355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герберт Джордж Уэллс » Собрание сочинений в 15 томах. Том 8 » Текст книги (страница 3)
Собрание сочинений в 15 томах. Том 8
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:02

Текст книги "Собрание сочинений в 15 томах. Том 8"


Автор книги: Герберт Джордж Уэллс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)

Про себя я решил, что одна из кукол в этом городе похожа на Беатрису.

Во время следующих каникул я видел Беатрису лишь мельком; об этих вторых каникулах, во время которых я изредка встречался с ней, у меня сохранились лишь смутные воспоминания; затем я не видел ее целый год, а когда судьба нас снова свела, произошли события, вызвавшие мою опалу.

Сейчас, когда я решил написать историю своей жизни, я впервые убеждаюсь, как непоследовательна и ненадежна человеческая память. Можно воскресить в памяти те или иные поступки, но нельзя вспомнить их мотивы; можно ясно представить себе те или иные события или отдельные эпизоды, но трудно объяснить, чем они вызваны и к чему привели. Мне кажется, во время последних каникул в Блейдсовере я не раз видел Беатрису и ее сводного брата, но никак не могу вспомнить, при каких обстоятельствах. Сам по себе великий перелом в моем детстве сохранился у меня в памяти очень отчетливо, но когда я пытаюсь припомнить подробности, особенно подробности обстоятельств, которые привели к этому перелому, то чувствую, что вообще не могу их восстановить в сколько-нибудь последовательном порядке.

Появление сводного брата Беатрисы Арчи Гервелла внесло неожиданное изменение в обстановку.

Ясно помню, что этот светловолосый, надменный, тощий мальчик был значительно выше меня, но, думаю, лишь чуточку тяжелее. Я совсем не помню, как произошла наша первая встреча, но мы инстинктивно возненавидели друг друга с самого начала.

Оглядываясь на прошлое (это все равно, что рыться на заброшенном чердаке, где второпях побывал какой-то вор), я не могу объяснить, почему эти дети появились в Блейдсовере. Они принадлежали к бесчисленным родственникам леди Дрю и, если верить теории, высказанной в комнатах нижнего этажа, являлись претендентами на владение Блейдсовером. Если это было так, то их кандидатуру нельзя было назвать удачной. Огромный дом с его прекрасной мебелью, поблекшей роскошью и вековыми традициями полностью принадлежал престарелой леди Дрю, и я склонен думать, что она использовала это обстоятельство, чтобы мучить и держать в подчинении всех своих родственников – претендентов на наследство – и безгранично властвовать над ними. В их числе был и лорд Оспри. Леди Дрю относилась доброжелательно к его ребенку, потерявшему мать, и к его приемному сыну, отчасти, несомненно, потому, что лорд Оспри был беден, а может быть, как мне кажется сейчас, она питала слабую надежду на искреннюю или воображаемую привязанность с их стороны.

Когда я в последний раз приехал на каникулы, Ненни уже не было, а Беатриса находилась на попечении какой-то очень добродушной, слабохарактерной молодой женщины из военной среды: ее имени я так никогда и не узнал. По-моему, дети были на редкость непослушны и изобретательны на всякие проказы. Я помню, что меня считали неподходящим компаньоном для них, и нам приходилось встречаться как бы невзначай. Именно Беатриса настаивала на наших встречах.

В свои четырнадцать лет я, несомненно, знал о любви довольно много и любил Беатрису со страстью взрослого человека. Мне казалось, что и Беатриса по-своему любит меня. Приятным и полезным в нашем мире самообманом является предположение взрослых о том, что дети того возраста, в котором были мы, ничего не чувствуют, ничего не думают и ничего не знают о любви. Даже такие реалисты, как англичане, поддерживают это заблуждение. Но я не стану скрывать, что мы с Беатрисой не только говорили о любви, но и обнимались и целовались.

Мне припоминается наш разговор под сводом зеленых ветвей кустарника. Я стоял у каменной стены парка, а моя божественная дама не совсем изящно восседала верхом на стене. Я сказал – не совсем изящно! Но если бы вы видели эту милую баловницу так, как видел я! Я так живо сейчас представляю ее себе среди густо переплетенных ветвей, на которые я не смел взобраться, боясь осквернить их, а вдали, высоко над ней, неясные, но величественные очертания фасада огромного Блейдсовера, вздымавшегося на фоне облачного неба.

Наш разговор носил серьезный и деловой характер: мы обсуждали мое положение в обществе.

– Я не люблю Арчи, – сказала она между прочим, а затем наклонилась ко мне так, что волосы упали ей на лицо, и прошептала: – Я люблю тебя.

Она настойчиво пыталась добиться от меня ясного ответа, что я не слуга и не должен быть слугой.

– Ты никогда не будешь слугой, никогда!

Я охотно поклялся в этом и сдержал свою клятву.

– Кем же ты будешь? – спросила она.

Я поспешно перебрал в уме все известные мне профессии.

– Может быть, ты станешь солдатом? – допытывалась она.

– Чтобы на меня орали всякие олухи? Ни за что! Предоставим это крестьянским парням.

– Ну, а офицером?

– Не знаю, – ответил я, уклоняясь от прямого ответа. – Скорее всего я пойду во флот.

– Тебе хотелось бы сражаться?

– Да, хотелось бы. Но не простым солдатом… Мало чести, когда тебе приказывают драться да еще смотрят, хорошо ли ты это делаешь… А как я могу стать офицером?

– Ты не можешь? – спросила она и с сомнением посмотрела на меня.

И тут разверзлась разделявшая нас пропасть.

Впрочем, как и полагается настоящему мужчине, я вскоре преодолел это препятствие при помощи хвастовства и лжи. Я заявил, что беден, а бедные люди идут во флот, что я знаю математику, в которой ничего не смыслят армейские офицеры. Затем, пустив в ход Нельсона и ссылаясь на него, стал доказывать, как много обещает мне морская служба.

– Нельсон любил леди Гамильтон, хотя она и была леди, – сказал я, – а я буду любить тебя.

Как раз в этот момент раздался резкий голос гувернантки.

– Беат-ри-са, Бе-е-а-триса! – кричала она.

– Вынюхивает, бестия! – сказала моя леди и попыталась продолжать разговор, но ей помешала гувернантка.

– Подойди сюда, – внезапно заявила Беатриса, протягивая мне свою запачканную ручку.

Я подошел поближе. Она наклонила свою головку так низко, что ее темно-каштановые густые волосы стали щекотать мне щеки.

– Ты мой покорный, верный возлюбленный? – шепотом спросила она, почти касаясь моего лица теплым раскрасневшимся личиком, на котором заблистали вдруг потемневшие глаза.

– Да, я твой покорный, верный возлюбленный, – прошептал я в ответ.

Она обхватила мою голову руками, протянула мне губы, и мы поцеловались. Я весь дрожал от страсти, хотя был еще мальчишкой.

Так мы поцеловались впервые.

– Бе-е-е-а-триса! – послышалось уже совсем рядом.

В воздухе мелькнули маленькие ножки в черных чулках, и моя дама мигом исчезла. Через минуту я услышал, как она в ответ на упреки гувернантки с восхитительным самообладанием и непринужденностью объясняла ей, почему не могла откликнуться вовремя.

Я понял, что мое присутствие излишне, и виновато скрылся в Западном лесу, чтобы помечтать о любви и поиграть в одиночестве в извилистом, заросшем папоротником овраге блейдсоверского парка. В тот день и еще долго потом поцелуй Беатрисы горел у меня на губах, как сладостная печать, а по ночам рождал у меня поэтические сны.

Припоминаю вылазку в Западный лес, совершенную вместе с Беатрисой и ее сводным братом (предполагалось, что они играют в кустах); мы были индейцами, а штабель буковых бревен – нашим вигвамом; мы выслеживали оленя, подползали к поляне, наблюдали, как кормятся кролики, и чуть не поймали белку. Между мною и юным Гервеллом поминутно возникал спор о том, кому руководить игрой, но так как я прочитал в десять раз больше книг, чем он, то в конце концов первенство оставалось за мной. Мое превосходство стало еще более очевидным, когда выяснилось, что я знаю, как отыскать орлиное гнездо в зарослях папоротника. Не помню, как случилось, что мы с Беатрисой, разгоряченные и растрепанные, спрятались от Гервелла в высоком папоротнике. Огромные резные листья поднимались над нами на несколько футов. Я полз впереди, ибо умел пробираться в траве так, что ее зеленые верхушки почти не шевелились и не выдавали меня. Почва, где растет папоротник, бывает обычно удивительно чистой, а в теплую погоду даже можно уловить слабое благоухание. Среди высоких стеблей, черных у основания и зеленых поближе к вершине, чувствуешь себя так, словно пробираешься сквозь тропические заросли.

Итак, я полз впереди, а Беатриса за мной, и, когда перед нами открылась поляна, мы остановились. Беатриса подползла ко мне, и я почувствовал на своей щеке ее горячее дыхание. Она огляделась по сторонам, внезапно обняла меня за шею, притянула к себе и стала целовать. Мы целовались, обнимались и снова безудержно целовались – молча, без единого слова. Наконец, мы пришли в себя, пристально посмотрели друг на друга, и настроение у нас вдруг упало. Смущенные и удивленные, мы поползли дальше, но вскоре Арчи без труда обнаружил и поймал нас.

Эту сцену я запомнил очень хорошо. Мне на ум приходят другие смутные воспоминания о наших совместных приключениях. Не знаю, каким образом, но в них фигурирует старина Холл с его ружьем и охота за галками, но вот драка в Уоррене сохранилась у меня в памяти очень четко и занимает особое место в моих воспоминаниях.

Уоррен, как и большинство других мест в Англии с этим названием, не оправдывал своего имени. Это был заросший шиповником и буками длинный склон, по которому извивалась тропинка, позволявшая пройти из Блейдсовера в Ропдин в стороне от большой дороги. Не припомню сейчас, как наша троица очутилась там, но мне кажется, что это было связано с визитом гувернантки в ропдинский приход. Обсуждая с Арчи детали игры, мы заспорили из-за Беатрисы. Я честно предлагал распределить роли так: я испанский гранд, Беатриса – моя жена, а сам Арчи – племя враждебных индейцев, собирающихся ее похитить. Мне казалось, что ни один уважающий себя мальчишка не откажется от такого заманчивого предложения – изображать целое индейское племя и заполучить такую бесценную добычу, как Беатриса.

Но Арчи внезапно обиделся.

– Нет, – сказал он, – это не выйдет.

– Что не выйдет?

– Ты не можешь быть джентльменом, ведь ты не джентльмен. Беатрисе не полагается быть твоей женой. Это… это наглость…

– Но… – сказал я и бросил взгляд на Беатрису.

Видимо, я чем-то обидел Арчи в этот день, и теперь он сводил со мной счеты.

– Мы разрешили тебе играть с нами, – сказал Арчи, – но ты не забывайся и не допускай подобных вещей.

– Какой вздор! – воскликнула Беатриса. – Он может делать все, что ему нравится!

Но Арчи настаивал на своем, я уступил ему и начал сердиться только минуты через три-четыре. Мы обсуждали в это время одну игру, затем подняли спор из-за другой. Все нам казалось неправильным.

– Мы вообще не хотим с тобой играть, – заявил Арчи.

– Нет, хотим, – отрезала Беатриса.

– Он неправильно произносит: вместо «нет» говорит «не».

– Не, я говорю правильно, – ответил я, разгорячившись.

– Ну вот, пожалуйста! – воскликнул Арчи и показал на меня пальцем. – Он сказал «не», «не», «не»!

В ответ на эту обиду я стремительно бросился на него.

– Ах так! – крикнул Арчи при моем неожиданном нападении.

Он стал в позицию, напоминавшую стойку боксера, парировал мой удар и, в свою очередь, ударил меня по лицу; этот успех так обрадовал его, что он даже рассмеялся. Я рассвирепел. Он боксировал не хуже, а возможно, лучше меня (на что, по-видимому, он и рассчитывал), но я дважды дрался до победы по-настоящему, голыми кулаками, и научился получать и наносить самые безжалостные удары; вряд ли Арчи когда-нибудь участвовал в подобных драках. И действительно, уже через десять секунд я почувствовал, что он выдохся; его подвела изнеженность – характерная черта людей того класса, который кичится своей честью, спорит о ее правилах и тем мельчит это понятие, но не способен отстаивать ее до конца. Арчи, должно быть, надеялся, что после его удачных ударов, когда из моей рассеченной губы закапала кровь, я запрошу пощады. Но вскоре он сам прекратил всякое сопротивление. Я принялся яростно избивать его и время от времени, задыхаясь, осведомлялся, как это делалось у нас в школе, хватит ли с него. Но изнеженность не позволяла ему встать и поколотить меня, а врожденная гордость – сдаться на милость победителя.

У меня сохранилось отчетливое впечатление, что во время этой драки Беатриса прыгала вокруг нас с восторгом, не подобающим леди, и что-то кричала, однако я был слишком увлечен, чтобы прислушиваться к ее словам. Она, несомненно, подбадривала нас обоих, но, теперь я склонен думать (если это только не результат разочарований позднейших лет моей жизни), особенно того, кто, по ее мнению, побеждал противника.

Потом молодой Гервелл, отступая под моими ударами, споткнулся о камень и упал, а я, следуя традициям своего класса и своей школы, немедленно бросился на него, чтобы окончательно разделаться с ним. Мы все еще катались по земле, когда почувствовали чье-то властное вмешательство.

– Перестань ты, дурак! – закричал Арчи.

– О, леди Дрю! – услышал я голос Беатрисы. – Они дерутся! Как ужасно они дерутся!

Я оглянулся. Арчи пытался встать, и я не помешал ему, так как мой воинственный пыл внезапно погас.

Рядом с нами стояли обе старые леди в блестящем черном и пурпурном шелку, отделанном мехом; они направлялись в Уоррен пешком, так как лошадям тяжело было подниматься в гору, и неожиданно наткнулись на нас. Беатриса, делая вид, что спасается от преследования, мигом укрылась за их спиной. Мы оба растерянно поднялись с земли.

Ошеломленные старухи с испугом разглядывали нас своими подслеповатыми глазами. Я никогда раньше не видел, чтобы лорнетка леди Дрю дрожала так сильно.

– Вы скажете, пожалуй, что не дрались? – спросила леди Дрю. – Нет, вы дрались.

– Он дрался не по правилам, – проворчал Арчи и с укором посмотрел на меня.

– И это Джордж, сын миссис Пондерво! – заявила мисс Соммервиль, обвиняя меня таким образом не только в святотатственном поступке, но еще и в неблагодарности.

– Как он посмел? – воскликнула леди Дрю с искаженным от гнева лицом.

– Он нарушил все правила! – закричал Арчи и всхлипнул. – Я поскользнулся, и… он бил меня лежачего. Он стал мне коленкой на грудь.

– Как ты смел? – снова воскликнула леди Дрю.

Я вытащил из кармана скомканный, затасканный носовой платок и вытер с подбородка кровь, но не стал давать никаких объяснений. Не говоря о других причинах, лишавших меня возможности объясниться, я просто задыхался от усталости и напряжения.

– Он дрался нечестно, – хныкал Арчи.

Беатриса с любопытством рассматривала меня из-за спин старых дам. Поврежденная губа изменила мое лицо, и, как мне кажется, именно это заинтересовало Беатрису. Я еще не пришел в себя окончательно и плохо соображал, но все же не проговорился, что Арчи и Беатриса играли со мной. Это было бы не по правилам. В эту трудную минуту я решил угрюмо молчать и взять на себя все последствия этого неприятного происшествия.

Блейдсоверское правосудие крайне запутало мое дело.

С грустью я должен признать, что десятилетняя благородная Беатриса Норманди предала и обманула меня, не останавливаясь перед самой бессовестной ложью. Видимо, она очень боялась за меня, но в то же время испытывала некоторые угрызения совести и содрогалась при одной мысли о том, что я был ее обрученным возлюбленным и целовал ее. В общем, она поступила постыдно, но я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь другой поступил на ее месте иначе. Беатриса и ее сводный брат лгали очень дружно, и я оказался злодеем, который без всякой причины напал на людей, занимающих более высокое общественное положение. Они сочинили версию о том, что поджидали обеих леди в Уоррене, когда я заметил их, заговорил с ними и т. д.

Как я сейчас понимаю, если бы все произошло так, как они объяснили, то приговор леди Дрю следовало бы признать разумным и даже мягким.

Этот приговор объявила мне мать, по моему искреннему убеждению, еще больше потрясенная моей непочтительностью к знатным особам, чем сама леди Дрю. Она долго распространялась о доброте леди Дрю, о бесстыдстве и гнусности моего поступка, а затем изложила условия наложенной на меня эпитимии.

– Ты должен, – заявила мать, – подняться наверх и попросить прощения у молодого мистера Гервелла.

– Я не стану просить у него прощения, – ответил я, прерывая свое затянувшееся молчание.

Мать не верила своим ушам.

Я положил руки на стол и категорически заявил:

– Ни за что не буду просить у него прощения. Понимаешь?

– Тогда тебе придется уехать к дяде Фреппу в Чатам.

– Мне все равно, куда ехать и зачем, но просить прощения я не стану, – упрямо сказал я.

И я не стал просить прощения.

После этого я оказался один против всего мира. Возможно, что в глубине души мать жалела меня, но не показывала этого. Она приняла сторону молодого джентльмена; она пыталась, всеми силами пыталась заставить меня извиниться перед ним. Извиниться! Разве я мог объяснить ей все?

Так началось мое изгнание. На станцию Редвуд меня отвез в кабриолете молчаливый кучер Джукс; все мои личные вещи легко уместились в маленьком парусиновом саквояже под задним сиденьем экипажа.

Я понимал, что имею право возмущаться, что со мной поступили несправедливо, противозаконно, вопреки всем правилам. Но больше всего меня возмущала благородная Беатриса Норманди: она не только отреклась от меня, не только отшатнулась, словно от прокаженного, но даже не сделала попытки попрощаться со мной. А ведь это не стоило ей никакого труда! А что, если бы я выдал ее? Но сын слуги – сам слуга. Беатриса ненадолго забыла об этом, а теперь вспомнила…

Я утешал себя фантастическими мечтами о том, что когда-нибудь вернусь в Блейдсовер – суровый и могущественный, как Кориолан. Я не помню сейчас всех подробностей своего возвращения, но не сомневаюсь, что проявлял большое великодушие.

Мне остается добавить, что я не сожалел тогда об избиении молодого Гервелла и не сожалею об этом до сегодняшнего дня.

2. Я вступаю в свет и в последний раз вижу Блейдсовер

После моего окончательного, как предполагалось, изгнания из Блейдсовера разгневанная мать сначала отправила меня к своему двоюродному брату Никодиму Фреппу, а когда я сбежал из-под его надзора обратно в Блейдсовер, отдала в учение к дяде Пондерво.

Мой дядя Никодим Фрепп был пекарем, проживал он на глухой улочке, в настоящей трущобе, возле разбитой, узкой дороги, на которой расположены, подобно бусинам на нитке, Рочестер и Чатам. Фрепп был под башмаком у своей жены – молодой, пышной, удивительно плодовитой и склонной к притворству особы – и, должен признаться, неприятно поразил меня. Это был согбенный, вялый, угрюмый и замкнутый человек. Его одежда всегда была в муке; мука была и в волосах, и на ресницах, и даже в морщинах его лица. Мне не пришлось изменить свое первое впечатление о нем, и Фрепп в моей памяти остался как смешной, безвольный простачок. Он был лишен чувства собственного достоинства, носить хорошие костюмы было ему «не по нутру», причесываться он не любил, и жена его, которая вовсе не была мастером этого дела, время от времени кое-как подрезала ему волосы; ногти он запускал до того, что они вызывали гримасу даже у не слишком брезгливого человека. Своим делом он не гордился и никогда не проявлял особенной инициативы. Единственная добродетель Фреппа заключалась в том, что он не предавался порокам и не гнушался самой тяжелой работой. «На твоего дядю, – говорила мать (в викторианскую эпоху у людей средних классов было принято всех старших родственников называть из вежливости дядями), – не очень приятно смотреть, да и поговорить с ним не о чем, но зато он хороший, работящий человек». В блейдсоверской системе морали, где все было шиворот-навыворот, своеобразным было и понятие о чести трудового человека. Одно из ее требований состояло в том, чтобы подняться еще до рассвета и проваландаться как-нибудь до вечера. Однако не считалось предосудительным, если у «хорошего, работящего человека» не было носового платка.

Бедный старый Фрепп – растоптанная, искалеченная жертва Блейдсовера! Он не протестовал, не боролся с заведенным порядком вещей, он барахтался в мелких долгах, впрочем, таких ли уж мелких, раз они в конце концов одолели его. Если ему приходилось особенно туго и требовалась помощь жены, она начинала жаловаться на боли и на свое «положение». Бог послал им много детей, но большинство из них умерло, давая повод Фреппу и его жене всякий раз, когда дети рождались и умирали, твердить о своей покорности судьбе. Покорностью воле божьей эти люди объясняли все: и чрезвычайные стечения обстоятельств и свои поступки в тех или иных случаях.

Книг в доме не было. Я сомневаюсь, способны ли были дядя и тетя просидеть за чтением одну-две минуты. На их обеденном столе всегда царил хаотический беспорядок, валялись куски черствого хлеба, к неубранным объедкам день ото дня добавлялись новые и новые.

Если бы они не искали утешения, можно было бы утверждать, что им нравится это убогое, беспросветное существование. Но они искали утешения и находили его по воскресным дням – не в крепком вине и сквернословии, а в воображаемом утолении духовной жажды. Они и десятка два других жалких, нечистоплотных людей, одетых во все темное, чтобы не так бросалась в глаза грязь на платье, собирались в маленькой кирпичной молельне, где хрипела разбитая фисгармония, и утешали себя мыслями о том, что все прекрасное и свободное в жизни, все, что способно дерзать и творить, что делает жизнь гордой, честной и красивой, безвозвратно осуждено на вечные муки. Они присваивали себе право бога издеваться над его собственными творениями.

Такими они сохранились у меня в памяти. Еще более туманным и не менее смехотворным было их представление об уготованной им свыше награде. Свою уверенность в ней они выражали в насмешках по адресу тех, кто смело боролся за свое счастье. «Ну и умники!», «Источник, полный крови, из вен Эммануила», – повторяли они слова своего гимна. Я до сих пор слышу это заунывное, хриплое пение. Я ненавидел их со всей беспощадной ненавистью, на какую способна лишь юность, и это чувство еще не погасло во мне до сих пор. Вот я пишу эти строки, и в памяти моей под звуки мрачного пения проносится одна картина за другой: я вижу этих темных, жалких людей – жирную женщину, страдавшую астмой, старого торговца молоком из Уэльса с шишкой на лысине – духовного вождя секты, громогласного галантерейщика с большой черной бородой, чудаковатую беременную женщину с бледным лицом – его жену, сгорбленного сборщика налогов в очках… Я слышу разговоры о душе, странные слова, произнесенные впервые сотни лет назад в портах выжженного солнцем Леванта, избитые фразы о благовонном ладане, о манне небесной и о смоковницах, дающих тень и влагу в безводной пустыне. Я припоминаю, как после окончания богослужения болтовня, по-прежнему благочестивая по форме, переходила на другие, отнюдь не благочестивые темы, как женщины шептались о своих интимных делах, не стесняясь присутствием подростка…

Если Блейдсовер является ключом к пониманию Англии, то я твердо убежден, что Фрепп и его друзья помогли мне составить представление о России…

Я спал в грязной постели вместе с двумя старшими из числа выживших отпрысков плодовитой четы Фреппов. Свои рабочие дни я проводил в беспорядочной сутолоке лавки и пекарни; мне то и дело приходилось доставлять покупателям хлеб и выполнять другие поручения, увертываться от прямого ответа при расспросах дяди о моих религиозных убеждениях, выслушивать его постоянные жалобы на то, что десяти шиллингов в неделю, которые он получал на мое содержание от матери, слишком мало. Он не хотел расставаться с этими деньгами, но предпочел бы получать больше.

Во всем доме, повторяю, не только не было книг, но и угла, где можно было бы почитать. Газеты не нарушали благочестивого уединения этой обители суетой земных дел. Чувствуя, что день ото дня мне становится все труднее и труднее жить в этой обстановке, я при каждом удобном случае спасался бегством и бродил по улицам Чатама. Особенно привлекали меня газетные киоски. Здесь я мог рассматривать скверно иллюстрированные листки, в частности «Полицейские новости», с грубыми картинками, изображающими зверские преступления: зарезанная и спрятанная в ящике под полом женщина, старик, убитый ночью дубинкой, люди, выброшенные из поезда, счастливые любовники, из ревности застреленные или облитые купоросом, – все это было способно потрясти самое тупое воображение. Первое представление о жизни жуиров я получил из плохих иллюстраций, изображавших полицейские налеты на шулерские и увеселительные притоны. В других листках мне встречался Слопер – столичный Джон Буль – с большим зонтиком, восседающий за стаканом джина, мелькали добродушные, ничего не выражающие лица членов королевской фамилии, которые отправлялись с визитом туда-то, присутствовали на открытии чего-то, женились, рождали детей, величественно лежали в гробу – одним словом, умудрялись делать все и в то же время ничего – удивительные, благосклонные, но непонятные люди…

С тех пор я никогда больше не был в Чатаме; он запечатлелся в моем сознании как некая отвратительная опухоль, которой пока не грозило вмешательство скальпеля. Чатам был порождением Блейдсовера, но стал его противоположностью, усиливая и подкрепляя своим существованием все, что означал Блейдсовер. Блейдсовер утверждал, что он представляет собой всю страну и олицетворяет Англию. Я уже отмечал, что, раздувшись от собственного величия, он как бы вытеснял деревню, церковь и приход на задворки жизни, делая их существование второстепенным и условным. В Чатаме можно было видеть, к чему это приводило. Все обширное графство Кент сплошь состояло из Блейдсоверов и предназначалось для господ, а избыток населения – все, кто не сумел стать хорошим арендатором, послушным батраком или добрым англиканцем, кто не проявил покорности и почтительности, – изгонялся с глаз долой гнить в Чатам, который не только окраской, но и запахом напоминал ящик для отбросов. Изгнанные должны были благодарить и за это.

Такова истинная теория происхождения Чатама.

Глядя на мир широко раскрытыми, жадными глазами юности, очутившись здесь в результате благословения (или проклятия) какой-то своей волшебницы-крестной, я слонялся по этой грязной многолюдной пустыне и вновь и вновь задавался вопросом: «Но в конце концов почему?..»

Как-то, шатаясь по Рочестеру, я мельком взглянул на раскинувшуюся за городом долину Стоура; ее цементные заводы, трубы которых изрыгали зловонный дым, ряды безобразных, закопченных, неудобных домишек, где ютились рабочие, произвели на меня удручающее впечатление. Так я получил первое представление о том, к чему приводит индустриализм в стране помещиков.

Привлеченный запахом моря, я провел несколько часов на улицах, которые тянутся к реке. Но я увидел обычные баржи и корабли, лишенные ореола романтики и занятые преимущественно перевозкой цемента, льда, леса и угля. Матросы показались мне грубыми и ленивыми, а их корабли – неуклюжими, грязными, ветхими посудинами. Я обнаружил, что в большинстве случаев гордые белоснежные паруса не соответствуют убогому виду кораблей и что корабль, как и человек, порой не в силах скрыть своей отвратительной нищеты. Я видел, как матросы разгружают уголь, как рабочие насыпают уголь в небольшие мешки, а черные от угольной пыли полуобнаженные люди сбегают с ними на берег и подымаются обратно на судно по доске, повисшей на высоте тридцати футов над зловонной, грязной водой. Вначале меня восхитила их смелость и выносливость, но затем возник все тот же вопрос: «Но в конце концов почему?..» И я понял, что они напрасно тратят свои силы и энергию… Кроме того, такая работа приводила к потерям и порче угля.

А я-то так мечтал о море! Но теперь моим мечтам хотя бы на время пришел конец.

Вот какими впечатлениями обогащался я в свободное время, об избытке которого у меня не могло быть и речи. Большую часть дня я помогал дяде Фреппу, а вечера и ночи проводил волей-неволей в обществе двух моих старших кузенов. Один из них – пламенно религиозный – работал на побегушках в керосиновой лавке, и я видел его только по вечерам и за обеденным столом; другой без особого удовольствия проводил у родителей летние каникулы. Это было удивительно тощее, несчастное и низкорослое создание; его любимым занятием было изображать из себя обезьяну. Я убежден сейчас, что он страдал тайным детским недугом, который лишал его сил и энергии. Теперь бы я отнесся к нему как к маленькому забитому существу, достойному жалости. Но в те дни он вызывал у меня лишь смутное чувство отвращения. Он громко сопел носом, уставал даже после непродолжительной ходьбы, не затевал сам никаких разговоров и, видимо, избегал меня, предпочитая проводить время в одиночестве. Его мать (бедная женщина!) называла его «задумчивым ребенком».

Однажды вечером, когда мы уже легли спать, между нами произошел разговор, который неожиданно повлек за собой большие неприятности. Меня глубоко возмутила какая-то особенно благочестивая фраза моего старшего кузена, и я со всей резкостью заявил, что вообще не верю в догматы доистианской религии. До этого я никому и никогда не говорил о своем неверии, за исключением Юарта, когда он первым высказал подобные мысли и даже не пытался обосновать свои сомнения. Но в тот момент мне стало ясно, что путь к спасению, избранный Фреппами, не только сомнителен, но и просто невозможен, и все это я, не задумываясь, выпалил кузенам.

Мое решительное отрицание того, во что они верили, повергло моих кузенов в трепет.

Они не сразу поняли, о чем я говорю, а когда наконец сообразили, то, не сомневаюсь, стали ожидать, что небеса тут же поразят меня громом и молнией. Они даже отодвинулись от меня, а затем старший сел в кровати и выразил свое глубокое убеждение, что я совершил страшный грех. Я уже начал пугаться собственной дерзости, но когда он категорически потребовал от меня взять свои слова обратно, я неукоснительно повторил все сказанное.

– Нет никакого ада, – заявил я, – нет и вечных мук! Бог не такой уж глупец.

Старший кузен вскрикнул от ужаса, а младший, испуганный и растерянный, молча прислушивался к нашему разговору.

– Ты говоришь, – начал старший, несколько успокоившись, – что можешь делать все, что захочешь?

– Да, если позволяет совесть, – ответил я.

Мы увлеклись, наш спор затянулся. Но вот кузен вскочил с постели, поднял брата и, упав на колени, начал в ночной темноте молиться за меня. Мне был не по душе его поступок, но я мужественно выдержал и это испытание.

– Прости ему, господи, – громко шептал кузен, – он сам не знает, что говорит.

– Можешь молиться сколько угодно, – вскипел я, – но если ты будешь оскорблять меня в своих молитвах, я положу этому конец!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю