настаивал на плавании вдоль северного побережья Сибири.
«Между этими двумя выдающимися лицами, – вспоминал потом Витте, – произошло в моем присутствии довольно крупное и резкое разногласие, причем оба эти лица разошлись и затем более уже не встречались…»
О том, какого накала достигло это разногласие между адмиралом и профессором, можно судить по записи, сделанной в дневнике Макарова, который писал, что Менделеев «вел себя вызывающим образом, говоря иногда, что он не желает знать моих мнений и т. д.». А Дмитрий Иванович в этот же день писал Витте: «Покорнейше прошу ваше высокопревосходительство уволить меня от экспедиции в Ледовитый океан, предначертанном на сей год. Причиной моего отказа служит требование адмирала Макарова, чтобы я и избранные мною помощники во все время экспедиции находились в его полном распоряжении и исполняли… приказания г. адмирала, как единственного начальника экспедиции».
«Отказываясь, я желал всякого успеха его предприятию», – писал потом Менделеев. И действительно, на протяжении нескольких лет, пока Макаров руководил летними полярными экспедициями «Ермака», Дмитрий Иванович ни в частных, ни в официальных разговорах ни единым словом не обмолвился о своем несогласии с макаровской программой арктических исследований. Он просто считал себя не вправе бросить малейшую тень на человека, который первым выдвинул новую идею и принял на себя тяжкое бремя ее практического осуществления. Лишь после того, как другие обязанности побудили Макарова окончательно оставить полярные плавания, Дмитрий Иванович решился возобновить переговоры об осуществлении своей программы исследования Арктики. В конце 1901 года он подал Витте обстоятельную записку «Об исследовании Северного полярного океана», в которой он снова поднимает вопрос о высокоширотной полярной экспедиции.
Он обращал внимание министра на то, что путь через Северный полюс, во-первых, в два раза короче, чем путь вдоль сибирского побережья, а во-вторых, благодаря большим глубинам доступен для прохода самых больших кораблей. Далее, Дмитрий Иванович, исходя из накопленных к тому времени наблюдении, доказывал, что в летние месяцы в центральной части Арктики должна быть свободной ото льда по крайней мере одна треть океанской поверхности. Поэтому сильный ледокольный корабль, искусно лавируя, а не идя сквозь льды напролом, как предлагал Макаров, сможет всегда найти себе путь, свободный от мощного океанского льда. Если же плаванию будут препятствовать торосы, которые не под силу кораблю, то следует устранять их с пути с помощью взрывов.
Суть просьбы Менделеева заключалась в том, чтобы на лето 1902 года в его распоряжение предоставили бы ледокол «Ермак», который он предлагал приспособить для полярного плавания: перевести котлы на жидкое топливо для уменьшения числа кочегаров и утеплить жилые помещения на случай зимовки во льдах. Но Витте уже учуял: отношение «верхов» к полярным исследованиям изменилось. Поэтому он, не желая портить с Дмитрием Ивановичем отношении, выразив ему полное свое сочувствие и согласие с проектом, просил все-таки заручиться поддержкой великого князя Александра Михайловича – шефа русского торгового флота.
Менделеев не захотел сам ехать на поклон к великому князю и уговорил директора департамента торговли и мануфактур В. Ковалевского отвезти проект. Пока Ковалевский ездил к Александру Михайловичу, Менделеев сидел у камина в кабинете, с нетерпением дожидаясь его возвращения, одну за другой курил свои знаменитые «крученки», и, когда Ковалевский вернулся, Дмитрий Иванович так и бросился к нему: «Ну что?»
С болью в сердце директор департамента рассказал ему о том, как несочувственно отнесся к просьбе великого ученого «великий» князь: «Такому дерзкому человеку, как Менделеев, я помочь отказываюсь».
«Тут же Менделеев молча бросил все экземпляры своего проекта в камин, – вспоминал потом Ковалевский. – Во всяком случае, сколько мне известно, после его кончины ни одного экземпляра проекта не оказалось».
К счастью, здесь Ковалевский оказался прав лишь отчасти. В архиве Менделеева сохранилась не только копия записки, но даже более позднее к ней примечание самого Дмитрия Ивановича: «Записку эту после моей смерти, кажется, полезно было бы публиковать». Но что оказалось утраченным безвозвратно, так это чертежи разработанного Менделеевым ледокола, о котором он пишет в записке так: «Если бы я имел возможность организовать совершенно вновь, всю сначала, полярную экспедицию… то построил бы легко (как «Фрам») поворотливый паровой ледокол не в 8 тыс. т на 10 тыс. сил, как у «Ермака», а всего лишь в 2–3 тыс. т и на 3–4 тыс. сил, с сильным стальным остовом и креплением и с двойною обшивкою – из стали снаружи и из дерева внутри, – стоимостью примерно в 500 тыс. руб., при нефтяной топке».
Лишь в 1965–1966 годах советский исследователь А. Дубравин по сохранившимся в рабочей тетради черновым эскизам и по подробным расчетам Менделеева сумел восстановить теоретический чертеж ледокола, собственноручно спроектированного нашим великим ученым. По восстановленному А. Дубравиным чертежу была построена и испытана в бассейне модель, показавшая, что Дмитрию Ивановичу удалось спроектировать прекрасное судно, не уступавшее лучшим ледоколам того времени.
«НАЧАЛ ПИСАТЬ С УВЛЕЧЕНИЕМ «ЗАВЕТНЫЕ МЫСЛИ»
(1900–1907)
В 1897 году на Забалканском проспекте рядом со зданием, сооруженным еще для Депо образцовых мер и весов, хлопотами Менделеева были построены два дома для служащих Главной Палаты, и Дмитрий Иванович решил переехать с частной квартиры на Кадетской линии, что на Васильевском острове, в новую казенную квартиру. Расположенная на третьем этаже (Дмитрий Иванович не выносил, когда кто-то ходил над головой в то время, как он работал), эта квартира состояла из нескольких сравнительно небольших комнат. Лишь для кабинета было отведено обширное помещение, чтобы можно было расставить все полки и шкафы для книг и бумаг.
Палатский быт отличался от быта университетского. Здесь не было шумных толп студентов, не было горячки экзаменационных сессии и торжественных собраний в актовом зале. Здесь было тише, размереннее, устойчивее, и раз заведенный распорядок жизни почти не менялся с течением времени. Обычно по утрам Дмитрий Иванович гулял во дворе палаты. Летом в сером, своеобразного покроя пальто и в фуражке, закрывавшей всю голову, зимой – в шубе и в глубоких галошах, он не спеша обходил территорию, на которой размещались все здания и службы Главной Палаты. Завидев знакомого, он махал рукой или кланялся. Если дело было зимой и знакомый заговаривал с ним, Дмитрий Иванович прикладывал палец ко рту или быстро произносил: «Я на улице не разговариваю».
После прогулки Дмитрий Иванович появлялся в палате, заходил в канцелярию, садился на диван и, положив ногу на ногу, доставал табакерку. Здесь, скручивая и выкуривая одну папиросу за другой, он выслушивал своих сотрудников, отдавал распоряжения, иногда рассказывал что-нибудь, а потом уходил к себе в кабинет. Иногда, завидев в канцелярии Ф. Завадского, сотрудника палаты, хорошо игравшего в шахматы, Дмитрий Иванович подходил к нему, подмигивал и говорил: «Ну как, Фома Петрович?» А тот ему в ответ: «Ладно, ладно…» И все знали: Дмитрий Иванович приглашает Завадского вечером играть в шахматы, и тот соглашается прийти…
Когда работы было немного, Менделеев засиживался за шахматами до 4–5 часов утра, на следующий день спал до 11–12 часов дня и в палате появлялся поздно. Но вот новая идея, новая мысль завладевали его вниманием, и в этом дряхлеющем старческом теле внезапно пробуждался неукротимый дух творчества. Прочь расслабленность, прочь шахматы и прогулки, прочь сон… Сотрудников вызывают к управляющему в ранние утренние часы, и они с изумлением видят, что он совсем не ложился спать. «Приходишь, а он сидит согнувшись, – вспоминает М. Младенцев, – спешно пишет, не оборачиваясь, протяжным голосом скажет: «Да-а-а… погодите»… а сам, затягиваясь папироской… не отрываясь, двигая всей кистью руки, пишет и пишет… Но вот папироса ли пришла к концу, или мысль запечатлена на бумаге, а может быть, пришедший нарушил течение его мысли, откинувшись, он скажет: «Здравствуйте, а я всю ночь не спал, интересно, очень интересно… Сейчас немного сосну, а потом снова, очень все интересно…» Объяснит, зачем звал: «Ну и ладно, довольно, пойду прилягу». Не успеешь от него уйти, как снова Дмитрий Иванович зовет к себе. Приходишь, а Дмитрий Иванович восклицает: «Нет, не могу спать, где же, надо торопиться. Ох, как все это интересно!» И снова сидит и пишет».
Еще сильнее Менделеев преображался в то время, когда в лабораториях Главной Палаты проводились исследования и измерения. Подготовка к ним занимала иногда несколько недель, а то и месяцев, и, когда все было подготовлено, к делу приступал сам Дмитрий Иванович…
Сотрудники, не занятые в эксперименте, узнавали о том, что управляющий руководит работой, как только переступали порог палаты. Голос Менделеева гремел по всему помещению:
– Не умеют сторожа самовара поставить! Не умеют, не умеют! Сам сейчас пойду поставлю самовар… Не умеют!..
– Не пролей! А-а-а! Пролил, пролил!
Потом раздавалось какое-то невнятное бубнение: это делопроизводитель объяснял, что ему для подписания счета нужен Блумбах.
– Не трогать Федора Ивановича! – несся грозный крик Менделеева. – Он человек горячий. Вы его счетом собьете, он у меня тут напутает… Не трогать Федора Ивановича!
У Блумбаха, так никогда и не привыкшего к львиному рыку Менделеева, начинали от волнения дрожать руки, за что Дмитрий Иванович всегда называл его «горячкой».
Как-то раз во время эксперимента одна сотрудница уронила барабан хронографа, что мгновенно вывело Дмитрия Ивановича из состояния равновесия:
– Пропал барабан! Согнулся! И зачем дали ей?
Он выскочил в другую комнату, и через несколько секунд оттуда раздался опять его крик:
– Эй! Кто-нибудь! Барышня барабан уронила! Подите к ней скорей: она перепугалась! Успокоите ее. Плачет, должно быть!
Такие бурные изъявления чувств могли произвести неприятное впечатление на нового человека, но не на сотрудников Главной Палаты. Они прекрасно изучили характер своего начальника, любили его, гордились им, восхищались его изумительным мастерством в измерениях и преклонялись перед его гениальностью.
Обычно, когда готовился опыт и случались перерывы в работе, сотрудники палаты собирались в канцелярии, из окна которой была видна каменная дорожка, ведущая к подъезду, где находилась квартира Дмитрия Ивановича. Вот быстро прошел по дорожке и через минуту появился в канцелярии М. Младенцев. С разных сторон вопросы:
«Ну, как настроение у Дмитрия Ивановича?»
«Валенки и камни», – хмуро бросит Младенцев, и все знают: лучше сейчас к Менделееву не ходить – не в духе.
Лишь делопроизводитель А. Кузнецов рискнет пойти с совсем уж неотложными бумагами, вернется грустный, скажет со вздохом: «Нагрубил». И все понимают: Дмитрию Ивановичу нездоровится, он раздражен и раскричался… Ничего не поделаешь, надо ждать других – светлых минут.
Как всякого одаренного человека, Дмитрия Ивановича особенно увлекали задания, о которых кто-нибудь отозвался как о невыполнимых. Такие заявления необычно раззадоривали Менделеева, и в нем внезапно просыпалось озорное молодое желание блеснуть талантами, изумить, поразить людей, которые, увы, далеко не всегда могли даже понять и должным образом оцепить трудность и значимость содеянного. В 1904 году Дмитрий Иванович был у Э. Плеске, только что назначенного министром финансов. Вернулся он в радостном возбуждении, собрал сотрудников и сказал: «Ну, я в баню, и вы в баню, три дня не выходить за ворота. Обещал министру написать в эти три дня докладную записку о дальнейшем развитии Главной Палаты и напечатать. Министр высказал сомнение, что это можно сделать в такой короткий срок. Но мы ему докажем!»
И доказали: трое суток, не выходя из палаты, работал Дмитрий Иванович со своими сотрудниками, и записка была представлена в обещанный срок. Вот эту-то готовность к труду, знание дела и редкую квалификацию, которую каждый новый человек получал, работая в палате, хорошо знал и высоко ценил Дмитрий Иванович в своих сотрудниках. Явственнее и ярче всего его уважение и любовь к ним, забота управляющего о своих подчиненных проявились в 1900 году.
После завершения работ по возобновлению прототипов в деятельности Главной Палаты начался новый период, когда большую роль стала играть организационная работа по созданию сети поверочных палаток на территории всей страны. За выверку и наложение клейм на гири, аршины и измерительные приборы купцы и промышленники должны были вносить определенную плату. Постепенно деятельность Главной Палаты начала приносить все больший и больший доход, и как-то раз в распоряжении Менделеева оказалась довольно большая сумма денег для премирования сотрудников. И вот Дмитрий Иванович вместо выдачи премий задумал отправить всех своих служащих на Всемирную выставку в Париж.
Когда Витте увидал список командируемых, он ахнул: в списке числилось 16 человек, включая палатского слесаря и столяра. «Отказать», – тут же начертал министр на прошении. Узнав об этом, Дмитрий Иванович поехал к Ковалевскому и вручил ему прошение об отставке. Расстроившийся Ковалевский, как мог, успокоил Менделеева и, выбрав минуту, озабоченно спросил у Витте:
– Сергей Юльевич! Если бы дама, которую вы любите, сказала вам: «Купи шестнадцать аршин ленты, а то я из окошка выброшусь», что бы вы сделали?
– Разумеется, купил бы, – усмехнулся Витте.
– Ну, вот эта дама, которую мы оба очень любим, – Дмитрий Иванович Менделеев, подаст в отставку, если мы не пошлем в Париж шестнадцать его служащих, в том числе и слесаря и столяра. Он ничего не уступает, и его прошение об отставке у меня в кармане, а вот его ходатайство с вашей резолюцией.
Витте рассмеялся, зачеркнул «отказать», написал «исполнить», и вся менделеевская «команда», лишь вернувшись из Парижа, узнала, чем рисковал управляющий, добиваясь командировки. Это только один случаи, запомнившийся всем сотрудникам Менделеева. А сколько было других случаев, о которых, кроме самого Дмитрия Ивановича, знал лишь тот, с кем приключилась беда!
Василия Дмитриевича Сапожникова в Главной Палате прозвали «валерьяновыми каплями» – так успокаивающе действовал он на Дмитрия Ивановича. Бывало, нет Сапожникова, Менделеев сам не свой, сердится, грозится его уволить. Но стоило только Сапожникову появиться на пороге, и Дмитрий Иванович весь оживал: «Ах это он! Василии Дмитриевич, только не уезжайте сегодня».
И вот с Сапожниковым-то и случилась страшная беда: у него тяжело заболел единственный четырехлетним ребенок. Лечение потребовало больших средств, которых у Василия Дмитриевича не было, и тогда он в полном отчаянии решился истратить менделеевские деньги. Дело в том, что Дмитрий Иванович доверил Сапожникову продажу «Основ химии» для студентов, отчета долго не спрашивал, и у того накопилась изрядная сумма, которая и ушла почти вся на лечение. Василий Дмитриевич переживал страшно, думал о самоубийстве, но наконец решился и сказал все Менделееву.
Дмитрия Иванович вскрикнул, схватился за голову, прикрыл рукой глаза. Не поднимая головы, спросил:
– Вы знаете, как это называется?
– Дмитрий Иванович! Знаю, потому вам и сказал, – выдавил из себя Сапожников. – Ведь Митя умирал, Дмитрий Иванович!
Менделеев даже застонал, замахал руками, чтобы Сапожников не продолжал. Потом после долгого молчания сам нашел выход. В то время Демаков, владелец типографии, где Менделеев печатал свои труды, отстранялся от дел и продавал типографию своему управляющему Фролову. И вот что предложил Сапожникову Дмитрий Иванович: «Я должен буду отдать Демакову две тысячи рублей. Поговорите с Фроловым, не согласится ли он долг перевести на вас с рассрочкой».
Фролов согласился, и Сапожников был, можно сказать, возвращен к жизни.
В 1898 году в штат Главной Палаты впервые была зачислена женщина – О. Озаровская, написавшая потом воспоминания, очень живо воссоздающие образ Менделеева в последние годы жизни. Первое знакомство с грозным управляющим Главной Палатой состоялось в его кабинете.
– Будете декременты вычислять, – объяснял он. – Возьмете бумагу квадраченую, сошьете… э-э-э, тетрадь примерно в писчий лист, станете писать элонгации… э-э-э… А! Черт побирай! Если я все объяснять должен, так мне самому легче вычислить!
– Ничего, Дмитрий Иванович, – не оробела Озаровская, – я посмотрю и все пойму.
– Я вас к Василию Дмитриевичу направлю, – мирно сказал Менделеев. – Он для вас будет значить примерно то же, что я для него. А сам я разговаривать с вами не буду: я ведь корявый. Заплачете, пожалуй, краснеть будете… Я не могу! Через него все! Все через него-с. Когда думаете-с начать?
– Завтра.
– Не надо-с! Тяжелый день. Во вторник приходите.
«На пятый день моей работы, – пишет Озаровская, – Дмитрий Иванович позвал меня к себе.
– Надо сглаживать ряды наблюдений. Изволили заметить, давал вам формулы сглаживания Скипарелли. Это недостаточно. Надобен метод Чебышева. Мало кто им владеет. Кроме меня, может быть, пять человек в России. Так вот, если бы вы им овладели, были бы ценным человеком. Вот-с возьмите, тут в моей книжке найдете об этом способе, а вот мои расчеты. Может быть, поможет. Исчислите формулу для двадцати пяти случаев наблюдений. Одолеете? А?»
Озаровская одолела и на следующий же день была зачислена в лаборанты Главной Палаты. Когда она спросила у делопроизводителя А. Кузнецова, какие нужно представить документы, тот только горестно махнул рукой:
– Говорил ему, а он нагрубил. У меня, говорит, не полицейский участок, чтобы документы разбирать. Мне работники, говорит, нужны, а не их документы.
Спустя месяц в штат палаты была зачислена вторая женщина-лаборант, и Дмитрий Иванович так высоко ценил успехи своих сотрудниц, что как-то раз сказал, когда кто-то поинтересовался расчетами:
– А если что вычислять по формулам Чебышева, так это вы обращайтесь к барышням, к барышням, они на этом уж…
«Дмитрий Иванович должен был докончить «собаку съели», – вспоминает Озаровская, – но, должно быть, подумал, какой это неделикатный образ для деликатных существ, и закончил:
– Собачку скушали!»
Много позднее, желая похвалить ее подругу, он однажды сказал Озаровской:
– А ваша подруга на вас походит, вроде вас… э-э… Не редькой голова-с. Не редькой!
«Я тогда же поняла, – пишет Озаровская, – что это большой комплимент, и обрадовалась форме своей головы».
Через несколько дней после появления Озаровской в Главной Палате Дмитрий Иванович убеждал профессора Чельцова:
– Возьмите к себе барышню в лабораторию. Я так смотрю, что это полезно для смягчения нравов. Обо всем ведь приходится думать. И сейчас заметно уж у нас: пятый день не ругаемся. Чище как-то стали.
Но, откровенно говоря, «смягчение нравов» если и учитывалось Менделеевым при приеме на работу женщин, одна не могло всерьез рассматриваться в качестве главной причины. Дмитрий Иванович преследовал гораздо более основательные, можно даже сказать, государственные цели. Спустя четыре года после приема Озаровской и нескольких ее подруг на службу в Главную Палату он в официальном письме Ковалевскому так объяснял истинные причины своих действии:
«Участие образованных лиц женского пола в выверке мер и весов, на основании опыта в Главной Палате, где имеется 5 лаборантов женского пола, я считаю во всех отношениях благоприятным и желательным, так как от доверителей требуется, прежде всего, большая аккуратность, а она женщинам очень свойственна…
На основании вышесказанных соображений имею честь покорнейше обратиться к вашему превосходительству с просьбой официально и окончательно выяснить вопрос о возможности зачисления местными и запасными поверителями… лиц женского пола…»
Вот почему Дмитрий Иванович проявлял горячий интерес к работе сотрудниц Главной Палаты. Однажды, направляя ревизию в один из торговых участков, Дмитрий Иванович включил в число ревизоров двух женщин. Поздно вечером, когда комиссия вернулась, первым вопросом Менделеева было:
– Ну, главное, как к барышням-то, к барышням торговцы отнеслись? Удивлялись? Нет?
– Да совершенно так же, как и к нам, – ответил инспектор. – Ничуть не удивлялись, попросту.
– Да, верно, в торговом сословии попросту, у них ведь у самих бабы торгуют. Это верно. Я ведь сибиряк, а у нас в Сибири бабы каким угодно мужским делом ворочают… У нас в Сибири на это дело просто смотрят.
Человек 60-х годов, Дмитрий Иванович глубоко сочувствовал начавшемуся тогда движению за раскрепощение женщин. Он лично был знаком с первыми русскими женщинами-врачами – Н. Сусловой и М. Боковой, которая стала потом женой Сеченова, читал лекции по общей химии на Высших женских курсах в 1879–1880 годах и после смерти Бутлерова в 1886–1887 годах. Он лично знал С. Ковалевскую, Ю. Лермонтову, А. Волкову и многих других русских женщин-ученых, интересовался их работами, как мог поддерживал их. И тем не менее он не мог не видеть, что дело женского равноправия далеко не столь ясно и просто.
«Женщина в настоящее время при научных занятиях делается не человеком, – говорил он, – не умеет распорядиться собой, не интересуется ничем остальным, посвящает все время занятиям. Например, вот химик Волкова была научный талант, а ничего не вышло, превратилась в аскета, заболела психически… Лермонтова вот тоже аскет, ничего большого не выйдет. Из Софьи Ковалевской тоже толку не будет в жизненном смысле, жизнь себе сгубила и мужу тоже».
Женщины-барыни, женщины-дамы – прямая противоположность женщин-аскетов – были еще менее симпатичны Менделееву. «Они убеждены, – говорил он, – что все на свете должно делаться только для них, для их радости, счастья, спокойствия… Они думают, что все мужчины не по них, что они имеют право выбирать мужей и ничего не делать самим. «Пусть, подлец, кормит, одевает, обувает»… Детей сдает нянькам и боннам, и ладно, а сама в гостиный двор, в театр».
Преодоление этих крайностей, считал Менделеев, выходит за рамки декларативно провозглашенного равноправия мужчин и женщин. «Если женщина займет со временем все места и права мужчин, то не будет гармонии, потому что по самой различности природы мужской и женской занятия их не могут быть одинаковы. Женщина должна заниматься искусством, как и исторически всегда занималась. Актеры и актрисы равны поэтому по силе таланта. Тут женщина не потеряет человеческого, потому что искусство общечеловечно, всем доступно, а наука узка, специальна; прежде же всего женщине надо развивать в себе общечеловеческое».
Дело должны найти для себя женщины – вот в чем видел Дмитрий Иванович сердцевину модного тогда «женского вопроса».
– Противны мужчины-шалопаи, – говорил он, – противны также и женщины-шалопаи… Не стремление к равноправию, а желание не шалопайничать, работать – в этом все и хорошее в женском вопросе.
Каждое лето менделеевская семья выезжала в Боблово. В новом доме, построенном по бумажному макету самого Дмитрия Ивановича, самой большой комнатой был его кабинет. Здесь стояли полки с книгами, узкая деревянная кровать, письменный стол, большое кресло, несколько стульев, да в углу на полу навалены были яблоки, которые разрешалось брать всем, кто сколько пожелает.
Обычно в Боблове Дмитрий Иванович отдыхал, не писал, а только читал, гулял, сидел в «колонии» – так назывался уголок сада, обрабатываемый младшими детьми. Но больше трех недель такой жизни он не выдерживал и уезжал либо в Петербург, либо за границу. Как-то раз в его отсутствие гостившая в Боблове Озаровская, перебирая книги на полке в кабинете Менделеева, с изумлением обнаружила детективные романы с «ужасами»: «Фиакр № 113», «Огненная женщина» и т. п. Тогда она впервые подумала о странности литературных вкусов Дмитрия Ивановича. А он в скором времени подлил масла в огонь: вернувшись из-за границы, радостно сказал ей:
– Что я из Парижа привез! Всего Дюма купил!
Близкие давно знали, что Дмитрий Иванович увлекается романами с приключениями. «Терпеть не могу этих психологических анализов, – говаривал он. – То ли дело, когда в пампасах индейцы снимают скальпы с белых, следы отыскивают, стреляют без промаха… Интерес есть… Или Рокамболь… Думаешь, он убит… А он, глядишь, воскреснет, и опять новые приключения». Знали они и его обычаи вставлять свои замечания, когда кто-нибудь читал ему эти романы вслух.
Но для Озаровской этот обычай Менделеева оказался ошеломляющей неожиданностью. Привезенного из Парижа Дюма ей очень скоро довелось читать больному Дмитрию Ивановичу вслух:
– «В это мгновение рыцарь поднялся, взмахнул мечом, и шесть ландскнехтов лежали распростертые на полу таверны…»
– Ловко, – одобряет с детским восторгом Дмитрий Иванович. – Вот у нас, – плаксиво продолжает он, намекая на «Преступление и наказание» Достоевского, – убьют человека и два тома мучений, а здесь на одной странице шестерых убьют, и никого не жалко…
– «– Прелестная Сюзанна! – воскликнул рыцарь, – продолжает читать Озаровская, – моя награда в ваших руках!»
– Поцелует, поцелует! Сейчас поцелует! – на высоких нотах кричит Дмитрий Иванович.
– «– Один поцелуй ваших прелестных уст вознаградит меня за все опасности, которым я подвергался…»
– Ага! Ловко! Что я сказал? Поцеловал! Поцеловал! Молодец!.. Отлично! Ну, дальше…
А когда чтение было окончено, Дмитрий Иванович, прощаясь, говорил:
– Ну вот и хорошо, все благополучно кончилось. Спокойно и уснуть можно. Много убийств, самоубийств, все хорошо кончается, люблю такие романы.
Затеяв с Дмитрием Ивановичем разговор о любимых писателях и книгах, Озаровская пришла в еще большее смущение: кроме Дюма, он назвал автора Рокамболя, Жюля Верна и Майн Рида. А на вопрос о Льве Толстом и Достоевском он простонал: «Мученья, мученья-то сколько описано! Я не могу… Я не в состоянии!»
Обо всем о том Озаровская писала, как бы краснея за Дмитрия Ивановича, стараясь смягчить могущее сложиться о нем неблагоприятное впечатление упоминанием о его любви к поэзии Тютчева. И было ей невдомек: дело не просто в том, чтобы читать великих писателей, но в том, чтобы читать их в соответствующем возрасте.
Трудно представить себе книгу, которая могла бы перевернуть жизнь, резко изменить взгляды или серьезно повлиять на мысли семидесятилетнего человека. Но в жизни 20—30-летнего человека прочитанное произведение великого писателя часто оказывается могучей силой, формирующей его мировоззрение, меняющей его взгляды, поступки и действия, помогающей по-новому увидеть и понять мир. Поэтому, говоря о литературных вкусах и интересах выдающегося человека, надлежит говорить не столько о книгах, которые он читал в старости, сколько о книгах, прочитанных им в молодые и зрелые годы.
«В молодости, – вспоминает сын Дмитрия Ивановича Иван, – отец читал художественную беллетристику и «классических» авторов. Но в более зрелые годы он сознательно к ним охладел…» Кроме этой, была и еще одна причина, из-за которой искаженные представления о литературных вкусах Менделеева распространились особенно широко. Об этой причине Иван Менделеев писал: «Отец… не любил профанировать высшие свои переживания и в грубой среде целомудренно как бы прикрывал их более элементарной оболочкой базаровских настроений «шестидесятника»… Но это была только видимость. Как только отец замечал, что находит понимание, перед слушателем раскрывался другой человек… Иногда отец вдруг цитировал наизусть целое стихотворение, в котором отражалась какая-нибудь малодоступная, выспренняя деликатная идея, которая, чтобы быть подмеченной, требовала глубокого сочувственного понимания». Способность к такому пониманию проявилась, быть может, ярче всего в том, что он, сумев ощутить огромную глубину и многозначительность поэзии А. Блока, даже и не принимаемой им полностью, не раз защищал поэта от нападок. «Отец, – писал Иван Менделеев, – читал… всю жизнь с жадностью путешествия, – например, Нансена, Норденшельда, Стэнли, Ионина… и любил некоторых древних авторов, особенно Плутарха и Платона… Таких писателей, как Шекспир, Гёте, Шиллер, Байрон, отец уважал, но считал во многом их все же отжившими, не отвечающими уже современной психологии, – ценными, но отнюдь не вечными. Но Сервантеса и Гоголя выделял на особое место, говоря, что они переживут тысячелетия… Отец не любил особенно Золя, Мопассана, Флобера, Дюма-сына, недолюбливал романы Л. Толстого и отчасти Достоевского за ложное, как он говорил, понимание жизни и искусства».
Отношение Дмитрия Ивановича к этим величайшим русским писателям было довольно сложное. Он преклонялся перед их могучим художественным даром и в своих трудах часто называл их «живописцами», «князьями слова». Но согласиться с ними во всем не мог.
Когда стало известно о смерти Ф. Достоевского, Дмитрий Иванович, испытавший на себе могучее влияние этого великого мастера, появился в университетской аудитории глубоко потрясенный и расстроенный этой смертью. Он долго расхаживал перед доской молча, а потом, поднявшись на кафедру, начал говорить о Достоевском. «Говорил он так, – вспоминал один из слушателей этой необычной лекции, – сделал такую характеристику, что, по словам студентов, не было ни до, ни после глубже, сильней и проникновенней. Пораженные студенты… тихо-тихо разошлись и навсегда сохранили память об этой лекции, на которой гений говорил о гении».
Менделеев не только читал книги Достоевского, но и лично был знаком с писателем. В период борьбы со спиритизмом они часто встречались, беседовали, и у Дмитрия Ивановича осталось какое-то двойственное впечатление от этих встреч.
В 1887 году, готовясь к полету на аэростате, Дмитрий Иванович познакомился с молодым графом Д. Олсуфьевым. В именин графа разместилась тогда большая экспедиция ученых для наблюдения солнечного затмения, и Менделеев перед полетом заезжал туда для консультации.