Текст книги "Кадон, бывший бог"
Автор книги: Герберт Розендорфер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Вот этот гимн:
И досталась нам одна
Ти-ши-на…
И тут откуда-то из глубины донесся хриплый вопль: – Прекратите! Я больше не могу этого слышать!
Не могу удержаться и уже теперь отвечу на вопрос, который – ну, вы помните, как я, бог Кадон, говорил: «Первопричина печали моего бытия кроется в моей же душе…»?
Я, бог Кадон, пускай теперь только ветряной – или ветреный? – бог, в которого никто не верит, и поделом, потому что верить в меня так же бесполезно, как в того бородатого Бога воинств, ну так вот: я, Кадон, боглишь постольку, поскольку повелеваю тем, что запечатлено на этой злосчастной бумаге, поэтому запечатлено на ней будет то, чего хочу я, я один, всемогущий и беспомощный бумагобог Кадон, – короче: я утверждаю, что душа человеческая обязана своим существованием только тому факту, что все и вся в своем развитии постоянно усложняется. To, что усложнилось хоть немного по сравнению с тем, чем было раньше, приобретает способность усложняться еще больше, и чем дальше оно усложняется, тем больше увеличивается эта способность. Вспомните о банковских и биржевых котировках. Еще веке в двенадцатом менялы за своими прилавками-banco попросту пересчитывали ваши талеры, показывая на пальцах, сколько какая монета стоит, а когда речь заходила о суммах действительно серьезных, они считали на счетах. А сейчас? Авизо, фьючерсы, толлинги и сплошные спекуляции на чужих спекуляциях. Да возьмите хоть расписание поездов…
Прекрасный пример бесконечного усложнения самых простых вещей дает нам история человека, который во времена императора Тиберия вдруг объявился в каком-то из заштатных уголков великой империи, проповедуя, что Бог только один, что Он добр и милосерд, поэтому Его не надо задабривать жертвами, и что в бездумном соблюдении обрядов нет никакого смысла, а надо лишь верить в этого доброго Бога и вообще быть порядочным человеком. Узнав об этом, святейшая конгрегация – ну, та, что заведовала обрядами, которые этот босоногий ребе-проповедник объявил бессмысленными, – подняла на ноги инквизицию, и его вскоре арестовали и распяли. Аминь.
Нет, не аминь. До сих пор истина в конечном итоге всегда оказывалась не на стороне инквизиций иконгрегаций. Всегда находились люди, которые…
…Кстати, чуть не забыл: тот ребе был твердо убежден и всегда утверждал в своих проповедях, что мир скоро погибнет. И многие из тех, кто стоит здесь сейчас, говорил он, еще узреют его конец.
…А вообще, если предположить, что время существования любой Вселенной измеряется лишь долями долей секунды, укладываясь в миниатюрнейший атом времени, который как раз и есть наше жалкое Здесь и Сейчас, так что если у нас что-то и было, то в следующий момент его уже нет и больше никогда не будет, а того, что (возможно) должно было быть потом, еще нет и скорее всего тоже никогда не будет, – то с какой стати мы лелеем в душе дерзкую надежду, что бытие, то самое бытие-в-себе, не оборвется в ближайшую секунду? И у нас даже не будет времени это заметить?
…Но он ошибся. Мир не погиб. Тем не менее тогда тоже нашлось несколько человек…
…Приходится признать очевидную истину: он был железным зилотом, этот ребе, без жалости и без юмора. Хоть он и проповедовал: «Любите врагов своих!», однако когда кто-нибудь осмеливался думать не так, как он, возьмите хоть тех же саддукеев и фарисеев, да и иоаннитов тоже (когда-то он и сам был одним из них, но, как водится: ишака бить первым начал, кто недавно сам ишачил), вот тогда-то он им и показал, где раки зимуют. А как он обошелся со своей матерью? И чего стоят его притчи: если гость, которого – nota bene![10]10
Здесь: заметьте! (лат.)
[Закрыть] – с улицы зазвали на свадьбу, оказывался без смокинга, то его тут же вышвыривали на тротуар.
И все-таки: я снимаю шляпу перед этим ребе, перед его учением, и вообще. Пара промахов не в счет, а то, что сам ребе бывал иногда… Да ладно, с кем не бывает. И если его мать («морская звезда, матерь и возлюбленная») вела себя как занудная старая дева, то спрашивается, что еще ему оставалось делать, хоть она ему и мать родная, и т. п.
Короче: снимаю шляпу.
Ну и, кроме того, всегда находились люди, преимущественно женщины (что очевидно), бросавшие все и пускавшиеся в путь вслед за учителем, и кто-то из них записывал что-то из оброненных им слов. Это было время логий – или бремя логий, что одно и то же.
Если же, скажем так, предположим, что нашего ребе не распяли (да, собственно, при чем тут именно он, таких ребе тогда в Палестине были сотни), если бы не было этой возмутительной – чисто демонстративной! – имперской казни, если бы тогдашние инквизиция и конгрегация избежали этого промаха, в данном случае для них бесспорно губительного, и ребе проповедовал бы дальше, год за годом, десятилетие за десятилетием, то что бы было?
Не осточертела ли бы людям рано или поздно его проповедь? И разве не пришли бы на его место другие ребе, с не менее увлекательными проповедями? И остался бы наш ребе старым, босым и никому не нужным.
Но тем не менее: он дал себя распять за свою идею.
И тем укрепил ее навсегда. «Бремя логий».
Однако! Хотя…
…Бирюзовое солнце продолжает катиться по горизонту. Бергассессор все поет свой гимн тишине. На мой взгляд, если уж речь идет о тишине, то петь можно было бы и потише.
…Были ведь люди, которые ходили и записывали. Со временем их становилось все больше, тех, кто увлекся, и все меньше тех, кто знал его лично. А те, кто его знал…
…Недавно я слушал Сесилию Бартоли в «Норме» – все хорошо, но она, конечно, не Каллас…
…Каллас, бесспорно, удивительнейший феномен, но я-то слышал еще Марию Ивогюн! Каллас с ней и рядом не стояла… – A-a, Мария Ивогюн! – раздался откуда-то сзади дрожащий голос. – Прекрасная певица, конечно, однако тот, кто не слышал Анни Шлеммер-Амброз в 1862 году в роли Леоноры, тот вообще не знает, что такое драматическое сопрано.
К счастью, среди нас не нашлось никого, кому довелось слушать еще Джулию Гризи в «Сомнамбуле», иначе…
Чем меньше остается свидетелей ушедших времен, – наверное, их все-таки лучше взять в кавычки, – тем больше чудес рассказывают эти «свидетели» об ушедших временах. Если бы Иисус – ну, тот самый ребе – совершил хотя бы десятую часть тех чудес, которые ему приписывали потом, то о нихдавно знал бы весь мир. Но мир-то не знает. И историки не знают, возьмите хоть Плиния, хоть Иосифа Флавия.
Очередная неловкость возникла, когда умер последний из тех, кому Иисус обещал: «Некоторые из стоящих здесь еще узрят конец света», а он так и не настал.
– Вы все слишком упрощаете, – желчно заявил мне в ответ Виктор Несслер, – и в конце концов, кто из нас богослов, вы или я?
Да знаю я все, знаю, ответил я, и вижу разницу между иудеохристианами и христианами-язычниками, и понимаю мессианские чаяния евреев, – однако говорю-то я не об этом. Я говорю о, так сказать, естественной тенденции всего к усложнению. Все эти чудеса, – тем более что какой-то умник потом догадался, что легенда восходит к Изиде, девственно родившей Озириса, иначе почему бы она сразу нашла такой отклик… Да и воскресение…
…Так или иначе, лет через пятьдесят, если не через сто после ужасной казни нашего ребе, они начали все записывать и комментировать, добавляя от себя кто зерен, кто плевел. Когда тысячи людей в течение сотни лет пересказывают – и записывают! – то, что они где-то от кого-то слышали, нетрудно представить, что получается в итоге.
Однако все могло бы кончиться хорошо, если бы добрый ребе Иисус, сын человеческий, им бы и остался, не претендуя на большее, то есть был бы просто человек или, как говорится по-немецки, Меншенсон.
– Кто? – встрепенулся Несслер. – Мендельсон?
– Не Мендельсон, а Меншенсон – Сын Человеческий! Опять эти дурацкие каламбуры. Но с этим ничего не поделаешь. Весь мир состоит из калаумбуров. Вшивый городишко Калау – сердце нашего мира. Именно в Калау сходятся все линии политики и истории. Калау – это краеугольный камень мироздания, тот самый, отвергнутый строителями и подобранный богом Кадоном, он же Хатхон, который построил на нем свою вселенную. Не тот ли это стальной куб Кавэ, торчавший когда-то из скалы на острове Св. Гефионы? Уж он-то точно не растаял вместе с островом – мы видели, как он плавал в мутно-грязной воде. Как может плавать тяжелый стальной куб? А очень просто: внутри он пустой. Кавэ. Теперь я понимаю, что это значит: K.-B. Kaлаумбурная Вселенная.
– «Ааннаа-а из Калау – вот кого я люблю», – пропел Виктор Несслер. Еще одна ария из его бессмертной оперы «Офтердингенский бергассессор».
Рождение от девственницы, чудеса и воскресение. Приходилось, конечно, отбиваться от конкурентов (Изида, Митра, Зевс, Зороастр). Получается: ребе-бог. Бог-Ребе. Иисус – Бог.
Да, но разве он сам не проповедовал, что Бог един? To есть есть (два раза «есть»? – нет, все правильно) один-единственный Бог, наш Отец небесный – ну, тот, который с бородой. А Иисус взял и назвал себя Мендельсоном, то есть тьфу, вот ведь бес-смысл попутал, Меншенсоном, и… ца. Но что это значит? Сын человеческий – это ведь, в сущности, то же, что Сын Божий. («Мы все дети Божии, друг мой любезный!» – «А вы не встревайте, когда вас не спрашивают!»)
Короче, богов вышло двое. Непорядок. Лучше уж трое: трое на самом деле меньше, чем двое. Вот почему они потом так быстро ввели третий член в Святую Троицу, то есть Дух Святой, о котором он и сам твердил все время. Хотя, как уже сказано, трое богов в данном случае меньше, чем двое, потому что это меньше противоречит идее единого бога, однако от этого ситуация проще не стала. Еще вопрос: Иисус ел? Ел. Пил? И пил, в том числе вино. В этом нет сомнений. Значит, он не бог? Нет, бог, но и человек тоже. Так как же он принимал решения, как бог или как человек? Была ли у него единая воля? Или хотя бы единая сущность? Ну не мог же он совмещать в себе две сущности. Или две воли. Он был всего лишь подобен – или все-таки равен Богу?
– Если ты не признаешь, причем сейчас же, что Иисус богоравен и имеет только одну волю, то я тебе уши оборву!
И вот так всегда. Стоит только коснуться любого из этих столь небрежно завязанных когда-то узелков, как веревочка запутывается еще больше. Одно усложнение влечет за собой другое, и через энное количество поколений людям приходится учиться семь или уж не знаю сколько лет, чтобы вникнуть в суть эквипробабилизма.
– В суть чего? – переспросил бергассессор
– Эквипробабилизма.
– Эквипробабилизм – это, – объяснил Вильгельм Фрейденберг, когда-то учившийся на богослова, – когда очень хочется, но нельзя, то все-таки немножко можно.
– Не понимаю, – обозлился бергассессор.
– В том-то и дело.
Вот вам пример. Все постоянно усложняется. Черт знает сколько миллионов лет подряд в мировом океанском бульоне бултыхались разнообразные многоклеточные, ища жратвы и размножаясь. И вот у одного из них вдруг образовалась болячка, обострявшаяся от яркого света – что поделаешь, сложности жизни. Это заставило несчастную амебу, или мировой дух, или кто бы он там ни был, начать еще больше усложнять свои сложности. Благодаря этому у нас появился глаз. А потом очки. И мозг.
Похоже, что мозг есть вполне закономерное следствие все ускоряющегося процесса усложнения. «Я мыслю, следовательно, я существую» – это все хорошо и прекрасно, но главное тут все-таки: «Я понимаю, что я мыслю, следовательно, я мыслю».
Неужели человеческому мозгу в процессе этих прогрессирующих усложнений удалось усложниться настолько, что он начал понимать, что он мыслит?
Но тогда и дух, и душа суть всего лишь возведенные в энную степень пожирательно-размножительные способности допотопных организмов.
А если…
– «Укроти стремленья страсти, угаси стрелы чертей», – запел бергассессор, глядя на бирюзовое солнце, катящееся вдоль горизонта.
– У него прекрасная душа, – задумчиво промолвил Фрейденберг, – а вы, Кадон, похоже, вообще не признаете существования души.
– «Прощай навек, судьба нас разлучила», – сыграл Виктор без слов на губной гармошке (я называю его Виктором, потому что к этому времени мы уже были с ним на «ты»).
Душа – это всего лишь следующая степень усложнения и без того сложной системы нейронных связей в мозгу, а также ускорение происходящих в нем химических реакций.
– «Я предполагаю, – опять обозлился бергассессор, – что силой моего духа заслужил право на сознательное существование после смерти». Или как-то так. Это Гете.
– «Прощай навек, так было суждено», – наиграл Виктор на своей гармошке и, отняв ее от губ, продолжил речитативом: – «Так не достанься ж никому / та, в ком узрел я свет надежды».
– Не «узрел», а «мечтал узреть», – уточнил Фрейденберг.
– Ну уж, прямо, – раздраженно отозвался бергассессор.
Солнце скрылось. Что-то вроде северного сияния промелькнуло высоко над нами, но быстро исчезло, и снова настала черная ночь.
О Лорна Финферли, о Лорна, прекраснобедрая! Жестокий ураган сорвал с твоего бирюзово-голубого тела все одежды – большое ему спасибо. Мне удалось лицезреть самое совершенное из всего, что издревле называли бедрами, без прикрытий, без укрытий, в сине-серо-голубом, хотя и в течение всего лишь нескольких секунд. О Лорна-Каллипига, моя возлюбленная г-жа Финферли, о твой безумно красивый стан – Виктор, будь другом, спой арию! Такую, которой еще никто никогда не слышал, самую лучшую, спой гимн, посвященный небу и земле, чтобы воспеть Лорну Финферли. Текст может быть такой: «О княжеские бедра, о царственные бедра…»
– «О императорские бедра», – невозмутимо поправил Фрейденберг.
– «О бедра той, кого любил кронпринц», – мягко напел Виктор, отложив губную гармошку.
Так что души нет. Но тогда зачем связывать существование человеческой души с вечным и бесконечным существованием Бога? Какая в этом необходимость?
Давайте разберемся: Бог есть. Об этом мы уже говорили, и я не хочу повторять то, о чем говорил выше, – то есть Он существует сам по себе где-то в небытии, а у человека все-таки есть душа, вынужденная существовать в бытии, но тогда спрашивается: зачем такая душа надобна Богу? Да, собственно, и Он – ей? Или же человеческая душа продолжает существовать, даже покинув свое бытие, а Бога вообще нет (есть бытие, и баста)? Но куда же она девается потом, эта душа? Если же Бог существует, причем именно в небытии, ибо в бытии Он существовать не может, а нашим душам вечное и бесконечное существование все равно не светит, то неужели Его могут интересовать наши жалкие души?
Полная катавасия. Вы и сами видите, что чем больше мы пытаемся распутать узлы на этой веревочке, тем больше запутываемся. И все само собой усложняется.
Гонг прозвонил к обеду. Сегодня у нас капитанское меню. Все те же черепаховые мослы, для приличия подаваемые под «соус по выбору», вот и весь капитанский стол. Однако капитан не упустил возможности пригласить за свой стол Лорну Финферли. Мне же до сих пор ни разу не удалось перемолвиться с ней даже словом.
Гонг уже прозвучал, и я быстро дописываю на своем ноутбуке:
«Бог – тот, кто сотворил небытие».
и:
«Бог и душа: два сапога пара».
Он звал смерть.
– Жизнь без смерти бессмысленна! – выкрикивал он из своей ледяной ямы. – Поиску смысла же отдал я тысячу и еще девять сотен лет!
– О, смысл! Смысл! – воодушевился бергассессор. Мы стояли вокруг ямы глубиной метров восемь – десять.
Внизу сидел он. Шторм, длившийся то ли четыре, толи шесть недель (или месяцев?), закинул или завел нас – что это? случай? рука судьбы? поиски смысла? – прямо к могиле Агасфера, он же Вечный Жид, он же бессмертный старец.
Примечание, оно же очередная попытка сложить кеннинг о небытии: «Ты смысл нашел». Может быть, так? Конец примечания.
– Я обрел смысл, – доложил бессмертный старец. – Я, Агасфер, говорю это вам, потому что знаю: жизнь без смерти бессмысленна!
– Почему? – удивился Виктор.
– Потому что то, что не имеет конца, на хрен никому не нужно.
– Вот этого я не понял, – возразил Фрейденберг.
– Если бы вам, – усмехнулся Агасфер, – пришлось скитаться по свету тысячу девятьсот и еще сколько-то там лет, все время догоняя это проклятое медлительное время, то вы бы поняли, о чем я говорю.
– Это точно, – подтвердил я.
– Наш коллега Рудольф Черви, – вспомнил Виктор, – сочинил оперу «Агасфер». Жаль, что здесь негде достать ее клавир.
И вот она сидела, г-жа Лорна Финферли, пурпурное солнце, за столом капитана. Одетая в черное, что-то вроде сетки на голое тело, с обнаженными плечами. О, эти плечи, чтобы не сказать: сии рамена! Плечи, как два пурпурных солнца, плечи как вечный лед заходящего и оттого пурпурного солнца, как ледяная, даже леденящая пустыня, видневшаяся в последних черных лучах полярного дня в панорамных окнах судового ресторана.
Г-жа Лорна Финферли сидела за капитанским столом. Тогда еще никто не знал и не догадывался, как скоро нам придется буквально носом столкнуться с этим жестоким льдом, от которого нас, казалось бы, столь надежно защищали панорамные окна. Восемнадцать человек, и среди них одетая в черную сетку Лорна Финферли. Остальные 782 человека, включая старую дуру по фамилии, кажется, Тебедох, и невыносимого болтуна-адвоката из Гамбурга по фамилии Эйринг (у которого к тому же всегда была грязь под ногтями), которых черт угораздил попасть за мой стол, были при крушении судна выброшены неумолимым законом физики прямо в море.
Г-жа старая дура Тебедох любила жаловаться, хотя ее никто не слушал, что «эту бесстыжую Финферли» приглашают за капитанский стол, а ее саму никогда. Г-н Эйринг или, возможно, д-р Эйринг, я точно не знаю, постоянно говорил об антисемитизме. Нельзя было понять, то ли он за антисемитизм, то ли против, но, так или иначе, он обладал умением есть и говорить одновременно, и пить тоже. Когда подали десерт – это был персиковый мусс, – г-н или д-р Эйринг перешел от антисемитизма к «рефлекторному самоуничижению». Мне послышалось «самоуничтожение», и я переспросил, идет ли речь о самоубийстве, на что он желчно возразил, пережевывая очередной кусок: «Не уничтожение, а уничижение». Эйринг объявил, что самоуничижение есть необходимый дериват и ремедиум трансцендентального прагматизма. Когда д-р или г-н Эйринг, съев две порции персикового мусса с соседнего стола, – которые официант собрался было убрать, но Эйринг помешал ему, – заговорил о «нетрансферабельности ситуационно-обусловленных аргументаций», я встал и вышел в курительный салон. И подумал, что становлюсь жертвой не столько роковых обстоятельств, сколько безумного количества роковых личностей.
В курительном салоне барон фон Харков изображал из себя главную персону. Он не стал есть персиковый мусс, заказав вместо него сырное ассорти, которое и взял с собой из ресторана в салон. Ассорти состояло из одного большого куска эдамского сыра. Барон демонстративно вертел тарелку до тех пор, пока она не обернулась на 360 градусов, как будто надеясь, что с какого-нибудь другого бока сыр будет выглядеть аппетитнее.
– Я ожидал, что обслуживание в этом суперкруизе будет несколько приличнее, – высокомерно обронил он, вынимая из кармана свой швейцарский армейский нож. Взяв сыр, он начал что-то вырезать из него: что именно, трудно было распознать.
С салонным болтуном Эйрингом, или д-ром Эйрингом, барону столкнуться не пришлось, потому что тот не переносил дыма и предпочитал отсиживаться в дамском салоне, где курить было запрещено, поедая свои пирожные.
– У нас в Прибалтике всякое бывало, – так обычно начинал барон свои рассказы.
– Вам не жалко, барон, что вам приходится жить вдали от родины? – поинтересовалась та старая дура, которой было обидно, что за капитанский стол приглашали не ее, а золотоглазую Лорну Финферли (ну не может же капитан приглашать к себе за стол жабоглазых). Лорна Финферли, кстати, никогда не заходила в курительный салон, да и в дамский салон тоже не заходила. Где и как она проводила время, не считая обеда за капитанским столом, для меня д6 сих пор загадка.
– Ну что значит «родина», – рассердился барон. – На всем свете нет ничего гаже Прибалтики. Земля плоская, как коровья лепешка, и пахнет не лучше. И живут там всякие латгалы, земгалы, кургалы и криевы. Люди архипростые, пардон, «как вши», как писал Густав фон Мейринк, он тоже из наших. Пьют что ни попадя, гонят из дерьма. Был у нас один конюх, латгалец, естественно, или еще кто-то там, так он однажды украл бутылку из запасов моего покойного батюшки, выпил – и у него уши отвалились. Вот вам и Прибалтика. Родина, туды ее мать! Я много чего терял в жизни, но свою «родину» я за потерю не считаю.
– А что было потом? – спросил я.
– Потом после чего? – не понял барон.
– Ну, после того, как у конюха вашего батюшки отвалились уши?
– А, ерунда. Этому скоту выдали еще бутылку, он ее выжрал и умер. Когда же он умер, ему задрали пальцы ног – ну, так, чтобы они торчали, – для его подмастерьев это было нечто вроде новогодней елки. Так у нас всегда казнили смердов.
– Значит, это было под Новый год! – резюмировала жабоглазая, гордясь своей сообразительностью.
– Да. Это было как раз в том году, когда к нам явился Вечный Жид.
– Ах, что вы, неужели это правда?
Если я, Кадон, – бог, пусть и с маленькой буквы, – то я могу вникнуть в то, что делает этот Бог конной артиллерии, он же Вождь Апачей. Тем более что сам Он никогда не утверждал, что Он один. Монотеизм? Ах, не смешите меня, чтобы я не упал со своего рога Св. Гефионы. Напомню лишь из Второзакония, 8:19: «Если же ты забудешь Господа, Бога твоего, и пойдешь вслед богов других, и будешь служить им…» Разве это не означает, что другие боги есть? (Можете не падать на колени передо мной, богом с маленькой буквы, а еще лучше сказать, богом-внештатником. Я разрешаю вам. Откиньте всякий страх и т. д.) Или: Второзаконие, 6:14: «Не последуйте иным богам, богам тех народов, которые будут вокруг вас». А почему? Неужели иных богов нет и не было? Да ничего подобного, ибо сказано: «Господь, Бог твой, ревнует о душе твоей». С чего бы Ему ревновать к богам, которых нет? Осия, 22:22: «Я, Ягве, Богбогов…» – можно ли яснее выразить свои амбиции? Хотя вообще-то можно, см. Осия, 24:2: «На реках Вавилонских обитали праотцы ваши, и Фарра, отец Авраама и Haxopa, и поклонялись идолам. И вывел Я Авраама из-за рек Вавилонских…» А еще лучше – в книге Судей, 11:24, там, где рассказывается история о дочери Иеффая: «Не владеешь ли ты тем, что дал тебе Хамос, бог твой (т. е. бог аммонитян), отняв у непокорных ему? Также и мы владеем всем тем, что Господь, Бог наш (т. е. израильтян), отнял у непокорных Ему». To есть народы сражались один с другим напрямую, просто выходя всем скопом на поле битвы, и каждый мужчина был воином, и каждое сердце билось героически, и все это во имя своего бога. Сами боги в битвах не участвовали, это было не принято. Они просто наблюдали сверху, из облаков, как комдивы. Ясно, что побеждал тот из богов, у кого было больше верующих.
Боже, как прав был Маркион! Старый, добрый Маркион, воистину святой Маркион, св. Маркион мудрейший… Ох, как Ему нравилось, этому Богу генштабов, когда верующие в Него сорвиголовы и головорезы метелили в хлам сорвиголов и головорезов, служивших в армиях других богов: «Так вот же не будет у вас других богов, кроме Меня!» И еще: «Ибо Ты, Господи, высок над всею землею, превознесен над всеми богами». Псалом 96. «Тарсан», – как говорила моя бабушка, когда хотела сказать, что вся эта кутерьма окружающей жизни ее не касается. А Он не смог сказать себе даже этого.
Так о чем же говорил Маркион?
* * *
– Вы, конечно, не знаете, о чем писал Маркион, – говорил мне тщедушный человечек с острой бородкой; мы сидели вдвоем поздно вечером в уже упоминавшемся пустом дамском салоне. – Да и кто в наши дни вообще знает это? Маркион жил в первой половине второго века после Рождества Христова. Так вот, он писал, что Иисус избавил людей от власти Ветхого Завета.
– Вам не по душе Ветхий Завет?
– Да нет, почему же. Это величайший памятник литературы. Прекрасное, увлекательнейшее собрание сказок и легенд. Как Эдда. Или как Песнь о Нибелунгах. Или как Илиада и Одиссея. Нет, это и правда чудо.
– Гм, – покачал я головой.
– Простите?
– А вы не боитесь, что за это вас могут обвинить в антисемитизме?
– Во-первых, я религиовед, а не расолог или как там это называлось во времена ваших отцов, а во-вторых, мое имя – Манассия Гольдштерн. Этого достаточно?
Потом мы с ним еще немного поговорили о том о сем. Настала полночь. Тьма за окнами превратилась в черный лед, облепивший оконные стекла. Но нам все еще казалось, что мы в безопасности.
– Наверное, я все-таки антисемит, – признался профессор Гольдштерн, когда мы вновь коснулись этой темы, – как, впрочем, и антиариец тоже. Я ни на чьей стороне.
Под конец, когда мы, докурив сигары, встали и пожелали друг другу доброй ночи, он сказал:
– Библию, как Ветхий Завет, так и Новый, следует в первую очередь и прежде всего понимать совершенно буквально.
Разве, спрашиваю я вас, квантовой флюктуации вакуума не существует? Я, бог Кадон, именно вас спрашиваю об этом. Это постулат теоретической физики, уже граничащий с эзотерикой. Но это не эзотерика. Что такое эзотерика? Эзотерика – это то, чем занимаются эзотерики. Жабоглазая фрау Тебедох, похоже, занималась эзотерикой, хотя и не была вегетарианкой, и вообще то представление, которое она устраивала во время приемов пищи, напоминало торжественную трапезу целой трибы каннибалов. Чем эзотерики занимаются? Они не моют ног, жгут благовонные палочки и рассуждают о карме или о душе мира. Они погружаются и умеют не думать ни о чем даже наяву. Поэтому то, о чем они думают, когда не думают, почти ничем не отличается от того, о чем они думают, когда думают. А женщины еще любят говорить: я – ведьма. Веедьма, через большое эзотерическое E. В других областях они, впрочем, ведут себя точно так же. Женщина-полеетик.
Но я отвлекся. Итак, квантовая флюктуация вакуума. Это означает лишь, что вакуум без всякой видимой причины порождает из небытия вполне материальные частицы, хотя живут они… Нет, это опять излишний антропоморфизм. Они существуют, действуют в бытии лишь очень недолгое время, а потом вновь уходят в небытие. Что же такое бытие? Не материя, нет, и не волны и все такое, а феномен бытия как такового? Вот оно, существование квантовых флюктуации в вакууме, доказанное не эзотериками, а физиками-экспериментаторами: не-было-нет-полное небытие, потом вдруг бытие, а потом опять ничего нет, как будто и не было никогда. Вселенная как квантовая флюктуация небытия: вот частицы существуют какое-то время, а вот их уже нет. Получается, что время – это пространство для существования чего бы то ни было, хотя бы для этих частиц, а пространство – это время их существования, но это не объект и не вещь, а всего лишь мера всех вещей. Чем больше у них пространства, тем соответственно больше времени. Поэтому квантовая флюктуация больших частиц, таких, как планеты, солнца, галактики и галактические скопления, происходит гораздо медленнее. Надеюсь, теперь я выразился достаточно ясно, г-н бергассессор?
– Неси-неси-нас-утлый-челн-среди-зари-пустынных-волн!
Нет смысла рассуждать о том, придет ли Вселенной конец оттого, что она перерастет положенные ей границы и лопнет, или оттого, что, расширившись до предела, обратно сожмется, и вся имевшаяся в ней материя со страшным треском схлопнется в одну невидимую точку, – все гораздо проще: бытие закончится, и все тут. Никакого бытия больше не будет. Вы можете представить себе, что бытия нет?
– С трудом, – признался бергассессор.
Вы еще убедитесь, что я прав. To есть, конечно, сами-то вы ничего не увидите, и вообще никто ничего больше не увидит, когда все кончится. Но это и есть доказательство существования Бога.
– Как это? – не понял бергассессор.
– Да вы меня и не слушали!
– Воспоминанье-все-утратит в-огне-небес-перегорит, – ответил он.
– Что ж, – сказал я, – это можно понимать и так.
– Должно быть, это чрезвычайно волнительно, – сказала старая дура Тебедох, – встретить Вечного Жида, не правда ли, дорогой барон?
– Да ничего особенного, – ответил барон фон Харков, – он просто хотел броситься с верхнего этажа нашего замка. «Боже мой, что выделаете?!» – закричала моя мать, увидев, что он уже перевешивается через балкон, держась только одной рукой. Заметив мою мать, он другой рукой снял свою широкополую шляпу и помахал ей. Потом он упал, причем прямо в ров, в котором уже несколько веков не было воды, попал на камень и отскочил, долетев почти до самого балкона, опять упал, раздавив нашего рыжего ирландского терьера, – его звали Гурнеманц, мой отец был большим поклонником Вагнера, – и опять отскочил, но уже в сторону, и угодил прямо на подъемный мост, который не поднимали много десятков лет, если не сотен, – видимо, механизм проржавел, – встал на ноги и сказал:
– Тысячу извинений, баронесса, но мне, наверное, придется попытаться еще раз.
Хотя чего было пытаться, если он все равно… Нуда. Его шляпа осталась лежать во рву. Лезть за ней пришлось мне, за что я получил в подарок золотую пуговицу с плаща Агасфера. Впрочем, у него и так ничего больше не было, чем расплатиться. Потом он стал было извиняться за терьера, но мать только махнула рукой – у нас и без Гурнеманца было их полтора десятка.
Помолчав пару минут, он проворчал:
– Они тоже все лишние.
– Любая собака – лишняя, – согласился Фрейденберг.
– Гораздо интереснее, – продолжал барон, – другая история, случившаяся почти в то же время. Это история о желтых ботинках подпоручика Розенфельда. Все это было еще до Первой мировой войны. Розенфельд служил в Третьем императорско-королевском отдельном корпусном артиллерийском полку имени эрцгерцога Вильгельма, стоявшем тогда в городе Эссеге. И вот он безумно влюбился в актерку, а может быть, певичку, по имени Мафальда Водичка. После целого ряда перипетий, хотя и отведших Розенфельда от пропасти безумия, зато приведших к краю другой пропасти, финансовой, эта Водичка уступила наконец его натиску, согласившись выйти за него замуж. Однако в те времена было принято, что кадровый офицер, если он собирался жениться, а тем более на актерке, – вы уж меня извините, надеюсь, никого из присутствующих это лично не задевает, – обязан был получить на брак высочайшее разрешение, я подчеркиваю – высочайшее! – то есть он должен был явиться лично на аудиенцию к императору. И вот подпоручик Розенфельд подает прошение на высочайшее имя, берет отпуск и едет вместе со своей Maфальдой в Вену. Атам он, в последний вечер перед аудиенцией, встречает своего старого друга и однокашника Алоиза Сухи, подпоручика Третьего богемско-галицийского редутного артиллерийского полка имени князя Кинского. И вот они встречаются в ресторане, и наш подпоручик их знакомит: