355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Розендорфер » Кадон, бывший бог » Текст книги (страница 4)
Кадон, бывший бог
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:26

Текст книги "Кадон, бывший бог"


Автор книги: Герберт Розендорфер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Переполнилась же чаша сия в мае 1819 года, когда Полудудек попытался обратить в истинную веру самого архиепископа Венского. Тот аргумент, что архиепископ и так уже католик по определению, не показался ему достаточно убедительным. Вопрос обсуждался на высочайшем уровне. Было решено, что лучше всего будет снарядить антарктическую экспедицию, назначив Полудудека бортовым священником, чтобы избавиться от него хотя бы на время.

– Пускай обращает в истинную веру китов, – хихикнул архиепископ.

– Уж он-то с этим справится, – усмехнулся в ответ один из министров.

Командир корабля, Карл-Борромей Пфаундлер, рыцарь фон Гоннорвин, тоже был в немилости у двора после того, как дерзость его деда вышла на свет божий и была задним числом приравнена к оскорблению величества. Его дед, служивший, как тогда говорили, чинно-благородно в какой-то тирольской деревне (если хотите знать точно, он занимал должность учителя начальной школы в поселке Эцталь вокняженного графства Тироль), однажды пошел в лес за орехами, имея при себе соответствующее разрешение магистрата. Собственно, этим его семья и кормилась. Жалованья школьным учителям тогда не платили, это было не принято. И случилось так, что эрцгерцог, как раз охотившийся в том лесу, принял учителя за оленя и выстрелил. После чего учитель Пфаундлер «показался», как говорят охотники, то есть трижды перевернулся через голову и скатился в овраг. Эрцгерцог, естественно, сначала обрадовался, однако потом, узнав, что подстрелил не оленя, а всего лишь школьного учителя, был сильно разочарован. Потому что теперь ему предстояло как-то компенсировать вдове и детям потерю кормильца. Эрцгерцог, страшно недовольный всей этой историей (это был Леопольд, герцог Венцельский, тогда еще восемнадцатилетний, но уже епископ Оломоуцкий и кардинал), категорически отказался ехать к вдове и рассыпаться перед ней в извинениях, не говоря уже о том, чтобы выплачивать ей пенсию в течение неизвестно скольких лет. Поразмыслив, он принял вполне экономное решение, которое высочайшие особы часто принимали в таких случаях, как до него, так и после: он дал ей дворянство. Это обошлось императорско-королевской геральдической канцелярии, ведавшей дворянскими родословными, практически даром, если не считать стоимости листа бумаги и сургуча для печати. (Как пишет замечательный историк и эксперт-генеалог г-н фон Прерадович, восемьдесят процентов австрийских дворянских родов приобрели свои титулы в результате таких же или подобных высочайших промахов.)

Старшему сыну этого, если можно так выразиться, высочайшего охотничьего трофея тогда исполнился двадцать один год, то есть он уже обладал правом майората. Поэтому геральдическая канцелярия обратилась именно к нему, чтобы узнать, какой предикат он желает иметь после своего титула: «рыцарь фон…»? Юный Пфаундлер был, однако, – об этом трудно говорить без сожаления, но и умолчать тоже нельзя, – вольнодумцем, питавшимся идеями французских безбожников и не раз смущавшим приходского священника неприличными вопросами («Зачем нужно повторять „Отче наш“ в вечерню семь раз? Неужели до Господа не дойдет с первого раза?»), а в комнате у него висел портрет короля Карла I Английского уже без головы.

И вот этот юный Пфаундлер, по имени Мартин, будущий отец капитана второго ранга Карла-Борромея Пфаундлера, по дерзости и вольнодумию своему избрал в качестве дворянского предиката народное название того оврага, в который скатился, столь блестяще «показавшись», его отец, сраженный высочайшей пулей. Местные жители называли этот овраг «гоннорвиной», от «гонно» – дерьмо и «рвина» – ров, яма, потому что туда сбрасывали нечистоты и мусор со всей деревни.

В Венской канцелярии этого, конечно, никто не понял: откуда столичным жителям знать, что и как называется на каком-то там деревенском диалекте, а «рыцарь фон Гоннорвин» звучало вполне неплохо.

Капитан второго ранга Карл-Борромей Пфаундлер, рыцарь фон Гоннорвин, был кузнецом собственного несчастья. Ему было неприятно, что в его предикате фигурируют столь низменные понятия, к тому же ему хотелось не столько исправить промах столичных чиновников, сколько восстановить доброе имя отца, поэтому он в 1817 году подал в геральдическую канцелярию прошение об исправлении написания фамильного рыцарского имени с «Гоннорвин» на «Онёрвэн» (d'Honneur Vin, по-французски: «честь» + «вино»). И будучи человеком честным и порядочным, он описал во всех подробностях, как было дело.

– Дери его горой, – единодушно высказались имперские чиновники, прочтя сие истинно рыцарское признание, – и не просто горой, а Эверестом и Чимборасо! – Волосы у них встали дыбом, а те, у кого волос уже не было, ломали руки и возносили к небу душеспасительные молитвы. Реакция последовала незамедлительно: не прошло и двух лет, как полицейское расследование подтвердило не только опасное вольнодумство сына безвинно убиенного учителя Пфаундлера, но и наличие упомянутого рва, куда деревня продолжала сбрасывать нечистоты. Посему жителям деревни было предписано впредь именовать свою гоннорвину «Зефирау» (странная логика: при чем тут зефир?), а капитана второго ранга Пфаундлера решено было отослать в полярную экспедицию, причем как можно быстрее. Ответ на его прошение будет сообщен ему по возвращении из плавания.

Глядя на все это, начальник геральдической канцелярии Конрад Бахфейтль, рыцарь фон Зонненштейн, выразился так:

– Если у них на борту будет отец Полудудек, то не пройдет и недели, как он порвет им все морские карты, испортит компас и возьмет командование на себя, чтобы вести корабль по промыслу Божию, после чего мы об этой экспедиции никогда больше ничего не услышим.

– Но тогда этому дурацкому прошению кавторанг К.-Б. Пфаундлера, рыцаря фон Гоннорвина «по поводу исправления чего-то там в его имени» и т. д., хода дано не будет, и у нас в конторе образуется очередной висяк, – вставил свое слово заместитель.

– Пусть лучше так, чем позориться на весь мир, – подвел итог начальник.

Рыцарь фон Зонненштейн оказался прав. После того как половина команды умерла от цинги, исцелить которую не помогли ни молеетвы св. Полудудека, ни хоровое распевание богородичных тропарей, будущему святому пришлось-таки взять командование на себя, тем более что командир в то время мучился животом, так что корабль, подгоняемый нескончаемыми гимнами Полудудека: «Пречиста-благослове-богоро-Мария», вплыл в область вечных плавучих льдов, среди которых неожиданно открылся необитаемый и никогда не виданный людьми остров.

Корабль разбился о камни (как позже «Св. Гефиона», только с другой стороны острова), оставшаяся часть команды утонула, спаслись лишь командир и Инноценц-Мария Полудудек, продолжавший распевать свои гимны. Прячась от жестокого штормового ветра, они нашли убежище, увы, лишь временное, в том самом голубом ледяном соборе в недрах острова. Полудудек, как и следовало ожидать, не замедлил освятить собор. Освятив также бесчисленные сталактиты и сталагмиты, он дал собору имя: «Млекоподательная грудь пресвятой Богородицы», а имя острову дал капитан, назвав сию часть суши «Землей кронпринца Фердинанда», с чем патер, всегда подчеркивавший свою верность императорскому дому, спорить не осмелился.

Сам кронпринц Фердинанд, он же потом император Фердинанд I, по прозвищу Корзинкин, об этом так никогда и не узнал.

Несколько дней спустя кавторанг заколол патера уже упоминавшейся шпагой, потому что не мог больше слушать богородичные гимны. (Все знали, что патер Полудудек благодаря строгому воздержанию обрел способность петь гимны в честь Девы Марии даже во сне.)

Еще через несколько дней умер от голода и капитан. Таким образом, и эта австро-венгерская полярная экспедиция тоже закончилась ничем. Чтобы избежать ненужных волнений в народе, императорско-королевская консистория – спустя достаточно продолжительное время, конечно, когда ожидать возвращения хоть кого-то из членов экспедиции стало совершенно бессмысленным, – распорядилась выкопать труп новопреставленного моравского сироты-пуговичника по фамилии Дровак и торжественно похоронить его в столице под именем: «Великочешский св. п. Полудудек».

Бытие существует, это понятно. Вообще, когда что-то существует, это уже бытие. Однако если Бог – нет, не я, бог Кадон, а тот, настоящий Бог, – если Он в какой-то определенный момент взял и из ничего сотворил бытие, значит, Он сам до того момента никаким бытием не обладал. Не знаю, насколько это будет понятно или хотя бы интересно читателю, потрудившемуся дочитать мою книгу до этого места, однако некий смысл, причем вполне глубокий, в этом все-таки есть.

Я опять сижу на одном из рогов Св. Гефионы, положив ногу на ногу и продолжая описывать Большой взрыв, или что там тогда случилось, заставив возникнуть и существовать бытие. Кто устроил Большой взрыв, этот прорыв из небытия в бытие? Конечно, Бог. Это ясно. Однако это означает, что Бог находится (и всегда находился) вне бытия, то есть по крайней мере в нашем бытии Он не существует. Он просто не может существовать, потому что… Потому что не может же он принудить к бытию Сам Себя? Нет, не так. Божественное бытие качественно отличается от человеческого бытия. Люди, забудьте о своих жалких картинах, иконах и деревянных фигурках, изображающих благообразного старика с белой бородой, обо всех этих идолах в храмах. Бог обитает в области, именуемой Ничто, которой в нашем человеческом понимании не существует. Бог существует лишь там, где Его нет.

Ну сколько можно повторять? Я, бог Кадон, говорю вам, что хотя я и бог Кадон, но скорее все-таки, я не бог…

И, помимо всех этих вопросов космического масштаба, без ответа остается еще один, самый примитивный: почему, когда тромбонарь споткнулся, свалился, стукнулся об землю, у него прошла зубная боль?

Металлический куб, который я назвал Кавэ, движется. Видимо, он тоже прогрызает себе путь через гору. Однако я не думаю, что он питается ею, как напоследок мы трое: тромбонарь, г-н фон Харков и я. И кстати, еще вопрос – вы помните, что я постоянно сижу на одном из рогов, точнее, на левом отроге своего любимого острова Св. Гефионы, она же Земля кронпринца Фердинанда, и мне нечем занять досуг, кроме как смотреть на море и размышлять. И еще вопрос… Не волнуйтесь, я потом отвечу на все вопросы, и на примитивные, и на космические, только подождите немного, дайте подумать. У меня возник вот какой вопрос или, лучше сказать, догадка: возможно, эта гигантская сущность, богиня из рода асов, великая Гефиона, тоже питалась какой-то необычной субстанцией? Ну, отламывала по кусочку от небесной тверди? И от этого окаменела и превратилась в остров? И сама стала съедобной? Или – да простят мне столь неделикатную мысль, – что, если эта небесная субстанция, пройдя через организм богини Гефионы (повторяю, что это всего лишь предположение), окаменела, и так появился наш съедобный остров? Хотя нет, это было бы нелогично. Я возвращаюсь на абзац назад, жму клавишу «←» и пишу наново: Может быть, есть такой бог богинь, супербог, которого чтут богини, так сказать, бог в квадрате, и он однажды съел мою несчастную Гефиону, а переварив, сбросил это в северное море, которое на самом деле южное? И, может быть, у богини Гефионы в самом деле когда-то были два рога, на одном из которых я, бог Кадон, сейчас сижу, начитывая текст на ноутбук? Но это значит, что Гефиона не имя острова, а она сама и есть остров.

О Гефиона, моя съедобная, о звезда морей, морская звезда, я чту тебя, матерь и возлюбленная богов, и всякий обиженный да поклонится тебе и станет преображен. О святая доброта, святое милосердие, о! я знаю, что ты – Матильда, услада и цель моих чувств. Кто такая Матильда? С тех пор как я увидел улетающее от меня нагое блаженство, я думаю лишь о Лорне Финферли. Дано ли Матильде быть такой же прекрасной, как Лорна? Ах, если бы она вернулась, если бы ее принесло ветром назад из пустынь масляно-чавкающего моря, и, роняя с великолепных грудей капли воды, она приземлилась бы рядом со мной. О Лорна Финферли, мне так и не удалось обменяться с тобой ни единым словом, и все же ты была и есть мое черное солнце. Вечное блаженство, вечная Милферли! О, я знаю, что ты и есть она, моя богиня. Пардон, прошу прощения, тут кто-то появился, или это мне кажется? Нет, увы, не кажется, у меня и в самом деле гость. Длинноволосый. Вода в море краснеет. Что это, кровь? В небесной крови барахтается блаженная пара, мужчина и женщина. Но выплывает из нее только один. Вот и море все до горизонта покраснело, и камень острова стал выглядеть кровоточащей плотью…

– Насчет кровоточащей плоти, уважаемый гость, – сказал я, – не могу ничего обещать, но эта скала, которую вы принимаете за Св. Гефиону, съедобна, хотя и не вкусна, то есть вкуса у нее нет почти никакого, однако несмотря на, или, возможно, именно поэтому она чрезвычайно питательна, хотя насчет питательности я тоже должен вас предостеречь, потому что барон фон Харков, личную статую которого вы можете увидеть вон там, от этой самой питательности и помер.

– А-а, Харков родич мне, хотя и дальний, – отозвался выплывший мужчина, капая на землю кровью. – Боги! Леда, унывая, в грусти вопиет своей: Ах! Красавица какая в мирной есть долине сей. Что, от жалкой Леды кроясь, разлучает?…

– А кто такая Леда, если позволите спросить?

– О! – выдохнул он и залился слезами. – Если будете про нее писать, то, пожалуйста, через два «е»: Лееда, – попросил он меня, вздыхая. («Вопиеет» тоже писать с двумя «е»? – Спасибо, не надо.) И опять залился слезами.

Его слезы, красные, как морская вода, пачкали острые, кристаллические края моих льдин. Непорядок. О Гефиона, богиня из рода асов, помоги мне прибраться у нас в доме…

* * *

Он и вправду понимал в горном деле, так что со стальным кубом Кавэ мы разобрались. Весною сладость прилетела / Лоно земли приподнялось / Когда же осень подоспела/Дитя златое родилось. Нет, это тоже не мое сочинение и уж во всяком случае не богини Гефионы. Да и барон фон Харков тут ни при чем; тромбонаря Придудека из Мудабурга, конечно, можно было бы заподозрить в подобной каверзе, однако и он этого стихотворения не сочинял. Он-то уж точно не виноват. «Весною сладость прилетела»: ладно, весной все бывает, а сладостъ, это, наверное, как у маркизы фон О., которая так и не проснулась, когда… Ну да.

О Лорна, о Лорна Финферли! Ты мое нагое счастье, мое синее солнце (кажется, раньше я написал «черное солнце»? Но это тоже правда, черное ли, синее, главное – нагое), и ты-то бы уж точно проснулась, ты бы просто не смогла спать, когдая…

Но мне так и не довелось обменяться с г-жой Лорной Финферли хотя бы парой слов в течение всего нашего так резко оборвавшегося круиза, мы так и остались на «вы», даже когда я в первый и последний раз увидел эти нежные золотистые ягодицы, лишенные нахальным ураганом каких бы то ни было прикрытий, но навеки запечатлевшиеся в моей памяти: я их не просто увидел, я ихузрел, лицезрел, воспринял, я их обожал, обнимал, впитывал, впитобожал, обнизрел, очарованнорукал, вечно наслаждалюбил, очаро-наслажда-любя-прикаса-мечтал и т. п. – короче, «весною сладость прилетела», и это истинная правда. (Ave-maria-gratia-plena-et-ceterena[7]7
  Радуйся, Мария, благодати полная и ах, и ах (лат.) – парафраз католической молитвы.


[Закрыть]
… он, конечно, прав, этот бергасceccop, хоть он и лютеранин! Правда, неизвестно, можно ли в нашей ситуации называть это «сладостью»? Не достойнее ли будет говорить о «сладеести» или «слеедости» – той самой, высшей, божеественной?) И потом, г-н бергасceccop, как вы представляете себе, что «лоно земли приподнялось»? Раз уж вы в вашем стишке затрагиваете столь тонкую гинекологическую тему, то позвольте спросить: вы когда-нибудь видели, чтобы у женщины что-то там приподнялось? Притом именно лоно? Конечно, весной все бывает, но весна – это самое раннее март, а скорее все-таки апрель, так что златому дитяти никак не удастся родиться раньше декабря, разве что он появится на свет семимесячным, чтобы застать подоспевшую осень. А вы вообще когда-нибудь видели семимесячного?

Похоже, что он меня не слышит. Он созерцает стальной куб.

Этого г-н бергассессор тоже не понимает. Я беседовал с ним много раз.

– Г-н бергассессор, – говорил я, – Бога просто не может быть. Пожалуйста, услышьте или лучше увидьте мои слова напечатанными жирным шрифтом, курсивом или с подчеркиванием. Бог – в нашем понимании – не существует. Ибо Он в принципе может существовать лишь там, где Ничто, а Ничто не существует по определению. В нашем мире Ничто не существует, – значит, в нашем мире не существует и Бог. Однако именно поэтому Он есть – но не в нашем мире. Теперь вам понятно?

Он опять заплакал. Поцеловав свои четки, он затянул:

– Взбранной воеводе победительная, яко избавляшеся от злых…

– Так оно, конечно, проще, – возразил я в ответ, – чем хотя бы попытаться понять, в чем дело. Но тут я не отступлю. Вот, смотрите: в момент Большого взрыва, или называйте, как хотите, возникло то, что существует, то есть бытие как таковое. До этого никакого бытия не было, ничто не существовало, существовало лишь Ничто, – вы со мной согласны? Даже если предположить, что предсущее бытие имманентно обладало способностью принудить себя существовать, что вряд ли, то и тут все равно действовала рука Бога, если вы простите мне этот несколько неуместный антропоморфизм. Однако – если – или когда – Бог вызвал бытие к существованию, если Он создал бытие-суще-сущность-вот-оно-есть, – эту фразу, г-н бергассессор, пожалуйста, тоже считайте напечатанной по меньшей мере вразрядку, – значит, Он все время находился вне бытия, то есть не существовал. И именно это Его независимое существование вне бытия, эта необходимая-быть небытийность полностью и окончательно доказывает, что Он есть.

– О небо, – простонал бергассессор. – Как здесь холодно! – И запел: – Stabat mater dolorosa[8]8
  Stabat mater dolorosa, «Стояла мать скорбящая» (лат.) – популярный католический гимн в честь Богородицы.


[Закрыть]
… – А потом сказал: – А я-то надеялся, что умру молодым и еще в расцвете сил встречусь со св. Агнессой и св. Катариной, чтобы вместе с ними лицезреть Господа!

И он снова поцеловал свои четки, после чего спросил:

– Как вы думаете, г-н Каэтон, если я буду молееться еще усеерднее, небо останется существовать?

– А вы как думаете, – парировал я, – Богу-Отцу и в самом деле приходится раз в месяц подравнивать себе бороду?

– Ах, нет, – вздохнул он, – но как было бы прекрасно, если бы мы, христиане, все соединились – там, в небесах.

– А евреи тогда где же? В аду? – разозлился я. – Спросить бы об этом римского папу!

– Ваше Святейшество, – обратился я, уцепив его за рясу. Он неохотно обернулся.

– Ну, что такое?

– Ваше Святейшество! Я говорю серьезно, так что, пожалуйста, услышьте меня: вон там идет старый ребе, такой же больной и согбенный, как вы, и он тоже всю жизнь творил добро, только – вот незадача! – не во имя Иисуса, потому что не его это вера, но он всегда был честен перед Богом и людьми, а все члены его семьи сгинули в концентрационных лагерях – между прочим, согласно имперскому конкордату, заключенному с нацистами одним из ваших предшественников, – их просто отравили газом и сожгли. И за все это старый ребе должен будет гореть в аду?

– Я уже говорил, – вздохнул папа, бросив взгляд на наручные часы, день-то у него весь расписан, – и об этом упомянуто в моей последней энциклике, что ад, конечно, есть, но это лишь духовный символ, а не котельная с топками и грязью. Ад есть всего лишь отсутствие возможности общения с Богом.

– И ребе безоговорочно лишен этой возможности?

– У меня нет времени отвечать на глупые вопросы, – не выдержал папа. В голосе его послышались злобные нотки. Он поцеловал свое распятие и удалился.

Неужели он и в самом деле верит в Бога? Или только в свое распятие?

Объяснять что-либо бергассессору бессмысленно. Хотя именно его больше всех должна была бы волновать хрупкость нашего бытия. Ну, представьте себе: вот с какого-то бодуна взяло и возникло бытие. Разве нельзя предположить, что это бытие (не космос, не галактики и все их мелкие детали, а само бытие) с такого же бодуна вдруг погибнет, и не останется ничего, что было? В один миг? И вы даже не заметите, что вас не стало?

Как вдруг взяло и не стало зубной боли у тромбонаря.

Я не боюсь, что после смерти не будет ничего. Так даже лучше.

– Если вы и дальше будете так качаться, г-н бергассесcop, то вы свалитесь.

– Я не качаюсь, – возразил тот со слезами, – это меня качает.

Качание бергассессора на его роге (на правом, я-то сижу на левом) отвлекло меня от музыкальных ассоциаций. Я видел себя главным героем оперы и пел, естественно, баритоном. Все интеллигентные люди поют баритоном. Я пел величественную арию:

 
Тайная власть сладострастных ночей,
Сила полуденных солнца лучей,
Счастье молиться, любить и страдать,
Все это – нам…
To есть мне и Гефионе.
Et cetera.[9]9
  Итак далее (лат.).


[Закрыть]

 

Музыка величайшего из композиторов, когда-либо живших на этом свете: Виктора Несслера. Его опера «Офтердингенский трубач» – совершеннейший шедевр в истории музыки, и сравниться с ней может отчасти лишь «Голотурнская мельница» Вильгельма Фрейденберга. Оба композитора, Фрейденберг и Несслер, первоначально учились богословию, один в Страсбурге, другой в Гейдельберге. Неудивительно, что их музыкальное творчество было исключительно духовным. Я как раз хотел подвигнуть обоих на сочинение совместной оперы «Свято-Гефионский голотрубач, или Император Корзинкин», но тут слезливый и вообще неприятный бергассессор отвлек меня, начав раскачиваться на своем роге.

Правда, потом мне пришлось извиниться перед ним, потому что я тоже начал раскачиваться. Нас качало…

Почему императора Фердинанда, в честь которого, когда он еще был кронпринцем, назвали этот остров, прозвали «Корзинкиным»? Трудно сказать, что это было, слабоумие или глубокоумие. Однажды он заказал корзину по своему росту, так чтобы ему было в ней удобно помещаться. Причуда не слишком большая, хотя в конечном итоге и дорогостоящая, потому что лишь восьмая по счету корзина его удовлетворила. (Семь предыдущих были пожертвованы приютам для престарелых. «Будет пусть и старикам у нас почет», – как мягко выразился император.) Впрочем, цивильный лист это не слишком отягчило, если сравнить с расходами других высоких особ – на дворцы, на конные заводы, на любовниц.

В этой корзине император прятался, она была ему по росту. Сплетена она была не конусом, а бочкой, согласно высочайшему повелению, то есть могла стоять на донышке. Забравшись в нее, император сначала раскачивался, чтобы придать корзине определенное направление и ускорение (иногда ему для точности приходилось помогать себе рукой), после чего корзина падала, и император катился по коридорам дворца Гофбург. Лакеям было наказано вовремя распахивать перед ней анфиладные двери. Со временем император так наловчился управлять своей корзиной, что старый дворцовый лакей по имени Корншейдт потом рассказывал: «Пролетает, туды его так, значит, его императорское величество через все залы, растуды его, прости Господи, то есть чисто как пушечное ядро».

Что это было, безумие или глубокоумие?

Архиепископ Венский, Винценц-Эдуард Мильде, человек вполне либеральный, хотя и выражавшийся с акцентом, потому что родился в чешском городе Брно, считал своим долгом урезонивать императора по поводу его корзиночных путешествий.

– Ваше величество (он ставил все ударения на первый слог)! Позвольте заметить, что дворцовым лакеям может показаться странным, когда ваше величество, я извиняюсь, изволит кататься по комнатам в корзине.

– О нет, мой дорогой архиепископ! Да вы попробуйте сами. Попробуйте, не стесняйтесь! Вы сразу все поймете.

Открыл ли он новый источник познания? Или, как я уже спрашивал, что это было – безумие или глубокоумие?

Остров размягчился. Сначала я почувствовал это, сидя на своем любимом левом роге: из каменного он вдруг сделался вроде как набитой чем-то шкурой; но это было еще ничего. Потом он стал ватным и начал качаться. Бергассессор не переставал распевать: «Пресвятая-вла-богородице-свете-по-мраченныя-моя-души». Потом рог стал как желе. Промежуточные стадии описывать не буду. Размягчение происходило постепенно. Бергассессор все чаще воздымал над головой распятие, освященное св. Инноценц-Мария Полудудеком, и скакал на своем уже почти совсем размягчившемся роге.

– Ради Бога, только не скачите! – кричал я ему.

Но он не внял мне и однажды скакнул слишком высоко. Прямо в море.

Ряд вопросов остался неразрешенным.

/1. Почему у тромбонаря от падения прошла зубная боль?

/ 2. О чем все-таки была речь в нерассказанной истории фон Харкова про желтые ботинки?

/ 3. Можно ли считать существование Бога в небытии предсуществованием человеческой души в бытии? И (вопрос / За. Можно ли поэтому считать, что возникшие таким образом человеческие души бессмертны? (Зубная боль тромбонаря из Мудабурга кончилась вместе с концом самого тромбонаря. Или все-таки нет?)

/ 4. Почему императора Фердинанда прозвали Корзинкиным? Нет, этот вопрос отменяется, потому что я на него уже ответил.

/ 5. С чего начать кеннинг о небытии? («Основа аксиоматичного тождества»? – «Гоннорвина Вселенной»? – «Прародина пародий»?)

/ 6. Почему знак дроби зовется «дробь»?

/ 7. Дробь-семь. Кто преступник?

Остров Св. Гефионы размягчается (тает, растапливается?), а море, наоборот, твердеет. Начала этой метаморфозы я как-то не успел заметить. Бог тоже замечает не все, особенно если он всего лишь бог оркестра филармонии, поголовно (поножно) одетого в желтые ботинки, а не бог воинств. Вскоре море отвердело так, что по нему можно было ходить, а моя любимая Св. Гефиона совершенно расселась. Зрелище было жуткое. Остров упал-разлился на капли, причем некоторые из этих капель были величиной с башни собора Парижской богоматери (почему я вспомнил именно о них? Ах да, ясно…), и вот они рухнули в свинцово-стеклянную воду… Непорядок. От острова осталась одна желтоватая вода. Барон фон Харков, наверное, тоже в ней растворился.

…Вода наконец стала льдом, и мы пошли по нему. Лед был везде, насколько хватал глаз. Твердый, плотный. Правда, позади была полынья, как раз там, где шагал Виктор Несслер («Осторожнее! Вы миру еще пригодитесь!»), глубокомысленно вглядываясь в черную прогалину, единственное воспоминание об острове Св. Гефионы, в которой слегка бурлила вода.

Если бы море замерзло быстрее, чем растопился остров, то бергассессор, решившийся спрыгнуть, скорее всего разбился бы. Все-таки рог, на котором он сидел, находился на высоте не меньше 1200 метров! Однако ему (нам) повезло, потому что метаморфоза происходила по частям. Когда бергассессор спрыгнул со своего рога, успевшего растаять до консистенции пудинга, море тоже уже стало плотным, как пудинг. Или как резина. Его и подбросило потом вверх метров на тысячу, где он завертелся и «показался» в лучах полуночного солнца фейерверочным колесом, потом упал и снова подпрыгнул, теперь уже метров на девятьсот – упал боком, взлетев несколько в сторону, но угол падения, как известно, равен углу отражения, так что мы только и видели, как он исчезает в желто-красной тьме, однако в этот раз его подбросило уже слабее, так что он скоро опять вернулся, упал, взлетел, и дальше падал и взлетал со все уменьшающейся амплитудой, пока наконец не приземлился, воскликнув: «О чудо бытия!»

Так бог ли я вообще, хоть Кадон, хоть Каэдхон, хоть как? Тем более что и острова у меня больше нет. Я – бог, я – червь.

Скорее червь. Ледяной червь по имени Кадон. Лето прошло. Тот единственный луч солнца, на миг осветивший подскочившего как мячик бергассессора, и был летом.

– Что ж, – сказал Виктор Несслер, – если нас еще не покинула надежда на спасение, то надобно идти на северо-юг.

– Нет, – возразил я, – если мы пойдем на северо-юг, то там будет становиться все теплее, лед растает и мы утонем. Лучше идти туда, где холодно, зато под ногами будет твердая почва, то есть лед. Так что пойдем на юго-север.

Плоская пустыня повсюду, куда хватает глаз, лишь изредка невысокие торосы, трещины, горбатые складки льда, ничего приметного. Ветер тут давно все просвистел. Небо над горизонтом, куда ни глянь, грязно-коричневое, как память об эскадронедемонов. По-надо льдом взад-вперед бродят туманы. К счастью, после неожиданного успеха «Голотурнской мельницы» дела у композитора Вильгельма Фрейденберга поправились настолько, что он мог позволить себе закупить четыре комплекта мехового полярного обмундирования. Выглядя в нем, как плохо набитые чучела белых медведей, мы двинулись в путь.

– Где-то здесь, – сказал Виктор Несслер, – находится могила Вечного Жида.

– Могила? – удивился бергассессор. – Ведь ему, кажется, умирать не положено. Откуда же могила?

– Он сидит в ней живой, – объяснил Виктор Несслер, – но нынче нам туда все равно не добраться.

И тут налетел зимний ветер. Мы сгрудились как можно плотнее, головами внутрь нашего тесного круга, чтобы не терять ни крошечки тепла отдыхания, опираясь на воткнутые в лед лыжные палки, и заиндевели.

– Дует он обыкновенно от четырех до шести недель, – сообщил Виктор Несслер.

Очередной порыв ветра, вырвавшийся из коричневой тьмы, повалил нас и засыпал белой грязью.

– «Прощай навек, – запел Виктор Несслер, – судьба нас разлучила…»

– «Прощай навек, – дружно подхватили мы, – так было суждено». – Это была прекраснейшая, на мой взгляд, из всех арий ни с чем не сравнимой оперы «Офтердингенский трубач», вдохновеннейшая из всех мелодий (и не просто мелодия, а самая настоящая мелоди, или лучше даже сказать – мелодай!), когда-либо сочиненных великим композитором Несслером.

Шесть недель прошли, и мы оттаяли. За это время мы примерзли друг к другу; хуже всего пришлось при этом Hecслеру и Фрейденбергу, обоим нашим теологам, потому что им пришлось буквально водить друг друга за нос. Мы слиплись в один снежный ком, чтобы сохранить тепло наших тел, этот единственный источник энергии в нашем положении, сидя головами внутрь; и, обледенев снаружи, мы сохранили тепло внутри. Ветер, гулявший над снежной равниной, долго гонял нас туда и сюда, однако мы этого почти не замечали. Мы спорили о смысле – когда не спали.

– Смысл – это жизнь, – заявлял, к примеру, бергассессор.

– Бес – смысл! – И… Ца! – острил в ответ Фрейденберг. И так далее.

Подытоживая, скажу сразу: смысла мы так и не нашли.

Взошло сине-зеленое, бирюзовое солнце. Оно медленно катилось по горизонту. Великолепная картина. Освободившись или, может быть, лучше сказать, отлепившись наконец друг от друга, мы распрямили свои члены. Вышел бергассессор – великолепная картина… Откуда он вышел? Из нашего тесного круга (то есть нашего снежного кома, ныне распавшегося). Он встал, одетый в сверкающие меха, и его печальный взгляд, глубокий и непознаваемый, как смысл всего того, что случилось с нами, долго скользил по бесконечным ледяным просторам, бесконечно переливавшимся в лучах бирюзового солнца. И запел гимн окружавшей нас золотистой тишине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю