Текст книги "Невидимка"
Автор книги: Герберт Джордж Уэллс
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
XVIII
Невидимый спит
Несмотря на свое утомление и боль от раны, Невидимый не захотел положиться на слово Кемпа, что на свободу его не будет сделано никаких покушений. Он осмотрел оба окна в спальне, поднять шторы и оглядел ставни, чтобы убедиться, что Кемп говорит правду, и что бежать этим путем было возможно. Снаружи ночь была тихая и безмолвная, и новый месяц заходил над дюнами. Невидимый осмотрел еще ключи спальни и две двери в уборную, чтобы убедиться, что и этим путем можно было оградить свою свободу, после чего признал себя удовлетворенным. Он встал перед камином, и Кемп услышал зевок.
– Очень жалею, – сказал Невидимый, – что не могу рассказать вам сегодня всего, что я сделал. Но я страшно устал. Конечно, все это нелепо… Все это ужасно! Но, поверьте мне, Кемп, вопреки вашим утренним аргументам, все это – вещь вполне возможная. Я сделал открытие, хотел оставят его при себе. Не могу: мне нужен компаньон. А вы… Чего только мы не сделаем! Но завтра. А теперь, Кемп, мне кажется, или спать, или умереть.
Кемп стоял среди комнаты, глядя на безголовое платье.
– Мне надо вас оставить, значит. Нет, просто невероятно!.. случись только три такие вещи, ниспровергающие все мои теории, – я просто соду с ума. Но все это в самом деле. Не нужно ли вам еще чего-нибудь?
– Только проститься с вами, – сказал Гриффин.
– Прощайте, – сказал Кемп и потряс невидимую руку.
Он боком попятился к двери. Вдруг халат поспешно зашагал к нему.
– Поймите меня! – сказал халат. – Никаких попыток задержать меня или поймать! Не то…
Кемп слегка изменился в лице.
– Кажется, я дал вам слово, – сказал он и тихонько затворил за собой дверь.
Изнутри щелкнул ключ. Пока Кемп стоял на месте с лицом, выражавшим пассивное удивление, быстрые шаги подошли к двери уборной и она также заперлась. Кемп ударил себя рукою по лбу.
– Брежу я, что ли? Я ли сошел с ума или весь мир помешался?
Он захохотал и потрогал запертую дверь.
– Выгнан из собственной спальни вопиющей нелепостью!
Он подошел к верхушке лестницы и оглянулся на запертые двери.
– Факт, – сказал он и дотронулся до своей слегка оцарапанной шеи. – Несомненный факт! Но…
Он безнадежно потряс головою, повернулся и пошел вниз; зажег лампу в столовой, вынул сигару и начал ходить из угла в угол, издавая бессвязные восклицания и по временам рассуждая вслух.
– Невидим! – говорил он. Существует ли такая вещь, как невидимое животное?.. В море, да… Тысячами, миллионами! Все личинки, все мелкие навилии и торнарии, все микроскопические животные – все слизистые. В море больше невидимых, чем видимых существ! Я никогда прежде об этом не думал. А в прудах-то! Все эти маленькие прудовые жизни – кусочки бесцветной, прозрачной слизи. Но в воздухе… Нет! Это не может быть… Да, в конце концов, почему же? Если бы человек был сделан из стекла, он все-таки был бы видим.
Кемп глубоко задумался. Три сигары рассыпались по ковру белым пеплом, прежде чем он заговорил снова. И тут он издал лишь одно восклицание, свернул в сторону, вышел из комнаты, прошел в свою маленькую докторскую приемную и зажег там газ. Комната была маленькая, так как доктор Кемп не жил практикой и там были сложены последние газеты. Утренний номер валялся тут же, развернутый и небрежно брошенный в сторону. Кемп схватил его, перевернул листы и прочел рассказ о «Странной истории в Айпинге», с таким трудом прочитанный матросом в Порт-Стоу Марвелю. Кемп пробежал его быстро.
– Закутан! Переодет! Скрывался! «Никто, повидимому, не знает о его несчастии!» Куда, к чорту, он метил?
Кемп уронил листок, и глаза его как будто чего-то искали.
– А-а, – проговорил он и взял «Сен-Джемскую газету», лежавшую свернутой, как пришла. – Теперь мы добьемся правды.
Он разорвал газету и открыл ее. В глаза ему бросились два столбца. «Внезапное помешательство целой деревни в Суссексе» стояло на заголовке.
– Великий Боже! – сказал Кемп, читая с жадностью недоверчивый отчет о вчерашних событиях в Айпинге.
На другой странице был перепечатан параграф из утренних газет. Кемп перечел его: «Бежал по улице и дрался направо и налево. Джафферс в бессознательном состоянии. Мистер Гокстер сильно страдает, все еще не может передать, что видел. Тяжелое оскорбление священника. Женщина, заболевшая от страха. Окна перебиты. Эта удивительная история – вероятно, вымысел. Слишком любопытна, чтобы ее не напечатать – cum grano.»
Кемп выронил лист и бессмысленно смотрел перед собою.
– Вероятно, вымысел.
Он опять схватил газету и перечел все сначала.
– Но при чем же тут этот бродяга? Какого черта вздумалось ему гоняться за бродягой?
Он вдруг сел на свой хирургический диван.
– Не только невидимый, – сказал он, – но и помешанный! Мания убийства.
Когда взошла заря, и бледность ее стала примешиваться к свету лампы и сигарному дыму в столовой, – Кемп все еще ходил из угла в угол, стараясь постичь невозможное.
Он был слишком взволнован, чтобы спать. Сонные слуги, сойдя вниз, нашли его там же и пришли к заключению, что чрезмерные занятия повредили его здоровью. Он отдал им странное, но совершенно определенное приказание: накрыть завтрак на двоих в кабинете наверху, а самим держаться исключительно в нижнем и подвальном этаже. Потом Кемп снова зашагал по комнате до прихода утренних газет. В газетах говорилось очень многое, но сказано было мало, почти ничего, кроме подтверждения вчерашних известия и очень плохо составленного отчета о другом замечательном происшествии, в Порт-Стоу. Из этого отчета Кемп понял сущность событий в «Веселых игроках» и узнал имя Марвеля. «Он продержал меня при себе целые сутки», – заявил Марвель. К айпингской истории было прибавлено еще несколько мелких фактов, между прочим то, что проволока деревенского телеграфа была обрезана. Но ничто не бросало никакого света на отношение Невидимого к бродяге, так как мистер Марвель ничего не сказал о книгах и деньгах, которыми было начинено его платье. Недоверчивый тон газет исчез, и целые рои репортеров и исследователей уже принялись за тщательное рассмотрение всего дела.
Кемп прочел статью от доски до доски, послал горничную купить все утренние газеты и с жадностью поглотил также и их.
– Он невидим, – говорил себе Кемп, – и, судя по тому, что пишут тут пахнет буйным помешательством, переходящим в манию. Что только он может наделать! Что только он может наделать! А между тем, вон он там, у меня, наверху, свободен как ветер… Что мне делать, Господи Боже мой! Было ли бы это, например, бесчестно, если бы… Нет.
Он подошел к маленькой неопрятной конторке в углу и начать писать записку, разорвал ее, дописав до половины, и написал другую, перечел и задумался. Потом взял конверт и надписал адрес: «Полковнику Эдай, в Порт-Бордок».
Невидимый проснулся как раз в то время, как Кемп был, таким образом, занят, и проснулся в очень дурном настроения. До чутко насторожившегося Кемпа донеслось порывистое шлепанье его босых ног по спальне наверху, потом грохнулся стул, и разлетелся вдребезги стакан с умывальника. Кемп поспешил наверх и торопливо постучал в дверь.
XIX
Некоторые первые принципы
– Что случилось? – спросил Кемп, когда Невидимый впустил его.
– Ничего.
– Что ж это был за грохот, чорт побери?
– Вспылил, – сказал Невидимый. – Забыл руку-то, а она болит.
– А вы подвержены такого рода вспышкам?
– Подвержен.
Кемп прошел на ту сторону комнаты и подобрал осколки стекла.
– Все факты о вас стали известны, – сказал он, стоя с осколками в руке, – все, что случилось в Айпинге и под горой. Мир знает теперь о своем невидимом гражданине. Но никто не знает, что вы здесь.
Невидимый выругался.
– Тайна открыта. Думаю, что это была тайна. Я не знаю ваших планов, но, конечно хочу помочь вам.
Невидимый сел на постель.
– Наверху готов завтрак, – сказал Кемп, как можно непринужденнее, и очень обрадовался, когда его странный гость встал с большою готовностью.
Кемп пошел первый по узенькой лестнице в бельведер.
– Прежде чем что-либо начинать, – сказал он, – мне необходимо сколько-нибудь уяснить себе, что такое эта ваша невидимость.
Он сел и беспокойно оглянулся в окно с видом человека, которому предстоит, во что бы то ни стало, поддерживать разговор. Сомнения в реальности всего происходившего мелькнули в его голове и исчезли при виде Гриффина, сидевшего за завтраком, – этого безголового, безрукого халата, вытиравшего невидимые губы чудесно державшейся в воздухе салфеткой.
– Вещь довольно простая и вероятная, – сказал Гриффин, положив салфетку.
– Для вас, конечно, но…
Кемп засмеялся.
– Ну да, и мне она, несомненно, казалась на первых порах чем-то чудесным, а теперь… Господи Боже мой! Но мы свершим еще великие вещи! Я в первый раз напал на нее в Чезильстоу.
– В Чезильстоу?
– Я отправился туда прямо из Лондона. Вы ведь знаете, что я бросил медицину и занялся физикой. Нет? Ну да, физикой: меня пленял свет.
– А-а!
– Оптическая непроницаемость. Весь этот вопрос – целая сеть загадок, сквозь которую обманчиво мелькает сеть разгадок. А так как мне было всего двадцать два года, и был юноша очень восторженный, я сказал себе: «Положу на это всю жизнь. Стоит того». Вы знаете, какими дураками мы бываем в двадцать два года!
– Тогда ли дураками, или теперь? – заметил Кемп.
– Как будто одно знание может кого нибудь удовлетворять! Тем не менее я принялся за работу и работал как каторжный. И не успел я проработать и продумать и шести месяцев, как вдруг в одну из дырочек сетки мелькнул мелькнул свет, да какой, – ослепительный! Я нашел общий закон пигментов и рефракции, формулу, геометрическое выражение, включающее четыре измерения. Дураки, обыкновенные люди, даже обыкновенные математики и не подозревают, что может значить какое-нибудь общее выражение при изучении молекулярной физики. В книгах, – в книгах, которые стащил этот бродяга, есть чудеса, вещи удивительные! Но это не был метод, это была идея, могущая навести на метод, посредством которого, не изменяя никаких других свойств материи, кроме цвета в некоторых случаях, можно понизить коэффициент преломления некоторых веществ, – твердых ли или жидких, – до коэффициента преломления воздуха, что касается всех вообще практических результатов.
– Фью! – свистнул Кемп. – Странно что-то! Но все-таки для меня не совсем ясно… Я понимаю, что можно испортить таким образом драгоценный камень, но до личной невидимости еще очень далеко.
– Именно, – сказал Гриффин. – Но, подумайте, видимость зависит ведь от действия видимых тел на свет. Позвольте изложить нам элементарные факты, как будто вы из не знаете: так вы яснее меня поймете. Вы отлично знаете, что тела или поглощают свет, или отражают его, или преломляют. Если тело не поглощает, не отражает и не преломляет света, оно не может быть видимо само по себе. Видишь, например, непрозрачный красный цвет, потому что цвет поглощает некоторую долю света и отражает остальное, все красные лучи. Если бы ящик не поглощал никакой доли света, а весь его отражал бы, он оказался бы блестящим белым ящиком. Серебряным! Бриллиантовый ящик поглощал бы немного света, и общая его поверхность отражала бы его также немного, только местами, на более благоприятных плоскостях, свет отражался бы и преломлялся, давая нам блестящую видимость сверкающих отражений и прозрачностей. Нечто вроде светового скелета. Стеклянный ящик блестел бы меньше, был бы не так отчетливо виден, как бриллиантовый, потому что в нем было бы меньше отражения и меньше рефракции. Понимаете? С известных точек вы ясно видели бы сквозь него. Некоторые сорта стекла были бы более видимы, чем другие, – хрустальный ящик блестел бы сильнее ящика из обыкновенного оконного отекла. Ящик из очень тонкого обыкновенного стекла при дурном освещении даже трудно было бы различить, потому что он не поглощал бы почти никаких лучей, а отражение и преломление были бы также очень слабы. Если же положить кусок обыкновенного белого стекла в воду, и тем более, если положить его в какую-нибудь жидкость гуще воды, оно исчезнет почти совершенно, потому что свет, проходящий сквозь воду на стекло, преломляется и отражается очень слабо и вообще не подвергается почти никакому воздействию. Стекло становится почти столь же невидимым, как струя углекислоты или водорода в воздухе, – и по той же самой причине.
– Да, – сказал Кемп, – это-то очень просто и в наше время известно всякому школьнику.
– А вот и еще факт, также известный всякому школьнику. Если кусок стекла растолочь, Кемп, превратит его в порошок, он становится гораздо более заметным в воздухе, – он становятся непрозрачным, белым порошком. Происходит это потому, что толчение умножает поверхности стекла, производящие отражение и преломление. У куска стекла только две поверхности; в порошке свет отражается и преломляется каждою крупинкой, через которую проходит, и сквозь порошок его проходит очень мало. Но если белое толченое стекло положить в воду, оно сразу исчезнет. Толченое стекло и вода имеют приблизительно одинаковый коэффициент преломления, то есть, переходя от одного к другому, свет преломляется и отражается очень мало. Положив стекло к какую-нибудь жидкость с почти одинаковым с ним коэффициентом преломления, вы делаете его невидимым: всякая прозрачная вещь становится невидимой, если ее поместить в среду с одинаковым с ней коэффициентом преломления. Достаточно подумать самую малость, чтобы убедиться, что стекло возможно сделать невидимым в воздухе, если устроить так, чтобы его коэффициент преломлении равнялся коэффициенту воздуха, потому что тогда, переходя от стекла к воздуху, свет не будет ни отражаться, ни преломляться вовсе.
– Да, да, сказал Кемп. Но ведь человек – не то, что толченое стекло.
– Нет, – сказал Гриффин, – он прозрачнее.
– Вздор!
– И это говорит доктор! Как все забывается, Боже мой! Неужели в эти десять лет мы успели совсем забыть физику? Подумайте только, сколько вещей прозрачных кажутся нам непрозрачными! Бумага, например, состоит из прозрачных волоконц, и она бела и непроницаема только потому же, почему бел и непроницаем стеклянный порошок. Намаслите белую бумагу, наполните маслом промежутки между волоконцами, так, чтобы преломление и отражение происходило только на поверхностях, – и бумага станет прозрачной как стекло, и не только бумага, а волокна ваты, волокна полотна, волокна шерсти, волокна дерева и кости, Кемп, мясо, Кемп, волосы, Кемп ногти и нервы Кемп. Словом весь состав человека, кроме красного вещества в его крови и темного пигмента волос, все состоит из прозрачной, бесцветной ткани; вот как немногое делает нас видимыми друг другу! По большей части, фибры живого человека не менее прозрачны, чем вода.
– Конечно, конечно! – воскликнул Кемп. – Я только вчера вечером думал о морских личинках и медузах.
– Теперь вы меня поняли! Вы поняли все, что я узнал, и что было у меня на уме через год после моего отъезда из Лондона, – шесть лет назад. Но я держал язык за зубами. Работать мне приходилось при страшно неблагоприятных условиях. Гоббема, мой профессор, был научный шалопай, вор чужих идей, и он постоянно за мной подглядывал. А ведь вам известны мошеннические нравы ученого мира! Но я ни за что не хотеть разглашать смою находку и делиться с ним ее честью. Не хотел, да и только. Я продолжал работать и все более приближался к обращению формулы в опыт, в действительность, не говоря никому ни слова: мне хотелось сразу ослепить весь мир своей работой и прославиться сразу. Я занялся вопросом о пигментах, чтобы пополнять некоторые пробелы, и вдруг, – нечаянно, совершенно случайно, – сделал открытие в физиологии…
– Да?
– Вы знаете окрашивающее кровь красное вещество; оно может быть превращено в белое, бесцветное, не теряя ни одного из прочих своих свойств.
Кемп издал восклицание недоверчивого изумления.
Невидимый встал и зашагал взад и вперед по маленькому кабинету.
– Вы удивляетесь, – и не мудрено. Я помню эту ночь. Было уже очень поздно; днем меня осаждали безмозглые, любопытные студенты, и я работал иногда до зари. Помню мысль эта поразила меня внезапно, явилась мне вдруг во всем блеске и всей полноте. «Можно сделать животное, – ткань, – прозрачной! Можно сделать его невидимым! Все, кроме пигментов. Я могу быть не видим!» – сказал я себе, внезапно сообразив, что значило, при таком познании, быть альбиносом. Тут было что-то ошеломляющее. Я бросил фильтр, над которым возился, отошел и стал смотреть в огромное окно на звезды. «Я могу быть невидим», – повторил я. Сделать такую вещь значило бы заткнуть за пояс самоё магию. Передо мной предстало, не омраченное никакими сомнениями, великолепное видение того, что могла значить для человека невидимость, таинственность, власть, свобода. Никаких отрицательных сторон я не видел. Подумайте только! Я, убогий, бедствующий, загнанный профессор-демонстратор, учивший дураков в провинциальном коллэдже, мог вдруг стать – вот этим. Я спрашиваю тебя, Кемп, если бы ты… Всякие, поверь, кинулся бы на такое открытие. Я проработал еще три года, и с вершины каждой горы затруднений, которые превозмогал, открывалась еще такая же гора. Какое неисчислимое количество подробностей! Какое постоянное раздражение! И постоянное шпионство профессора, провинциального профессора. «Когда же вы издадите, наконец, свою работу?» – спрашивал он меня беспрерывно. И эти студенты и эта нужда! Три года прожил я таким образом. И через три года мук и скрытничанья убедился, что докончить работу мне невозможно… Невозможно!..
– Как это? – спросил Кемп.
– Деньги!.. – сказал Невидимый, отошел к окну и стал смотреть и него.
Вдруг он обернулся.
– Я обокрал старика: обокрал отца… Деньги были чужие, и он застрелился.
XX
В доме на Портланд-Стрите
С минуту Кемп просидел молча, глядя в спину безголовой фигуры у окна. Потом он вздрогнул, пораженный какой-то мыслью, встал, взял Невидимого за руку и отвел его от окна.
– Вы устали, – сказал он, – и все ходите, а я сижу. Возьмите мое кресло.
Он поместился между Гриффином и ближайшим окном.
Гриффин помолчал немного, потом вдруг заговорил опять.
– Когда это случилось, – сказал он, – я уже бросил Чизельстоуский коллэдж. Это было в декабре прошлого года. Я нанял в Лондоне большую комнату без мебели в огромном, весьма неблагоустроенном доме, в глухом переулке, около Портланд-Стрита. Комната моя была загромождена разными приспособлениями, которые я купил за его деньги, и работа подвигалась, – медленно и успешно, – подвигалась и концу. Я был похож на человека, вышедшего из густого леса и вдруг наткнувшегося на какую-то бессмысленную трагедию. Я поехал хоронить отца. Голова моя была всецело занята моими исследованиями, и я пальцем не шевельнул, чтобы спасти его репутацию. Помню я похороны: дешевенький гроб, убогую церемонию, открытый всем ветрам, промерзший косогор и старого товарища отца по университету, совершавшего над ним погребальный обряд, – бедного, черного, скрюченного старичка, страдавшего сильным насморком. Помню, как я шел назад в опустевший дом, по бывшей прежде деревне, обращенной теперь в уродливое подобие города, заваленной мусором и заросшей по окраинам, на месте прежних, заброшенных теперь полей, мокрым непролазным бурьяном. Помню себя к виде тощей черной фигуры, бредущей по скользкому, блестящему тротуару, помню свое странное чувство отчужденности от убогой добродетели и мелкого торгашества окружающего мира… Отца я не жалел вовсе, Он казался мне жертвой собственной глупой сантиментальностью. Общепринятое ханжество требовало моего присутствия на похоронах, но лично мне не было до них никакого дела. Однако, когда я возвращался по Гай-Стриту, мне вдруг припомнилось на мгновение прошлое.
Я встретил девушку, которую знавал десять лет назад. Глаза наши встречалась… Что-то толкнуло меня повернуть назад и заговорить с ней. Она оказалась существом самым заурядным. Все это было похоже на сон, весь мой приезд в старое гнездо. Я не чувствовал себя одиноким, не сознавал, что пришел из мира к пустыню, сознавал в себе потерю симпатии к окружающему, но приписывал ее общей пустоте жизни. Возвращение в мой кабинет показалось мне возвращением к действительности; там были предметы знакомые мне и любимые, стоял аппарат, ожидали подготовленные опыты. Теперь не предвиделось уже никаких затруднений; оставалось только обдумать подробности. Когда-нибудь я расскажу вам, Кемп, все эти сложные процессы; теперь нам не зачем их касаться. По большей части, за пропусками некоторых вещей, которые я предпочитал хранить в памяти, они записаны шифрованной азбукой в книгах, украденных этим бродягою. Нам нужно изловить его: нужно добыть книги обратно. Но главным фазисом всей процедуры было помещение прозрачного предмета, коэффициент преломления которого надлежало понизить, между двумя светящимися центрами некоторого рода эфирной вибрации, потом я поговорю с вами о ней подробнее. Нет, нет, это не Рентгеновские лучи! О моих, кажется, никто еще не писал, хотя очевидность их несомненна. Мне понадобились главным образом две маленькие динамо-машины, которыми я работал посредством дешевенького газового аппарата. Первый свой опят я провел над лоскутком белой шерстяной материи. Удивительно странно было видеть, как эта материя белая и мягкая, в прерывистом мерцании лучей постепенно начала таять, как струя дыма и исчезла. Я просто не верил своим глазам; сунул руку в пустоту, – материя была тут, такая же плотная, как и прежде. Я ощупал ее с некоторым волнением и сбросил на пол. Найти ее потом было довольно трудно. Затем последовал очень любопытный опыт. Позади меня раздалось мяуканье, и, обернувшись, я увидел на водосточной трубе за окном очень грязную и худую белую кошку. В голову мне вдруг пришла мысль. «Все готово для тебя, голубушка», – сказал я, подошел к окну, отворил его и тихонько позвал кошку. Она вошла с мурлыканьем, и я дал ей молока. Вся моя пища хранилась в шкафу в углу комнаты. После молока кошка пошла все обнюхивать, очевидно, собираясь устроиться как дома. Невидимая тряпка немного встревожила ее: кабы вы только видели, как она на нее зафыркала! Но я устроил ей очень удобное помещение на подушке своей выдвижной кровати и дал ей масла, чтобы заставить ее умываться.
– И вы произвели над ней свой опыт?
– Произвел. Но заставит что-нибудь принимать, Кемп, дело не шуточное, скажу вам! Опыт не удался.
– Не удался?
– В двух отношениях; по отношению к когтям и этому пигменту, – как бишь его! – этой штуке позади глаза кошки. Знаете?
– Tapetum.
– Да, tapetum. Он не исчезал. Когда я уже дал снадобья для выбеливания крови и проделал над ней еще некоторые другие вещи, я дал ей опиума и положил ее, вместе с подушкой, на которой она спала, на аппарат. Когда все прочее уже стерлось и исчезло, – все еще оставались два маленькие призрака ее глаз.
– Странно.
– Я не могу этого объяснит. Конечно, она была забинтована и связана, так что не могла уйти, но она проснулась полупьяная и стала жалобно мяукать, а в дверь между тем кто-то стучался. Это была старуха снизу, подозревавшая меня в вивисекции, – пропитанное водкой существо, не имевшее в мире никаких привязанностей, кроме кошки.
Я выхватил хлороформ, применил его и отворил дверь. «Что это мне послышалось тут, – будто кошка, – сказала старуха. – Уж не моя ли?» – «Здесь нет», – отвечал я вежливо. Она как будто не совсем мне поверила и пыталась заглянуть мне через плечо в комнату, вероятно, показавшуюся ей довольно странной: голые стены, окна без занавесок, походная кровать и вибрирующая газовая машина, две светящиеся точки и легкий, тошный запах хлороформа в воздухе. Этим ей пришлось удовлетвориться, и она ушла.
– А сколько взяло все это времени?
– Да часа три или четыре, – собственно кошка. Последними исчезли кости, сухожилия и жир, да еще кончики окрашенной шерсти. А задняя часть глаза, как я уже говорил, эта крепкая радужная штука, не исчезала вовсе. Задолго до окончания всей процедуры на дворе стемнело, и ничего не было видно, кроме смутных глаз да когтей. Я остановил газовую машину, нащупал и погладил кошку, все еще находившуюся в бессознательном состоянии, развязал ее и, чувствуя сильную усталость, оставил спать на невидимой подушке сам лег на постель. Но заснуть мне оказалось трудно. Я лежал и не спал, думал бессвязно и смутно, опять и опять перебирал в голове подробности опыта или грезил, как в бреду, что все вокруг меня затуманивалось и исчезало, пока не исчезала, наконец, и сама земля из-под ног, и меня охватывало томительное кошмарное чувство падения. Часа в два кошка замяукала и стала ходить по комнате. Я пытался успокоить ее и разговаривал с ней, потом решил ее прогнать. Помню странное впечатление, когда я зажег спичку: передо мной были два круглых, светившихся зеленым светом глаза и вокруг них – ничего. Хотел дать ей молока, но у меня его не было. Она все не унималась, села у двери и продолжала мяукать. Я пробовал ее поймать, чтобы выпустить в окно, но не мог; она пропала и стала мяукать уже в разных частях комнаты. Наконец, я отворил окно и начал шуметь. Вероятно, она вышла. Я больше никогда не видел и не слыхал ее. Потом, – Бог знает почему, – пришли мне в голову похороны отца и пригорок, где выл ветер; они мерещились мне до самой зари. Я окончательно убедился, что не засну, и, заперев за собой дверь, вышел на улицу.
– Неужели вы хотите сказать, что и теперь по белу свету бродит невидимая кошка? – спросил Кемп.
– Если только ее не убили, – сказал Невидимый. – Почему ж бы и нет?
– Почему ж и нет? – повторил Кемп. – Но я не хотел прерывать вас.
– Очень вероятно, что ее убили, – продолжал Невидимый. – Через четыре дня после того, я знаю, что она была жива и сидела под решеткой люка в Тичфильд-Стрите, потому что видел вокруг толпу, старавшуюся догадаться, откуда происходило мяуканье.
Он помолчал с минуту, потом вдруг опять заговорил стремительно:
– Утро перед переменой отчетливо засело у меня в памяти. Должно быть, я прошел Портланд-Стрит, потому что помню казармы Альбани-Стрита с выезжающей оттуда кавалерией, и очутился затем на вершине Примроз-Гилля. Я сидел на солнце и чувствовал себя как-то странно, чувствовал себя совсем больным. Был ясный январский день, один из тех солнечных, морозных дней, которые в прошлом году предшествовали снегу. Мой усталый мозг старался формулировать положение, составить план будущих действий. Я с удивлением видел, что теперь, когда до желанной цели было уже так близко, достижение ее как будто теряло смысл. В сущности, я слишком устал; почти четыре года постоянной, страшно напряженной работы отняли у меня всякую силу и чувствительность. На меня нашла апатия, и я напрасно старался вернуться к восторженному настроению моих первых исследований, к страстной жажде открытий, благодаря которой я не пощадил даже седой головы отца. Мне было все – все равно. Я понимал, что это настроение преходящее; причиненное чрезмерной работой и недостатком сна, и что лекарствами ли или отдыхом я мог еще восстановить в себе прежнюю энергию. Ясно я сознавал одно: дело нужно было довести до конца; мною продолжала управлять та же навязчивая идея. И довести его до конца нужно было скорее, потому что деньги, которые у меня были, уже почти что вышли. Я смотрел вокруг на детей, игравших на склоне холма, и на присматривавших за ними нянюшек и старался думать о фантастических преимуществах, которыми может пользоваться на белом свете невидимый человек. Спустя некоторое время я приплелся домой, поел немного, принял сильную дозу стрихнина и, одетый, заснул на неприбранной постели. Стрихнин – великое средство, Кемп, чтобы не дать человеку раскиснуть.
– Это сам чорт, – сказать Кемп, – сам чорт в пузырьке.
– Проснулся я гораздо бодрее и в несколько раздражительном состоянии. Знаете?
– Стрихнин-то? Знаю.
– И кто-то стучался в дверь. Это был квартирный хозяин с угрозами и допросами, старый польский жид в длинном сером камзоле и просаленных туфлях. Ночью я, наверное, мучил кошку, – говорил он (старуха, очевидно, болтала). Он требовал объяснений. Законы страны, воспрещающие вивисекцию, очень строги, – его могут привлечь к ответственности. Кошку я отрицал. Кроме того, по его словам, вибрация маленькой газовой машины чувствовалась во всем доме. Это была, несомненно, правда. Он старался пробраться бочком в комнату, минуя меня, и зорко поглядывал туда сквозь свои немецкие серебряные очки, так что мне вдруг стало страшно, как бы он не похитил что-нибудь из моей тайны. Я старался заслонить от него устроенный мною концентрирующий аппарат, и это только усилило его любопытство. Что такое я делал? Почему всегда был один и как будто что-то скрывал? Было ли это законно? Было ли безопасно? Я не приплачивал за наем ничего сверх установленной суммы. Дом его был всегда самым благопристойным домом (в самой неблагопристойной местности). Вдруг терпение мое лопнуло. Я велел ему убираться. Он начал протестовать, болтать о своем праве входа. Еще минута, – и я схватил его за шиворот, что-то треснуло – и он кубарем вылетел в коридор. Я захлопнул и запер дверь и, дрожа всем телом, сел. Хозяин поднял за дверью шум, на который я не отозвался, и через некоторое время ушел. Но это довело дело до кризиса. Я не знал, что он предпримет, не знал даже, что он может предпринять. Перемена квартиры была бы проволочкой, а у меня оставалось всего на все двадцать фунтов в банке, – и проволочки я не мог допустить. Исчезнуть! Это было непреодолимо. Но тогда будет следствие, и комнату мою разграбят. При мысли о том, что работа моя может получить огласку и быть прерванной перед самым своим окончанием, я рассердился, и ко мне вернулась энергия. Я вышел со своими тремя томами заметок и чековой книжкой, – все это теперь у босяка, – и отправил их из ближайшего почтового отделения в контору для доставки писем и посылок в Портланд-Стрите. Я старался выйти как можно тише и, вернувшись, я увидел, что хозяин тихонько пробирается наверх, вероятно, он слышал, как за мной затворилась дверь. Когда я обогнал его на площадке, он поспешно отскочил в сторону и метнул на меня молниеносный взгляд. Я так хлопнул дверью, что затрясся весь дом, а старик прошлепал за мною вверху, постоял за дверью, как будто в нерешимости, и опять сошел вниз. Тут я, не теряя времени, принялся за свои приготовления. В тот вечер и ночь все было кончено. Пока я сидел, одурманенный и расслабленный обесцвечивающими кровь снадобьями, раздался продолжительный стук в дверь. Потом он превратился, его заменили удаляющиеся шаги, вернулась, и стук возобновился. Кто-то пытался просунуть что-то под дверь, – какую-то синюю бумагу. В припадке раздражительности я встал, подошел к двери и распахнул ее настежь. «Ну?» сказал я. Это был мой хозяин с приказом об очистке квартиры или чем-то в этом роде. Он протянул мне бумагу, но, должно быть, руки мои показались ему странными, и он поднял глаза на мое лицо. С минуту стоял он, разинув рот, потом издал бессвязный крик, выронил и свечу и бумагу и бросился бежать по темному коридору к лестниц. Я затворил дверь, запер, подошел к зеркалу и понял его ужас: лицо у меня было белое, как из белого камня… Все это было ужасно. Я не ожидал таких страданий. Целая ночь прошла в невыразимых муках, тошноте и обмороках. Я сцепил зубы, всю кожу на мне палило, как огнем, палило все тело; я лежал неподвижно, как мертвый. Теперь я понимал, почему кошка мяукала, пока я ее не захлороформировал. Счастие еще, что я жил один, без прислуги. По временам я рыдал, стонал и говорил с собой, но так и не сдался… Я потерял, наконец, сознание и совсем ослабевший очнулся в темноте. Ночь прошла. «Я убиваю себя», – подумал я, но мне было все равно. Никогда не забуду этой зари, странного ужаса, охватившего меня при виде моих рук, как будто сделанных из тусклого стекла и становившихся все тоньше, все прозрачнее по мере того, как восходило солнце, пока я не стал, наконец, различать сквозь них болезненный беспорядок комнаты, хотя и закрывал свои прозрачные веки. Члены мои сделались как бы стеклянными, кости и жилы стерлись, пропали, маленькие белые нервы исчезли последними. Я скрежетал зубами, но вытерпел до конца. Наконец, остались только мертвые кончики моих ногтей, белые и бледные, да коричневое пятно какой-то кислоты у меня на пальцах. Я сделал усилие и встал. Сначала я был беспомощен как запеленатый ребенок, двигая членами, которых не мог видеть. Я был слаб и очень голоден… Я подошел к зеркалу, перед которым обыкновенно брился, и стал смотреть в него, стал вглядываться в «ничто» и рассмотрел в этом ничто дна чуть заметных туманных пятна, – следы пигмента, еще уцелевшего за сетчатой оболочкой моих глаз. Мне пришлось при этом держаться за столь и опираться лбом в стекло зеркала. Неистовым усилием воли я притащился назад к аппарату и докончил процесс. Я проспал все утро, закрыв глаза простыней, чтобы оградить их от света, а около полудня меня опять разбудил стук в дверь. Силы мои вернулась. Я сел, стал прислушиваться, услышал шопот и тотчас вскочил на ноги, начал беззвучно разбирать по частям свой аппарат и разбрасывать эти части по комнате, чтобы устройство его не могло подать повод ни к каким догадкам. Вскоре стук возобновился и послышались голоса, – сначала голос моего хозяина, потом два других. Чтобы выиграть время, я отвечал им. Невидимый лоскут и подушка попались мне под руку, я отворил окно и сунул их на крышку водоема. Пока и открывал окно, за дверью раздался оглушительный треск; кто-то ударил в нее, думая сломать замок. Но крепкие болты, привинченные мною всего несколько дней назад, не поддались. Это испугало и рассердило меня, и я начал делать все наспех. Собрав в кучу посреди комнаты какие-то валявшиеся тут же бумаги, немного соломы, оберточной бумаги и всякого хлама, я отвернул газовый кран. В дверь между тем так о сыпались тяжелые удары. Я не мог найти спичек и в бешенстве стал колотить по стене кулаками. Потом опять завернул газ, вылез из окна на крышу цистерны, тихонько опустил раму и сел, – безопасно и невидимо, но тем не менее дрожа от гнева, – наблюдать события. Я видел, как оторвали от двери доску; еще минута, – и отлетели скобки болтов, и на пороге отворенной двери появились мои посетители. Это был хозяин и его два пасынка, дюжие парни лет двадцати трех, двадцати четырех. Позади них мелькала старая ведьма снизу. Можете себе представить их удивление, когда комната оказалась пустою. Один из парней бросился к окну, раскрыл его и выглянул. Его выпученные глаза, губастая, бородатая рожа была на какой-нибудь фут от моего лица. Меня так и разбирало хватит по ней, но я во время остановил свой крепко сжатый кулак. Он смотрел как раз насквозь меня. То же стали делать, подойдя к нему, и остальные. Потом старик подошел к постели, заглянул под нее, и все они бросились к шкафу. Тут последовали длинные переговоры на самом варварском лондонском наречии. Посетители мои пришли к заключению, что я совсем не отвечал им, что это им так показалось. Уже не гнев, а чувство торжества охватило меня, пока я сидел, таким образом, за окном и наблюдал этих четырех людей, – потому что старуха тоже пробралась в комнату и подозрительно, как кошка, поглядывала кругом, – этих четырех людей, старавшихся разрешить загадку моего существования. Старик, насколько я понимал его жаргон, соглашался со старухой, что я занимаюсь вивисекцией. Сыновья утверждали на ломаном английском наречии, что я – электротехник, и указывали в доказательство на динамо-машины и радиаторы. Все они трусили моего возвращения, хотя, как я узнал впоследствии, наружная дверь была ими заперта. Старуха заглянула в шкаф и под кровать. Один из моих соседей по квартире, торговец фруктами, деливший с мясником комнату напротив, появился на площадке лестницы, был позван и говорил что-то очень бессвязное. Мне пришло в голову, что мои особого устройства радиаторы, попадись они в руки догадливого и знающего человека, могли слишком выдать меня. Я выбрал удобную минуту, сошел с подоконника в комнату, проскочил мимо старухи и столкнул одну из динамо-машин с другой, на которой она стояла, разбив оба аппарата. Как перетрусили мои гости! Потом, пока они старались объяснить себе катастрофу, я тихонько выкрался из комнаты и сошел вниз. Пойдя в одну из гостиных, я дождался там их возвращения. Они все еще продолжали обсуждать происшествие и искать ему объяснений, несколько разочарованные тем, что не нашли никаких «ужасов», и несколько недоумевающие, какое положение занимали относительно меня по закону. Как только они сошли в подвальный этаж, я опять прокрался наверх с коробкой спичек, поджег свою кучу бумаг и хлама, навалил на нее стулья и постель, провел ко всему этому газ посредством гуттаперчевой трубки.







