355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Розендорфер » Кадон, бывший бог » Текст книги (страница 3)
Кадон, бывший бог
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:26

Текст книги "Кадон, бывший бог"


Автор книги: Герберт Розендорфер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Он так и сказал: островина, – возможно, потому что был барон и прибалт.

– Почему же, – возопил тромбонарь, – вы не удержали этот свой треклятый швейцарский армейский нож, когда грохнуло? Неужели это было так трудно? Вы бы отлично долетели сюда что с ножом, что без ножа!

– Без сомнения, – согласился фон Харков, – я бы прихватил свой швейцарский армейский нож с собой и даже удержал его в полете, если бы он был у меня в руке. Однако в тот момент, когда я, если можно так выразиться, отправился в полет, причем не по своей воле, нож лежал на столе рядом с моей тарелкой.

– Но почему… – начал было Придудек.

– Потому! – прервал его барон, повышая голос. – Даже если бы я в сумбуре этого никем не предусмотренного полета или, лучше сказать, швырка, или еще лучше: будучи вышвырнут под наверняка еще не забытый вами безумный грохот, когда «Гефиона» врезалась боком в острые береговые камни, мог предположить, что швейцарский армейский нож может понадобиться мне в том числе и затем, чтобы вырвать вам зуб, милейший господин тромбонарь, то я бы при эдакой невообразимой, молниеносной внезапности старта все равно никак не успел бы схватить его.

– Но зачем, черт побери, вы выложили нож на стол? Почему в карман не спрятали? – просипел тромбонарь. Кричать у него, по-видимому, уже не было сил.

– Я был занят тем, что вырезал из того серо-белого… гм… молочного продукта, совершенно незаслуженно возведенного в ранг аппенцельского сыра, который подали нам во время последнего ужина, небольшую статуэтку. Венеру. И как раз отложил нож, чтобы получше рассмотреть свое, если можно так выразиться, творение.

– Он вырезает из сыра всяких Венер, а я тут умирай от зубной боли! – проревел тромбонарь, снова обретя голос.

– Статуэтку, – вздохнул барон, – мне тоже не удалось спасти, хотя ее-то я как раз держал в руке, когда меня вышвырнуло. Она выскользнула в полете.

– Прибалт чертов, – процедил тромбонарь сквозь зубы. В ответ на это барон стукнул его кулаком по голове. Покачавшись немного из стороны в сторону, Придудек произнес:

– Спасибо. – И упал навзничь.

Камень становился все слаще.

– Это что-нибудь да значит, – сказал барон.

– Что-нибудь – неплохо сказано, – отозвался тромбонарь. – Что-нибудь – это вовсе ничего. Если вам нечего сказать, то лучше вообще ничего не говорите.

– Я буду говорить, что и когда захочу! – заявил барон.

– Только не в моем присутствии!

– В вашем присутствии или в вашем отсутствии, я буду говорить все, что захочу, и сколько захочу!

– Поостерегитесь, господин барон!

– И так громко, как захочу!

– Поостерегитесь!

– И чего же я должен остерегаться? – ехидно осведомился барон.

– Как это?

– Так ведь остерегаться можно только чего-то. Требовать остерегаться просто так, непонятно чего, невозможно, это бессмысленное сотрясение воздуха. Всегда надо указывать, чего тебе нужно остерегаться. Например, пощечины.

Тон обоих мне очень не понравился.

– Пощечины?

– Да, например, пощечины, – повторил барон, приняв вызывающую позу.

– Тогда пусть все поостерегутся пощечины от руки уроженца Мудабурга! Господин фон Харков!

– От руки можно только писать, эта ваша тирада – литературный ублюдок.

– Это вы меня, тромбонаря из Мудабурга, назвали ублюдком?

– Не вас, а…

Я хотел осторожно вмешаться, потому что их перепалка становилась все резче и ядовитее, однако Придудек, опередив меня, размахнулся и попытался достать барона кулаком, но тот пригнулся, так что кулак пролетел мимо и врезался в стену с такой силой, что рука тромбонаря вошла в нее до самого плеча.

Все замерли.

Барон с отсутствующим видом пробормотал окончание своей фразы:

– …а только ваше выражение «от руки».

Придудек зашевелился, сосредоточенно глядя куда-то внутрь себя, и стал медленно, осторожно вытаскивать руку, что удалось ему без особого труда.

– Там ничего нет, – сказал он наконец.

– Как это?

– Похоже, что там пустота.

Мир голубизны. Текучие, но застывшие формы всех оттенков голубого и синего. Пещеры, колонны, сталактиты и сталагмиты величиной с церковь, анфилады пещер, где синева постепенно переходит в черноту. Проблески белого. В самом низу – замерзшее озеро. Собор из чистого льда.

– Вот почему, – сказал фон Харков.

– «Вот почему» – что?

– Вот почему камень стал слаще. Правда, я не понимаю как, но я чувствовал, что это должно что-нибудь значить.

Мы нашли пять шезлонгов, один из которых был сломан и уже ни на что не годился, коробку с наконечниками для клистира, одну шпагу и две запасные гарды к ней, четыре свечных огарка, каждый величиной около полутора сантиметров, один экземпляр книги «Тысяча радостей Девы Марии» в кожаном (сильно подгнившем) переплете, автор Инноценц-Мария Полудудек, один человеческий череп, географическую карту Истрии и обветшавшее знамя императорско-королевского военно-морского флота. (Последнее определил барон фон Харков. Он же сказал, что такие знамена были в ходу, если он правильно помнит, где-то между 1820 и 1840 годами.)

* * *

Как бог Кадон, я был свидетелем Большого взрыва. Вы спросите, кто его устроил?

Я сижу на левом роге моего острова, острова Св. Гефионы, по-английски: Guefion-Island. Море внизу успокоилось и приобрело приятный бутылочно-зеленый оттенок. Недавно мимо острова проплыл айсберг, двигаясь очень медленно, почти незаметно. Айсберг в форме лежащей и глядящей в небо головы фавна, белый, как мрамор, то есть как белый мрамор. С боков он отливал голубым, сверкающим, переливающимся голубым цветом – картина восхитительная, хотя и хрупкая. Если бы он столкнулся с моим островом, то тоже раскололся бы на куски. Хотя он держал путь в теплые воды, где ему рано или поздно все равно придется растаять. Через несколько недель он исчез за горизонтом. Последнее, что я мог разглядеть, был торчащий из-за горизонта клин его белой фавновской бороды.

Так что кое-какие развлечения у меня бывают…

Кто устроил Большой взрыв? Не я.

Что же было до Большого взрыва?…

Вы можете представить себе, что когда-то, до начала времен, не было ничего?

Вы можете представить себе, что где-то, за пределами Вселенной, нет ничего!

Нет, не пустое пространство, не черная пустота – это-то вы, пожалуй, еще сможете себе представить, – даже не пустота. Вообще ничего. Ничто. Хотя даже слово «Ничто» не годится, потому что раз есть слово, то где-то должно быть и то, что оно обозначает. «Где-то»? А как сказать иначе? Но Ничто не существует, потому что если бы оно существовало, то это было бы не Ничто. Это писал еще Парменид. По-моему, Парменид. He-существование. Небытие. Трудно представить.

Мне-то, конечно, сидящему на роге моего острова, сделать это легче: я могу представить себе небытие, я долго размышлял о нем, недаром же я бог Каэдхонк. Но даже мне это далось трудно, и лишь постепенно я стал понимать, что это значит, когда нет ничего, никакого существования; никакого пространства, никакого времени; никакого бытия. Думаю, если бы я смог выразить это по-латыни, то вы бы поняли лучше; но я не знаю латыни.

Помню только: поп esse.[5]5
  не быть (лат.).


[Закрыть]

Вы поняли?

Что когда-то, до Большого взрыва, не было бытия? Что Большой взрыв был прежде всего потрясающим моментом возникновения бытия? Того самого esse?

Кто изобрел бытие?

Не я. Мне и так понадобилось много времени, чтобы понять смысл всего этого, – усечь, как теперь говорят.

С тех пор я задаю себе вопрос: если у этой странной Вселенной, у этого бессмысленного и бесцельного круговращения столь неэкономно разбросанной повсюду материи, если у этого бытия материи было начало, то может ли она быть вечной? Это противоречило бы логике. Смотри у Шопенгауэра.

Дешевый желтый томик его «Избранного» качался на волнах какое-то время, тогда, после крушения.

Они этого не понимают. Ни барон, ни тромбонарь, который все еще ноет по поводу своей давно прошедшей зубной боли. Надо будет придумать кеннинг о небытии.

Сравнение с готическим собором хромает, как все сравнения, но лучшего не найти. Готический собор голубого цвета. Хотя этот голубой на самом деле белый, а белый цвет здесь похож на стекло. Собор, выстроенный обезумевшим архитектором. Все эти формы – и столбы, и колонны, и шпили, и своды, и крестовины – он налепил как попало, сплющил, согнул, вывернул и перемешал друг с другом, не ради гармонии, а чтобы только заполнить пространство.

Время от времени вдалеке мелькает серый (благородный, зернисто-серый цвет), а в стеклянных глубинах виднеются черные сгустки. Разверстая голубоватая пасть, ледяные трубы, каждый звук множится эхом, в том числе и рулады тромбонаря. Прошу прощения за этот невольный каламбур, но его вопли и впрямь кажутся звуками ледяных тромбонов, когда возвращаются оттуда, где белые сталактиты толщиной с бревно отражаются, точно великанские арфы, в синих сказочных окнах – в озере, образующем пол собора, они отражаются тоже. Жан-Поль где-то пишет, что Зульцер говорит, что все, претендующее на вечность, должно быть однотонным. Здесь все однотонное, голубое, хоть эта голубизна бывает и синей, и белой, а белизна прозрачной, как стекло, а стекло иногда выглядит зернисто-серым. Белая синева.

Тут все голубое. Голубой даже воздух. И мы стали голубыми – не в том смысле, конечно, как гномуправ, когда нашел ящик пива.[6]6
  В немецком языке слово «голубой» (blau) иносказательно означает всего лишь «пьяный».


[Закрыть]

– Но ведь у гномуправа… – снова заныл тромбонарь, хотя с тех пор, как барон ударил его по голове, зубы у него больше не болели. От удара, рассказывал Придудек позднее, зубная боль «свилась обратно в клубок», оставив после себя ощущение небольшой черной дыры, длившееся, впрочем, недолго. – У гномуправа тоже был швейцарский армейский нож, иначе он не смог бы открывать свои бутылки. Он-то свой нож… А вот вы…

– Гномуправ – это гномуправ, а барон фон Харков цу Штуббен унд Камантиц – это барон фон Харков цу Штуббен унд Камантиц, – веско ответил барон.

Мир полон дурацких каламбуров. Что же мне, теперь совсем не употреблять слово «голубой»?

Мы выглядим так, будто сделаны из голубого стекла.

– Нам надо быть осторожнее, чтобы не разбиться, – предупредил барон фон Харков.

Сам барон выглядит, как Синяя Борода. Или Голубая Борода – ну неужели нельзя обойтись без того, чтобы слово «голубой» вызывало неуместные и по большей части глупые ассоциации? Лицо у фон Харкова тоже стало голубым, а синяя борода была длиной (приблизительно) уже сантиметров тридцать, когда Фортунат Придудек, тромбонарь из Мудабурга, оступился и разбился на куски. Мы торжественно выбросили эти куски в озеро.

Я – бог Кадон. Хотя, конечно, никакой я не бог. Я лишь говорю так, пусть даже у меня для этого есть одна причина, но вам я ее не скажу.

Не был я и свидетелем Большого взрыва, или так называемого Большого взрыва, просто после кораблекрушения «Гефионы», когда я попал на этот забытый богами (всеми, кроме меня, бога Кайдона, или Хэдона) остров, я пытался усвоить, или лучше сказать, сообразить, или лучше сказать, вообразить, в чем разница между бытием и небытием.

…На нас опять надвинулось ревущее синее пространство, очередной ледяной собор с острыми белыми краями (на самом деле они голубые) там, где от него раньше откололись другие соборы. Этот собор по форме напоминает половину лошади.

…Усвоить, сообразить, вообразить, что Ничто существует. Или, лучше сказать, что Ничто не существует, но если ничто не существует и ничего нет, даже пустого пространства, значит, представить его себе невозможно. Нет смысла представлять себе его в виде бесконечной темной пустоты; нет, в этом смысла нет никакого. Или так: вот когда-то ничего не было. И вдруг появилось что-то. Вы понимаете, о чем я?

Чудовищное, невообразимое, черно-серое, страшное и чрезвычайно опасное различие между бытием и…

Даже слово «Ничто» здесь неуместно. Это – вечное, неизменное, покоящееся в себе небытие. Abessere, если по-латыни – Nihil. По-гречески еще лучше: ouden. Или по-еврейски. Или по-древнеегипетски, или по-вавилонски. Возможно, язык, сам уже почти ушедший в Ничто, лучше подходит, чтобы выразить это. «И нет иных слов у богини для учеников ея, чтобы помнили, кроме как сии: „Ничто не существует“. Существует лишь тот, кто есть, – хотя и в этом, как известно, никогда нельзя быть уверенным до конца.

Что же это была за богиня? Святая Гефиона? Нет. Богиня Куатон, то есть я? Во всяком случае, одним из ее учеников был Парменид, в этом я хотя бы уверен.

Прошу тебя, о читатель, подумай о разнице, продумай ее, эту бесконечную разницу между тем-кто-есть или тем-что-есть, тем-что-есть-что-то – и несуществующим тем-кого-нет, тем-что-не-есть-что-то, вечным и неизменным не-существованием.

Хм! Вечное, да еще неизменное, подумал я тогда.

Неужели вечно лишь то, чего нет, то есть небытие? А бытие преходяще?

Барон, кстати, начал меняться.

Да, барон меняется. Впервые я заметил это, когда мы скорбно бросали осколки нашего тромбонаря в жидкое стекло голубого кафедрального озера. Осколков набралось десятка два. Его лицо, как маска, еще некоторое время плавало на поверхности, качаясь то туда, то сюда. Видимо, мое лицо при этом выражало некий упрек, ибо барон сказал:

– Не о чем сокрушаться. Какое он имел право предъявлять нам претензии? Разве мы не проявили поистине ангельское терпение, выслушивая его жалобы на зубную боль? Неужели это мы виноваты в том, что у него болел зуб?

– Ну и где же его зубная боль теперь? – осведомился я.

– То есть как? – не понял барон.

– Сейчас ведь у него зубной боли нет? Нет. Это факт, – продолжил я. – Вы со мной согласны?

– Так оно и есть, – согласился барон фон Харков.

– Но она у него была?

– Была, – согласился барон.

– Однако зубная боль была у него не всегда – это тоже факт.

– Бесспорно.

– Значит, зубная боль появилась у него в какой-то определенный момент.

– В этом у меня тоже нет сомнения.

– А это значит, что зубная боль г-на тромбонаря и сам тромбонарь суть две различные сущности. Есть возражения?

– Возражений нет, так как если бы г-н тромбонарь и его зубная боль были единосущны, то он был бы вынужден страдать от нее с рождения, чего на самом деле не было.

– Ну и куда же она теперь делась, эта зубная боль? Обязана ли она была погибнуть вместе с самим, если мне позволено будет сотворить новое слово, боленосцем? И если да, то почему?

– Вопросики-то на засыпку, друг мой.

– Не может быть, чтобы зубная боль была обязана пропадать вместе с боленосцем, ибо она существовала и прежде, то есть задолго до того, как появилась именно у него. Вы согласны?

– Согласен.

– Однако, поскольку покойник по определению не может страдать от зубной боли, это значит, что он покинул ее, и она осталась вынуждена существовать одна.

– Несомненно.

– Может быть, зубная боль вообще не существует?

– Это как?

– Существует лишь зубная не-боль, бывшая единосущной с тромбонарем до того самого момента, пока не решила его покинуть; тогда-то у него и возник тот дефект, который мы ошибочно называем зубной болью, хотя ее как таковой не существует.

– С какой же стати он тогда так страдал?

– Это разные вещи. Он страдал на уровне обыденной реальности, то есть, так сказать, в низшем мире, тогда как мои рассуждения касаются вещей высших.

– Пожалуй, вы правы.

– Отсюда следует вывод, что зубная не-боль г-на тромбонаря осталась жить и теперь ведет где-то совершенно самостоятельное существование. Вы с этим согласны?

– Вполне.

– Возможно также, что зубная не-боль – одна-единственная на весь мир, и ее просто не хватает на всех и каждого, – вроде короткого одеяла, которое как ни натягивай, а все равно на холоде остается то нога, то рука, то колено, то, пардон, задница. Короче, какая-то часть человечества всегда бывает вынуждена страдать от отсутствия зубной не-боли, то есть попросту чувствует, что у нее болят зубы.

– Туг, по-моему, вы попали в самую точку.

– Однако из этого следует, что в мире всегда есть некоторое, причем достаточно точно определимое количество людей, страдающих в данный момент зубной болью. Пройдя или, лучше сказать, уйдя от одного из них, она всегда находит себе нового боленосца.

– Ну да, это как спишь под коротким одеялом: колени прикрыл, а локти мерзнут.

– Именно так. Надо было бы провести статистическое исследование, чтобы выяснить, какое количество людей в одно и то же время испытывали зубную боль, и тогда можно было бы доказать, что зубная не-боль есть самостоятельная вещь в себе.

– Такую статистику собрать будет трудно.

– Это вы так думаете, – возразил я.

– А здесь это и вообще невозможно, – вздохнул барон.

– Тут вы абсолютно правы: мы здесь одни.

– Однако в статистику-то, если уж делать все грамотно, следовало бы включить и коров, которые тоже ведь страдают от зубной боли?

– Вы полагаете, что в статистический анализ нужно включать и животных? Лошадей, кошек, змей, слонов и улиток? Вот уж, ради всего святого, только не улиток, – возразил я.

– Почему же, – удивился барон, – ведь у улиток тоже есть зубы.

– Нет! – воспротивился я.

– Да!

– Нет!

– Да!

– Хорошо, – сказал я, – однако все равно зубная не-боль улиток качественно отличается от зубной не-боли высших существ.

– В этом я с вами совершенно согласен, – сказал барон.

Со временем он приобрел цвет камня, хотя и в голубых тонах. Меня это не слишком удивило, потому что мы питались этой субстанцией, причем уже довольно давно. Вероятно, я тоже приобрел цвет камня. Зеркала у нас не было. Спрашивать об этом барона я не хотел, так как он несомненно задал бы мне тот же вопрос, а отвечать на него мне было бы неприятно. Ну кто, в самом деле, решится сказать в глаза своему последнему, единственному товарищу, что физиономия у того приобрела цвет камня?

Хотя я думаю, что со мной этого не произошло, во-первых, потому что я – бог Кауд'н, боги же против таких вещей иммунны, а во-вторых, потому что у барона начали появляться и другие странности, которых я у себя не отмечал.

У него явно замедлились движения. И он стал скрипеть при ходьбе. Когда ему приходилось быстро двигаться, это давалось ему с явным трудом, и с него что-то стекало. Однажды я, стараясь, чтобы он этого не заметил, подобрал с земли стекшее с него вещество. По консистенции оно совпадало с окружающим нас камнем. Пробовать его на вкус я, конечно, не стал, потому что я же не каннибал. Однако сомнений у меня больше не оставалось: барон постепенно каменел.

– Последним людоедом в Европе был пастух Бротмергель из Эйхельборна под Беркой, это на реке Ильм в Тюрингии, 1772 год; он зажарил и съел своего подпаска, – сообщил барон, когда мы почему-то заговорили о каннибализме (своих вышеописанных мыслей я вслух не высказывал).

Это был один из наших последних разговоров, потому что потом фон Харков вообще перестал разговаривать. Видимо, язык у него тоже окаменел. Что же ему остается делать дальше: поедать самого себя?

Сложить кеннинг о небытии мне пока так и не удалось.

Как горячий воск, который льют, например, на холодную поверхность мраморного стола, сначала медленно застывает, постепенно теряет прозрачность, а потом окончательно отвердевает, – так произошло и с бароном. Все в нем как будто захлопывалось, причем все быстрее и быстрее, а под конец вообще с такой скоростью, что он окаменел в одну минуту. Он превратился в собственную статую из пористого камня. Был ли он еще жив? Одна сплошная скала, камень, даже глаза, оставшиеся, кстати, широко раскрытыми. Таился ли в них упрек?

Когда он окаменел, я сразу же приложил ухо к его груди. Мне показалось, что где-то глубоко внутри бьется сердце. Возможно, впрочем, что я ошибался, и билось лишь мое собственное. А потом и вообще ничего не стало слышно. Неужели он был еще жив? На всякий случай я, соблюдая вежливость, по утрам говорил ему: «доброе утро», а по вечерам желал «доброй ночи»…

…По утрам? По вечерам? Борода у него, разумеется, больше не росла, превратившись все в ту же плотную, однородную массу. Я пытался вести счет дней и определять время суток по чередованию естественных потребностей организма, считая пробуждение от сна началом очередного дня. Способ не очень точный, но что поделаешь? К счастью, мне было чем занять свои мысли: я сочинял кеннинг о несуществовании.

Вы знаете, что такое кеннинг? Это замысловатый перифраз, популярный в древнегерманской литературе и считавшийся красивым, например: «кони моря» вместо «корабли», «невеста битвы» вместо «меч» и так далее. Kenning, во множественном числе kenningar.

Или «Зажопинские выселки» вместо «остров Св. Гефионы».

Должен ли я торжественно утопить барона в ледяном озере, в этом «инкрустированном льдом полу нашего голубого собора», по его же собственному выражению? Наверное, нет, причем не только потому, что он, возможно, еще жив, но просто потому, что его статуя слишком тяжела, чтобы я мог сдвинуть ее с места. Я накрыл его императорско-королевским знаменем. Хотел зажечь перед статуей свечные огарки, но не было ни спичек, ни зажигалки. Мне казалось, что надо высечь какую-нибудь подобающую надпись – это легко было сделать при помощи шпаги, например, на одной из штанин, – но я не мог придумать какую: «Здесь стоит…»? Или: «Покойся в себе с миром, барон фон…»? Или: «Я, бог Кэтхаун, преисполнившись великой печали, на камне сем оставляю весть об окаменении моего верного спутника…»? Наконец я решил написать самое простое – его титул и фамилию: «барон фон Харков». Без имени, которого он мне так и не назвал.

Пропилеи изо льда, голубые пропилеи, налепленные как попало и никак не соответствующие классическим пропорциям, абсолютно не канонические. Витрувий бы скривился. Сплющенные, согнутые, вывернутые пропилеи, линии, искаженные многотонной тяжестью, гигантские пропилеи, а точнее, ледяные полипы, ревущие, как умеют реветь только полипы, и не надо мне говорить, что полипы не ревут: они ревут, да еще как, особенно эти ледяные голубые полипы, белые и стеклянные одновременно, и это даже хуже, чем если бы они в самом деле ревели. Здесь все ревет. Замороженные водовороты из серого льда (который на самом деле белый) ревут из глубины своих недр, когда я смотрю вниз, где собор громоздится на собор, неосторожно нахлобученный один на другой, – ну как это описать?…

…А вообще с какой стати кто-то взял себе право запугивать бога Хедонна? Бога, иже есмь аз, присутствовавшего при начале начал, при Большом взрыве, – при изобретении бытия, при этой неизъяснимой трансформации, при внезапном переходе и т. п. от не-существования-ни-чего к бытию, к существованию-чего-то, к существованию всего и вся, в том числе и этих голубых соборов из чистого льда, из белого стекла с торчащими острыми краями. Кто сотворил это бытие? Вы можете представить себе пространство без бытия? Разумеется, нет, потому что пустое пространство тоже существует как факт, оно просто не могло не существовать до того, когда («когда»? но в этом пространстве нет времени) некое бытие, изначально бесформенное, просто сгусток энергии, вдруг взорвалось – нет, ворвалось! Или вырвалось? Как? Так или иначе, бытие, а вместе с ним время, взяли и проникли в пространство… Все, что было потом, уже объяснимо, пусть с трудом, но объяснимо, начиная с Большого взрыва и кончая налогом на добавленную стоимость… Но что же такое тогда существование небытия, когда нет даже пустоты, когда нет не только времени, но и пространства… Помоги мне, святая Гефиона!

Австрийская экспедиция,
или
Открытие Земли кронпринца Фердинанда

Корабль вышел из Венеции 3 сентября 1819 года. Первоначально он назывался «Пан», однако достопочтенный Инноценц-Мария Полудудек, позже провозглашенный святым, а тогда назначенный бортовым священником указанного корабля, категорически отказался благословить его в плавание, сопровождая свой отказ громкими криками, потому что у корабля не христианское имя. Из-за этого выход корабля задержался на много недель, так как переименование императорско-королевского военного корабля («Пан» был сорокапушечным фрегатом) требовало санкции командования военно-морского флота в Вене, каковую санкцию, естественно, полагалось запрашивать официальным путем. Выход же в рейс без благословения мог повлечь за собой тяжелые осложнения с Ватиканом.

1 сентября 1819 года в Венецию наконец прибыл курьер из Вены, привезший указ о присвоении фрегату имени «Паприка». Большую первую букву, указывалось в императорско-королевском указе, следовало сохранить, дабы не тратить лишних денег на перекраску.

Командир корабля, Карл-Борромей Пфаундлер, рыцарь фон Гоннорвин, тиролец, намеревался сразу сообщить об этом будущему святому (которого, кстати, в 1913 году провозгласили еще и вторым по старшинству святым патроном соляных копей), но не смог этого сделать, потому что св. Полудудек был в очередной раз углублен в молитву. Вышел он из нее лишь на следующий день. Однако, когда он услышал новое имя корабля, ему стало плохо.

– Не-ет! – долго кричал он. – «Паприка» еще хуже, чем «Пан», это вообще воплощение сатаны.

– Почему? – удивился командир.

На что будущий святой ответил, что он не вправе произносить вслух неприличные слова и ругательства, не говоря уже о том, чтобы объяснять кому бы то ни было их смысл, и что он, Иоганн-Инноценц-Мария Полудудек из Великой Чехии, никогда не позволит себе благословить в плавание корабль, носящий языческое имя, и вообще он в самое ближайшее время опять собирается углубиться в молитву, поэтому его лучше не беспокоить, а плыть на этом корабле его вообще никто не заставит.

И он действительно углубился, да так, что не услышал призывов посланного к нему вестового, когда командир, устав ожидать команды к отходу, велел пририсовать к новому названию корабля две буквы с точкой: «Св. Паприка», о чем и хотел проинформировать святого.

По мнению корабельного врача, некоего Эдуарда Гольдштейна, св. Полудудеку пришлось не по душе венгерское происхождение слова «паприка», ведь у этих легкомысленных мадьяр вечно то гуляш, то чардаш, то мало ли еще какое язычество, – но прав был, наверное, все-таки старпом, предположивший, что святой отец, однажды откушав паприки и испытав на себе ее возбуждающее действие, просто не желает больше ни с кем обсуждать эту тему.

Короче, вестовому не удалось вернуть св. Полудудека к жизни, и он послал за подмогой в лице двух тарелочников императорско-королевского военно-морского оркестра, которые долго звенели над ним своими тарелками и делали много чего еще, а потом к ним присоединился и командир, чтобы отчаянно соврать уже возвращавшемуся к жизни святому, будто был такой святой Паприка, живший в третьем веке, а потом еще папа того же имени, после чего Полудудек неохотно согласился благословить корабль в плавание.

Однако незадолго до отплытия отец Полудудек потребовал, чтобы бортовой врач сошел на берег. Ибо он, Полудудек, не пойдет в рейс, если на борту будет хоть один еврей. Так д-ру Гольдштейну пришлось остаться дома, почему он и оказался впоследствии единственным спасшимся членом экспедиции.

– А если у нас кто-нибудь заболеет? – попытался возразить командир.

Людям на пристани показалось, что пришвартованное рядом судно (венгерский торговец под названием «Господи-дай-мне-еще») включило сирену, однако это был всего лишь вопль св. Полудудека. Вопил он долго, и когда его выкрики стали наконец членораздельными, то стало понятно, что он не одобряет позиции командира. Главный упрек: неужели тот не верит в спасительную силу молитвы (и в первую очередь, естественно, в силу молитвы самого св. Инноценц-Марии)?

– О вы, маловеры, не укорененные в вере сей, разве вы не знаете, что молеетва, – он так распевал это слово, – имеет больше силы, чем все мази и пилюли?! О вы, упорствующие, когда даже сам папа отвергает медицину, ибо ее жалкие и, как правило – да и поделом! – бесплодные потуги суть нечто иное, как вмешательство в божественный план спасеения человееков. Лишь молеетва приносит исцелеение и спасеение, – блеял он, – а посему она есть единственное («едеенственное») необходимое и достаточное лекарство.

Чтобы успокоить командира и команду, он сообщил, что у него с собой есть точнейший, одобренный Ватиканом лечебник с алфавитным перечнем всех болезней и ответственных святых, начиная с «Антонова огня: св. Амвросий» вплоть до «Язвы заднего прохода: св. Януарий», где предусмотрены любые возможные заболевания, заверил Полудудек.

Свою карьеру будущий св. Инноценц-Мария Полудудек начал в 1808 году в Вене, где быстро приобрел известность и даже, если можно так выразиться, популярность своими радениями. По богородичным праздникам он радел так, что двигался по улице Святой Марии-Девы исключительно вприпрыжку, делая скачки высотой два-три фута и распевая: «Пасха, Пасха настала в водах небесных», подыгрывая себе при этом на небольшом барабане. Полиция одно время считала его шпионом, потому что он слишком выделялся. Министр полиции граф Седльницкий заявил даже, что, поскольку шпионы обычно стараются не выделяться, то он совершенно уверен, что это – опытный иностранный шпион, потому что он так старательно выделяется из толпы, хорошо зная, что австрийская полиция первым делом обращает внимание на лиц, абсолютно ничем не выделяющихся, то есть нарочно ведет себя вызывающе, считая себя в полнейшей безопасности, ибо таким образом он (якобы) остается для австрийской полиции совершенно незаметным, – короче, кем еще мог быть этот столь живописно скачущий и вовсю барабанящий отец Полудудек, как не шпионом? Неясно было, правда, для кого он шпионил. Для Наполеона? Для русских? Или для Ватикана? Несмотря на тщательнейшую слежку, полиция так и не смогла выяснить, на кого он работает, хотя и не потому, что слежка была недостаточно профессиональной, а просто потому, что Полудудек никогда не был шпионом.

Своей второй по важности жизненной задачей, после почитания богородицы, Полудудек считал обращение овец заблудших. Он являлся в дом к Фридриху Шлегелю, ловил на улице Клеменса Брентано, бегал за Захариасом Бернером, твердя им: «Обратитесь же, обратитесь в веру истинную!» Сумрачный Захариас Вернер, и без того близкий к помешательству, не выдержал и, схватив будущего святого за шиворот, попытался вытолкать его за дверь, однако тот, упершись всеми конечностями в прочные деревянные косяки, лишь завопил еще громче, призывая несчастного поэта обратиться в истинную веру. Под конец Захариас Вернер начал видеть белых мышей и, чтобы избавиться от миссионерских приставаний Полудудека, сказал, что готов уверовать во все, что тому будет угодно.

Святой ушел, однако белые мыши остались. Позже Полудудек объяснял, что это скорее всего были ангелы, призванные охранять душу Вернера до тех пор, пока из нее не выветрятся последние следы лютеровского мракобесия. Венские обыватели с удовольствием глазели на необычную пару, прогуливавшуюся по утрам по Пратеру рука об руку – плотный, почти двухметрового роста поэт Захариас Вернер, и на удивление маленький и худосочный патер Инноценц-Мария Полудудек, которому стоило больших трудов удерживать под руку заблудшего поэта и одновременно распевать гимны во славу Девы Марии. Неудивительно, что тайная полиция не спускала с них глаз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю