Текст книги "Собрание сочинений в 15 томах. Том 8"
Автор книги: Герберт Джордж Уэллс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)
С минуту мы молча смотрели друг на друга.
– Да, – сказал я. – Знаю.
Мы оба долго молчали; мы шли медленно, печально, стараясь отдалить разлуку. Когда мы, наконец, повернули к дому, Беатриса опять заговорила.
– Ты был моим, – сказала она.
– Ни бог, ни дьявол не могут изменить этого, – отозвался я.
– Я хотела… – продолжала она. – Я разговаривала с тобой по ночам, придумывала речи. Теперь, когда я хочу их произнести, у меня скован язык. Но мне кажется, что минуты, когда мы были вместе, сохранятся на всю жизнь. Настроение и чувства приходят и уходят. Сегодня мой свет погас…
По сей день я не могу вспомнить, сказала ли она, или мне померещилось, что она сказала «хлорал». Может быть, подсознательно ставя диагноз, я вбил себе это в голову. Может быть, я жертва какой-нибудь странной игры воображения, намек на такую возможность мелькнул и застрял у меня в памяти. Как бы то ни было, слово это живет в памяти, как будто выведенное огненными буквами.
Наконец мы подошли к калитке дома леди Оспри; начало моросить.
Беатриса протянула мне руки, и я взял их в свои.
– Все, что у меня было… так, как оно было, – твое, – сказала она усталым голосом. – Ты не забудешь?
– Никогда.
– Ни одного прикосновения, ни одного слова?
– Да.
– Не забудешь, – сказала она.
Мы молча смотрели друг на друга, и лицо ее было бесконечно усталым и печальным.
Что я мог сделать? Что тут можно было сделать?
– Я бы хотел… – сказал я и запнулся.
– Прощай.
Эта встреча должна была быть последней, но мне суждено было увидеть Беатрису еще раз. Спустя два дня, не помню уже по какому делу, я был в «Леди Гров» и шел обратно к станции, вполне уверенный, что Беатриса уехала, и вдруг встретил ее – она появилась верхом на коне вместе с Кэрнеби, совсем как в тот день, когда я увидел их впервые. Встреча произошла совершенно неожиданно. Беатриса проехала мимо, почти не обратив на меня внимания; ее черные глаза глубоко запали на бледном лице. Увидев меня, она вздрогнула, вся как-то окаменела и кивнула головой. Но Кэрнеби, который считал меня человеком, пришибленным несчастьем, по-приятельски раскланялся со мной и добродушно сказал какую-то банальную фразу.
Они скрылись из виду, я остался у дороги…
Вот тогда-то я познал всю горечь жизни. Впервые я ощутил полнейшую безнадежность; невыносимый стыд и сожаление терзали мою душу, сковали волю.
Когда я расстался с Беатрисой, чувства мои были притуплены, с сухими глазами и здравым рассудком я принял разорение и смерть дяди, но эта случайная встреча с моей навсегда потерянной Беатрисой вызвала жгучие слезы. Лицо мое исказилось, и слезы потекли по щекам. В эти минуты неизбывная скорбь вытеснила все остальные чувства.
– О боже! – крикнул я. – Это слишком.
Я смотрел туда, куда она скрылась, воздевая руки к небу и проклиная судьбу. Мне хотелось совершить что-нибудь нелепое, погнаться за ней, спасти ее, повернуть жизнь вспять, чтобы Беатриса могла начать все сначала. Интересно, что произошло бы, если бы я на самом деле догнал их, плача, задыхаясь от бега, произнося бессвязные слова, увещевая? А я ведь готов был это сделать.
Никому ни на земле, ни на небе не было дела до моих слез и проклятий. Я плакал, и вдруг появился какой-то человек – он подстригал на противоположной стороне живую изгородь – и уставился на меня.
Я встряхнулся, кое-как овладел собой, зашагал вперед и поспел на свой поезд…
Но боль, терзавшая меня тогда, терзала меня еще сотни раз, она со мной и сейчас, когда я об этом пишу. Она пронизывает эту книгу, да, это она пронизывает мою книгу с начала и до конца.
3. Ночь и морской простор
В своей повести от первой до последней страницы я старался писать обо всем так, как оно было. В самом начале – на столе передо мной еще лежат исписанные, исчерканные, смятые, с отогнувшимися углами страницы – я уже говорил, что хотел рассказать о себе и о том мире, который меня окружает, и я сделал все, что мог. Справился ли я с этой задачей, не знаю. Написанное потеряло уже для меня смысл, стало тусклым, мертвым, банальным; есть страницы, которые я знаю наизусть. И не мне судить о достоинствах этой книги.
Когда я перелистываю эту пухлую рукопись, многое становится для меня яснее, и особенно ясно я вижу, что не достиг того, к чему стремился. Я понимаю теперь, что это повесть о кипучей деятельности, упорстве и бесплодности затраченных усилий. Я назвал ее «Тоно Бенге», но куда больше ей подошло бы название «Тщета». Я рассказал о бездетной Марион, о бездетной тете Сьюзен, о Беатрисе – опустошенной и опустошающей и бесполезной. На что может надеяться народ, если его женщины становятся бесплодными? Я думаю о том, сколько энергии я вложил в пустые дела. Думаю о том, как усердно мы с дядюшкой замышляли всякие проекты, о его блистательной, нелегко доставшейся ему карьере, о том, с каким треском прекратилась постройка дома в Крест» хилле. Десятки тысяч людей завидовали дядюшке, мечтали жить, как он. Все это повесть о затраченных впустую усилиях, о людях, которые потребляют и не производят, о стране, снедаемой изнуряющей лихорадкой бессмысленного торгашества, погони за деньгами и наслаждениями. А теперь я строю миноносцы!
Возможно, многие люди иначе представляют себе нашу страну, но я видел ее именно такой. В одной из первых глав этой книги я сравнил колорит и изобилие нашей жизни с октябрьской листвой, пока листья еще не побило морозом. Мне и теперь кажется, что это удачный образ. Возможно, я ошибаюсь. Может быть, я потому вижу вокруг себя разложение, что оно в какой-то мере затронуло и меня. Может быть, для других это картина успеха и созидания, озаренная лучами надежды. И у меня есть какая-то надежда, но надежда на далекое будущее; я не жду, что она осуществится в нашей стране или в великих начинаниях нашего времени. Я не знаю, как расценит их история, и не берусь гадать, оправдает ли их время и случай; я рассказал лишь о том, как они отразились в сознании одного их современника.
Я писал последнюю главу этой книги и в то же время усиленно работал над завершением нового миноносца. Эти занятия странно дополняли друг друга. Недели три назад мне пришлось отложить рукопись в сторону и дни и ночи отдавать монтажу и отделке моторов. В прошлый четверг «Икс-2» – так мы назвали свой миноносец – был спущен на воду, и для испытания скорости я провел его по Темзе почти до самого Тиксила.
Удивительно, до чего порой смешиваются и сливаются в неразрывное целое впечатления, которые прежде были очень далекими и ничего общего между собой не имели. Стремительный бег вниз по реке был каким-то непостижимым образом связан с этой книгой. Я плыл по Темзе, и казалось, передо мною проходит вся Англия, и я смотрю на нее новыми глазами. Я видел ее такой, какой мне хотелось бы, чтоб ее увидел читатель. Эта мысль зародилась, когда я осторожно пробирался через Пул, она стала отчетливой, когда я вышел на простор ночного Северного моря…
Это был не столько итог каких-то раздумий, как образ, отпечатавшийся четко в мозгу. «Икс-2» шел, разрезая грязную маслянистую воду, как ножницы режут холст, и я, казалось, думал только о том, как мне провести его под мостами, между пароходами, баржами, шлюпками и причалами. Всем своим существом я устремился вперед. Я не замечал тогда ничего, кроме препятствий на моем пути, а между тем в глубине сознания запечатлевалось все, что я видел, живо и со всеми подробностями.
«Это и есть Англия, – вдруг подумал я. – Вот что я хотел показать в своей книге. Именно это!»
Мы отплыли к концу дня. Под стук моторов мы вышли из верфи выше Хаммерсмитского моста, с минуту вертелись на месте и повернули вниз по течению. Мы легко пронеслись через Кревен-Рич, мимо Фулхема и Харлингема, миновали далеко протянувшийся заболоченный луг и грязное предместье Баттерси и Челси, обогнули мыс с чистенькими фасадами зданий на Гросвенор-роуд, нырнули под мост Воксхолл, и перед нами предстал Вестминстер. Мы проскочили мимо вереницы угольных барж, а дальше, освещенное октябрьским солнцем, высилось здание парламента, над ним развевался флаг, парламент заседал…
Тогда я видел его, не видя; потом он возник в сознании как средоточие всей этой широкой, развернувшейся передо мною предвечерней панорамы. Застывшее кружево этой угловатой викторианской готики и голландские часы, увенчивающие башню, вдруг загородили дорогу и воззрились на меня, потом, сделав легкий пируэт, отступили и замерли позади, словно ожидая, пока я удалюсь. Казалось, они спрашивали: «Так ты не хочешь уважать меня?»
Ну, нет! Здесь, внутри этой громады, детища викторианской архитектуры, взад и вперед расхаживают землевладельцы и адвокаты, епископы, владельцы железных дорог и магнаты коммерции – носители неискоренимых традиций Блейдсовера, проникнутого новым коммерческим духом, мишурой знатности и титулов, приобретаемых за деньги. Все это хорошо мне знакомо. Тут же суетятся ирландцы и лейбористы, поднимая много шума, но без особого толка – насколько я понимаю, ничего лучшего они не могут предложить. Уважать все это? Как бы не так. Есть здесь и некие атрибуты величия, но кого это может обмануть? Сам король приезжает в золоченой карете открыть представление, на нем длинная мантия и корона; и вот выставляются напоказ толстые и тонкие ноги в белых чулках, толстые и тонкие ноги в черных чулках, шествуют судьи – хитроватые пожилые джентльмены в горностае. Я вспомнил, как однажды вместе с тетей Сьюзен провел несколько часов среди букетов качающихся из стороны в сторону дамских шляп в королевской галерее палаты лордов; король открывал тогда заседание, и герцог Девонширский, которому, видимо, ужасно надоело нести подвешенный на шею поднос со скипетром и державой, был похож на разряженного разносчика. Это было удивительное зрелище!..
Она, конечно, совсем особенная, эта Англия, – кое-где она даже величественна и полна милых сердцу воспоминаний. Но подлинная сущность того, что скрывается под мантиями, остается неизменной. А сущность эта – жадное торгашество, низменная погоня за барышами, беззастенчивая реклама; королевский сан и рыцарство, хоть и облачены они в пышные мантии, давно умерли, как тот крестоносец, могилу которого мой дядюшка спасал от крапивы, разросшейся вокруг Даффилдской церкви…
Я много думал об этой яркой предвечерней панораме.
Спуститься так по Темзе – все равно что перелистать Англию, как книгу, от первой до последней страницы. Начинаешь с Кревен-Рич, и кажется, что находишься в сердце старой Англии. Позади Кью и Хэмптон-Корт, хранящие память о королях и кардиналах, с одной стороны фулхемские епископские сады, где устраиваются приемы, а по другую сторону харлингемское поле для игры в поло, где нация удовлетворяет свою потребность в спорте. Все это в истинном английском духе. Здесь, выше по течению Темзы, простор, старые деревья, все, что есть лучшего в родной стране. Путни тоже выглядит английским, хотя и в меньшей степени. Потом на некотором пространстве их вытесняют позднейшие постройки, нет больше Блейдсовера, справа и слева появляются районы убогих, невзрачных жилищ, потом на южном берегу – закоптелые фабричные здания, а на северном – чопорный длинный фасад добротных домов, в которых обитают люди искусства, литераторы и чиновники, он тянется от Чейн Уок почти до Вестминстера и закрывает собой джунгли трущоб. Миля за милей, медленно и постепенно нарастает темп – все теснее жмутся друг к другу дома, множится число церковных шпилей, мостов, архитектурных ансамблей, – и начинается вторая часть симфонии Лондона; теперь за кормой старый Ламбетский дворец и здание парламента перед носом судна! Впереди мелькает Вестминстерский мост, вы проноситесь под ним, и вот опять появляются и смотрят на вас круглолицые часы на башне и расправляет плечи Нью Скотленд-ярд, этот жирный здоровяк полисмен, чудодейственно замаскированный под Бастилию.
Какое-то время вы видите подлинный Лондон: с севера вокзал Черринг-Кросс – сердце мира – и набережная, где отели нового стиля затмевают георгианскую и викторианскую архитектуру, а с юга – грязь, огромные склады и фабрики, трубы, башни и реклама. На северном небе все причудливее очертания зданий, и они радуют тебя, и опять благодаришь бога за то, что на свете жил Рен. Соммерсет-Хауз живописен, как гражданская война, и тут снова вспоминаешь подлинную Англию, и в изрезанном небе чувствуется добротность каменного кружева эпохи Реставрации.
А потом – дом Астора – цитадель финансов и юридические корпорации…
(Здесь я вспомнил, как брел однажды по набережной на запад, взвешивая доводы за и против службы с жалованьем триста фунтов в год, которую предложил мне дядюшка…)
Я плыл через эту центральную, коренную часть Лондона, и мой миноносец зарывался носом в пену, ни на что не обращая внимания, словно черная гончая, бегущая в камышах бог весть по какому следу, – этого не знаю даже я, который его создал.
И вот уже появляются первые чайки, напоминая о море. Минуешь Блэкфрайерс – не найти в мире красивее этих двух мостов и берегов реки между ними, – стоишь и видишь: над беспорядочной грудой складов и над сутолокой снующих торговцев, отрешенный, высоко в небе парит собор св. Павла. «Ну да, конечно, собор святого Павла», – говоришь себе. Это и есть воплощение всего утонченного, что создано старой английской культурой, – обособленный и от этого еще более величественный и строгий, чем собор св. Петра, более холодный и серый, но все же пышно украшенный; он не был ниспровергнут, от него не отреклись, только высокие склады и шумные улицы забыли о нем, все забыли о нем; пароходы, баржи беспечно скользят мимо, не замечая его; телефонные провода и столбы густой черной сеткой легли на его непостижимый облик; улучив минуту, когда движение не мешает, вы оборачиваетесь, чтобы снова взглянуть на него, но его уже нет – словно облако, он растаял в мутной синеве лондонского неба.
Но вот уже скрылась вся традиционная, неоспоримая Англия. Начинается третья часть симфонии – мощный финал симфонии Лондона, который вытеснил и окончательно поглотил благонравную гармонию старины. На вас наступает Лондонский мост, и громады складов размахивают умопомрачительными подъемными кранами, с пронзительным криком носятся над головой чайки, в окружении лихтеров стоят большие корабли, и вы уже в порту, куда приходят суда со всех концов земного шара. В этой книге я много раз описывал Англию как страну феодальную, уродливую, ожиревшую и безнадежно вырождающуюся. Я снова коснусь этой струны в последний раз. Коснусь теперь, когда мне опять вспоминается озаренный солнцем, милый, скромный древний лондонский Тауэр, лежащий в просвете между складами, эта маленькая группа зданий, по-провинциальному очаровательных и благородных, над которыми нависло самое вульгарное, самое типичное порождение современной Англии, эта пародия на готику – башни стального Тауэрского моста. Этот Тауэрский мост – противовес и утверждение бездарных шпилей и башни Вестминстера… И этот псевдоготический мост – ворота в море, колыбель всех перемен!
Но вот ты очутился в мире случая и природы. Ибо третья часть лондонской панорамы не подчиняется никаким законам, порядкам, не имеет традиции – это морской порт и море. Все шире становится река, и ты плывешь среди великого разнообразия судов – тебя окружают гигантские пароходы, огромные шхуны, на которых развеваются флаги всех стран мира, чудовищное скопление лихтеров, шабаш барж с коричневыми парусами; топчутся на месте буксирные суденышки, беспорядочно теснятся, наседают друг на друга подъемные краны и рангоуты, пристани и склады, назойливые надписи. Широкими аллеями расходятся вправо и влево доки, а позади и среди всего этого то тут, то там возникают шпили церквей, небольшие островки неописуемо старомодных развалившихся домов, прибрежных кабаков и Других подобных заведений – остатки старины, уже давно вытесненной и поглощенной новыми строениями. И во всем этом не видишь ни плана, ни цели, ни разумного желания. Вот где ключ ко всему. Чувствуешь, как с каждым днем усиливается гнет торговли и городского транспорта, усиливается чудовищно; вот кто-то построил причал, а другой соорудил подъемный кран, эта компания обосновалась, потом та, и все вместе сгрудилось, чтобы создать эту разношерстную сумятицу движения. Сквозь него мы пробивались и проталкивались вперед, к открытому морю.
Помню, как я громко рассмеялся, взглянув на название пронесшегося мимо парохода, принадлежавшего совету лондонского графства. Он назывался «Какстон», а другой пароход – «Пепис» и еще один – «Шекспир». Они шлепали по воде и казались удивительно неуместными среди этой кутерьмы. Так и хотелось вытащить их, вытереть и поставить обратно на полку в библиотеку какого-нибудь английского джентльмена. Все вокруг них жило, носилось, разбрызгивая воду, проплывало мимо, – двигались корабли, пыхтели буксиры, натягивая тросы, вниз по реке тащились баржи, команда на них орудовала длинными веслами, и вода бурлила, разбегаясь в кильватере миллионами крохотных струек, кружилась и пенилась, подстегиваемая непрерывным ветром. А мы неслись все дальше. Южнее к Гринвичу, вы знаете, тянутся прекрасные каменные фасады зданий, и в одном из них, в Пейнтед-холл, собраны реликвии побед нашей страны на море, а рядом «Корабль», на котором прежде задавали ежегодный обед господа из Вестминстера, пока лондонский порт не стал для них нестерпим. Солнце пригревало старый фасад Госпиталя, когда мы шли мимо, а потом, слева и справа, берега реки уже ничего больше не заслоняло, и от Нортфлита до Норе сильнее и сильнее чувствовалась близость моря.
Наконец, выходишь на восток, к морю, и солнце у тебя уже за спиной. Прибавляешь скорость, все быстрее разрываешь маслянистую воду, и она все сильнее шипит и пенится, и вот уже холмы Кента (по ним я когда-то бежал, спасаясь от христианских проповедей Никодима Фреппа) отступили вправо и Эссекс – влево. Они отступили и исчезли в синей дымке, а высокие медлительные корабли позади буксиров – еле движущиеся корабли и переваливающиеся с боку на бок крепыши буксиры, – когда, вспенивая волны, проносишься мимо, кажутся отлитыми из влажного золота. На них возложена странная миссия – распоряжаться жизнью и смертью, они выходят из порта, чтобы убивать людей в чужих странах. Теперь все позади затянула синяя таинственная дымка, и призрачно мерцают едва видимые огоньки, но вот уж и они исчезли, и я на своем миноносце рвусь в неизвестность по бескрайному серому простору. Мы рвемся в необъятные просторы будущего, и турбины заговорили на незнакомом языке. Мы выходим в открытое море, к овеваемой ветром свободе, на непроторенные пути. Один за другим гаснут огни. Англия и Королевство, Британия и Империя, былая гордость и былые привязанности соскальзывают за борт, за корму, скрываются за горизонтом, исчезают… исчезают… Исчезает река, исчезает Лондон, исчезает Англия…
Вот этот мотив я пытался оттенить – мотив, который ясно звучит в моем сознании, когда я задумываюсь о том, что рассказал в этой повести, помимо чисто личных переживаний.
Это мотив гибели и смятения, перемен и бесцельно раздувающихся мыльных пузырей, мотив напрасной любви и страданий. Но в этом хаосе слышится и другая нота. Сквозь сумятицу пробивается нечто такое, что одновременно и плод человеческих усилий и бесконечно чуждо человеку. Нечто возникает из этой неразберихи… Смогу ли я охватить все значение того, что так существенно и вместе с тем так неощутимо? Оно властно взывает к таким людям, как я.
В последней главе моей повести я представил как символ этого свой миноносец – неумолимый, стремительный, бесстрастный и чуждый всем человеческим интересам. Иногда я представляю себе, что это – Наука, иногда – Истина. Мы с болью и усилием вырываем это «нечто» из самого сердца жизни, распутываем и пытаемся уяснить себе, что это значит. Люди по-разному служат ему – и в искусстве, и в литературе, и в подвиге социальных преобразований – и усматривают его в бесчисленном множестве проявлений, под тысячью названий. Для меня это прежде всего строгость форм, красота. То, что мы силимся постигнуть, и есть сердце самой жизни. Только оно вечно. Люди и народы, эпохи и цивилизации исчезают, внеся свою лепту в общий труд. Я не знаю, что это, знаю только, что оно превыше всего. Это нечто неуловимое, быть может, это качество, быть может, стихия, его обретаешь то в красках, то в форме, порой в звуках, а иногда в мысли. Оно возникает из самой жизни всегда, пока живешь и чувствуешь, из поколения в поколение, из века в век, но объяснить, что это такое и откуда оно, мой разум отказывается…
И все же я ощущал его со всей полнотой в ту ночь, когда одиноко несся вперед под рокот моторов по взбудораженным волнам бескрайнего моря…
Далеко на северо-востоке замигали огни эскадры военных кораблей, они словно размахивали белыми саблями. Я держался на таком расстоянии, что видны были мачты, но вот уже только зарницы вспыхивают вдали, где небо сливается с морем… Мною овладели мысли почти безотчетные, сомнения и мечты, о которых не расскажешь словами, и мне казалось прекрасным вот так нестись вперед и вперед сквозь пронизанный ветром звездный свет, качаясь на длинных черных волнах.
Было уже утро, настал день, когда я возвращался с четырьмя измученными, голодными журналистами, которые получили разрешение сопровождать меня по сверкающей на солнце реке мимо старого Тауэра…
Ясно помню, как я смотрел вслед этим журналистам, когда они уходили от реки по какому-то переулку расслабленной, утомленной походкой. Они были славные малые и не затаили против меня злобы, и в их корреспонденциях, написанных в напыщенной, вырождающейся киплинговской манере, я выглядел, как скромная пуговица на самодовольно выпяченном брюхе Империи. Впрочем, «Икс-2» не предназначался для империи и ни для какой иной европейской державы. Мы прежде всего предложили его родной стране, но со мной не пожелали иметь дела, а меня давно перестали волновать подобные вопросы. Теперь я смотрю и на себя и на свою родину со стороны, без всяких иллюзий. Мы делаем свое дело и исчезаем.
Все мы делаем свое дело, потом исчезаем, стремясь к какой-то неведомой цели, вперед, в морской простор.