Текст книги "Повести"
Автор книги: Георгий Шторм
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
– Маленько... А невдомек мне, што то за люди меж нас ходят?
– Янычары то, воинский караул... А ты, сокол, еще Царь-града не знаешь? Вон, гляди, то – град малый Галата. А здесь будет село Топхана. Пушки тут выливают; видишь – лежит их много у воды.
– А пошто колокольного звону не слышно? – спросил Ивашка.
– Да паши в колокола благовестить не велят: салтан-де от звону полошается...
С холма ударила вечерняя пушка сераля. Небо зардело, как облитая вином кольчуга. Солнце, дрогнув, зашло.
2
Так началось "полное терпенье".
Гиссар ходил к Румелийским берегам за душистыми грудами лимонов, возил из Смирны и Родоса гранатовую корку и орех.
Две пары рук качали трехгранную рукоять весла. Самийло сидел ближе к проходу, Ивашка – у борта. Галерный флюгер – "колдун" с навязанным хвостом из перьев – то вяло опадал, то летел по ветру струной.
Гребцы дышали соленой синевой, недоброй свежестью засмоленного грозою небосклона. Когда небо и земля становились одинаково черны, Гиссар впивался глазами в компас – большой, обтянутый кожей барабан; он называл его "неподвижною душой".
На многих галерах гребцам давали целовать крест, вынуждая навеки бросить думу о побеге. Все же, мало доверяя русским, турки набивали им на ноги колодки, а на берегу то и дело сменялся янычарский караул...
Второе лето горела от суши земля; в водоемах кружились пыльные вихри; янычарам не платили жалованья, и они грозились спалить город; от недорода пустела султанская казна.
Однажды галера стояла у стамбульских причалов. Ивашка увидел скороходов, которые кропили дорогу водой.
За ними – верхом на коне – проехал султан. Его окружали пешие слуги. У крайнего дома они остановились.
Связанного турка вынесли из ворот и, раскачав, швырнули в море. Потом начался грабеж. Султан легко и быстро пополнял казну.
В другой раз – это было в Топ-хане – в лавку старого торговца вошел кривоногий паша. "Львом без цепи" называл его народ. Он проверил весы, подбросив на ладони несколько гирек, и приказал повесить старика на дверях. Торговец выложил на прилавок деньги.
– В моей лавке правильный вес, – сказал он, – смилуйся!
– Повешу тебя! – крикнул паша.
Старик выгреб из ящика все, что у него было.
– Теперь весы верные, – сказал паша и засмеялся.
А старик сказал:
– Да продлит твои дни аллах!..
Еми-Али приходил к невольникам, до самой зари просиживал с ними. Гребцы любили слушать о священных войнах пророка, о том, как верблюды одного шейха наелись кофе и затанцевали. Еми-Али по многу раз повторял одно и то же, но галерники всегда с охотой слушали рассказ.
Многие из них благодаря толмачу перешли на другие суда, иные и вовсе были увезены купцами из Стамбула...
Еми-Али как-то сказал Ивашке:
– А перстень я продал. Хозяин кофейни носит его на среднем пальце. И, смеясь, закрыл рваное веко страшного глаза.
Ивашка промолчал.
Стамбульское солнце спалило ему брови, соль и ветер выбелили ему волосы. Тощее тело его стало крепким и ладным, а на сгибах рук, под гладкою кожей, взыграли крутые желваки.
Однажды две женщины в цветных плащах прошли мимо галеры. У одной были иссиня-черные косы, и сердце Ивашки заныло по Грустинке. Вспомнилась Черниговщина с запахом меда, с сонным пчелиным гудом. Но только на миг. Его еще не тянуло на родину. Смутная дума одолевала Ивашку. Он должен был додумать ее в чужой земле...
Шум ливня пронесся наконец над иссушенным Стамбулом. С холмов, рыча, сбежали в море потоки. Вечером в свежей синеве махрово распустились звезды. Мокрый и веселый, пришел на галеру Еми-Али.
– Наконец-то! – сказал он, усаживаясь в кругу гребцов и подбирая ноги под себя. – По молитве русского попа аллах послал дождь. А труды наших мулл пропали даром, хотя они и молились по пять раз в день, как велит закон.
– Вот диво! – вскричали галерники. – Басурманскому богу наши попы полюбились!
– Э, нет! – быстро возразил Еми-Али. – Аллах так не любит гяуров, что спешит исполнить всякую просьбу, лишь бы они ему не докучали.
По галере дружно прокатился смех.
– А пошто турки по пять раз на дню молятся? – спросил Самийло.
Еми-Али потер ладонью правое веко и заговорил:
– Когда пророк разъезжал по небесам на своей чудной кобылице, миновал он одно за другим семь небес. Так попал он в изумрудное жилище аллаха. Господь увидел его и повелел, чтобы правоверные творили по пятьдесят молитв в день. Поехал пророк обратно и задумался: "Кто же станет по пятьдесят раз в день молиться? Разгневанным застал я аллаха. Вернусь, упрошу, чтоб число молитв было уменьшено". Вернулся Магомет, господь уступил его просьбе и пять молитв сбавил. Уехал пророк и снова вернулся... И так торговался он с аллахом, как последний нищий на Аурит-базаре, пока число молитв не уменьшилось до пяти...
Ивашка, хмурый, смотрел на темное море и будто не слушал.
– Эй! – окликнул его Еми-Али. – Не нравится тебе сегодня мой рассказ?
– Дивлюсь тебе, – тихо проговорил Ивашка, – сколь много в твоих речах звону, старый!.. И все-то сказки твои про верблюдов да про кобылиц... Я вот на Руси жил, горя-обиды набрался – на век хватит, а гляжу – и в турской земле живут не лучше. Нынче в Топхане двоих ваших без вины в море метнули. Вот и сложи сказку да и кричи по всему Стамбулу... Были люди – и нет их. Как тут быть?
Гребцы переглядывались. Таких слов еще не слыхали они от Ивашки. В темноте совсем близко кипело море. Жирная пена, лопаясь, стыла островками на песке.
– Злой какой! – с досадой сказал Еми-Али. – А все оттого, что никогда не курил кальяна и не пил кофе. Кофе – это капля радости, отец веселья: человек, отведавший его, поднимается на кровлю Айя-Софии, и ему внятен язык ветра и облаков, как сказал певец.
– Не глумись! – закричал Ивашка, и кандалы его зазвенели. – Паши двоих ваших метнули в море. Были люди – и нет их. Как тут быть?!
– Слушай, – серьезно сказал старик, – на земле нет никакой правды. Правда вся у одного аллаха. В раю паши и утопленники будут лежать рядом и мирно беседовать, как лучшие друзья.
– Не клади на землю хулы! Есть правда, только сыскать ее как, не ведаю еще покуда. Одно знаю, всей кровью чую: землю пройду с востока на запад, с полуночи на полдень – все равно добуду себе правду, сыщу!..
Еми-Али ушел поздно. Тьма клочьми валилась с неба, а над темной чашей моря свет возникал, как выдуваемый стеклодувом шар.
Гребцам не привелось заснуть под это утро: едва последние шаги старика проскрипели по песку прибрежья, рыжий пояс огня охватил город.
"Пожа-а-ар!" – всюду завопили дозорные и стали колотить по земле палками. Это янычары опрокинули котлы и подожгли Стамбул.
На рассвете караул побросал оружие и разбежался. Галерники подобрали и спрятали несколько турецких секир. Гребцы сдирали с ног кожу, сбивая кандалы. Веселые голоса перекликались на галерах.
– Гей! – кричали казаки. – У нас караула вовсе не стало!
– А наши турки до вас идти мыслят! – кричали с моря.
– У нас секиры припасены!
– Рубайте стражу!.. Вызволяться с каторги время приспело!..
Над холмами густо темнел круглый недвижный дым.
Сбитое железо, слито звеня, летело в воду. Ни Гиссара, ни ключников не было видно. Галерники уже собирались уйти в море. Внезапно топот коней просыпался из-за багровой стены дыма, и набережную оцепил сильный отряд.
Это была высланная к галерам конница султана. Впереди, в зеленой чалме, скакал пеннобородый турок. Он кричал, рубя воздух широкою саблей:
– Да покарает аллах преступных людей, ослабляющих царство! Буйная душа их еще не обуздана мундштуком!..
3
И снова тянулись несчетные дни "полонного терпенья". Опять, протирая кожу, скрипели на руках оковы, и галеры шли "от одного горизонта до другого", как говорил Гиссар.
Зной растекался по спинам червонным золотом ожогов. Невольники жалобные слагали песни. И тогда всех изумлял Ивашка: легко и дивно давался ему горючий песенный лад.
Четвертую весну встречал он на галере...
В Топ-хане шла спешная погрузка. Солнце пласталось на воде, белым огнем стекало с полумесяцев мечетей. Холмы, поросшие сплошь миндалем, стояли в розовом снегу.
Гиссар молча курил. Ключники ускоряли работу бранью.
Двое людей быстро спустились с холма к галерам. Бывший впереди временами почти бежал. За ним едва поспевал Еми-Али.
Толмач с важным видом, прикрывая от солнца глаз, подошел к Ивашке.
– Где ты это взял? – спросил он, показывая перстень, снятый на Аурит-базаре с Ивашкиной руки.
У спутника Еми-Али была светлая, в кольцах борода, а правый рукав иноземного камзола пустовал до локтя. "Посечен", – мелькнуло у Ивашки, и, вдруг все поняв, он оторопел и смешался; глядя на иноземца, он позабыл про свой ответ.
– Ну? – нетерпеливо крикнул Еми-Али.
Ивашка рассказал все как было. Толмач перевел.
– Как звали пленника?
– Франческо.
Иноземец кивнул головой, и две больших слезы разбились звездами на поле его камзола.
– Куда повезли его?
– В Москву, ко двору царя Бориса.
Стало тихо. Трудно переводили дух казаки. Они стояли неподвижно, и плечи их давили тяжелые тюки.
Иноземец подошел к Гиссару. Тот приказал ключникам отомкнуть Ивашку...
– Идем! – весело сказал Еми-Али, когда старик заплатил просимый выкуп.
Ивашка, будто хмельной, обвел глазами гребцов.
– Корите меня за то, што вас покидаю? – тихо спросил он. – Да не волен я в этом – словно кличет меня кто да гонит от галеры прочь.
– Правда тебя несысканная кличет, – зло усмехнувшись, произнес Самийло, и все казаки разом принялись за работу. – Ну, ступай, – без гнева уже добавил галерник. – Песен твоих не станет – о том горюю, а зла-обиды в нас нет...
Иноземец повел Ивашку в город. Толмач, услужливый и болтливый, бежал рядом.
Они миновали древний водопровод и вышли на Диванную – главную улицу Стамбула. Множество собак грызлись, поднимая пыль. Седые писцы сидели у ворот, положив бороды на большие развернутые книги.
У входа на оружейный базар Ивашке купили платье: куртку без рукавов, цветные, в полосках чулки и широкие малиновые шаровары.
Торговался и выбирал Еми-Али.
Потом овеяла их прохлада каменных, испещренных поучениями Корана сводов.
Чинно проходили молчаливые, сонные турки. Длинные чубуки торчали у них за поясами.
Место считалось священным. Никто не курил.
Только правоверные могли покупать на этом базаре. И опять, суетясь без меры, торговался Еми-Али. Купцы показывали им пищали с колесом и фитилем, бросали вверх пуховую подушку и на лету рассекали ее саблей; с отметинами на тыльной стороне (по числу убитых) вздрагивали туманные клинки.
С базара они с купленными вещами отправились в кофейню, где поджидали иноземца армянские купцы.
– Ну, – сказал Еми-Али, входя в обставленную диванами курильню, разгоним облако скуки облаками дыма!..
Пол кофейни был выстлан циновками. Восемь небольших подушек лежали на полу правильной звездой.
Иноземец, казалось, не замечал Ивашки. Что-то сказав толмачу, он повел с купцами тихую беседу. Еми-Али молчал, пока ему готовили кальян.
Слуга сдернул с янтарной трости чехол. Трехаршинный чубук уперся одним концом в бронзовое блюдо на полу, а другим был подан курильщику прямо в зубы.
В кофейне, кроме холодной воды, щербета и кофе, обычно ничего не подавали. Но Ивашке принесли миску плова.
– Сначала ешь, – сказал Еми-Али, – слова идут после мяса. – И он затянулся с журчанием и свистом. – Ешь и слушай хорошенько. Я буду говорить... Купец, взявший тебя от Гиссара, очень богат; ты, сам того не зная, вернул ему сына... Это было три-четыре года назад: юношу взяли в плен корсары, и с тех пор старик искал его по всем восточным торгам. Они из Венеции, города, стоящего в море, как галера. На родине юноши осталась его невеста; она живет сейчас в Калабрии, в монастыре. Старик поедет отсюда в Трапезунд, а потом – к русским, в Москву, за сыном. Ты же сейчас морем отправишься в Анкону, разыщешь монастырь и передашь радостную весть и письмо...
В углу горячились купцы в бараньих шапках, и сухо постукивали зерна четок... Образ города, выходящего из синих недр моря, встал перед Ивашкой; на стенах города таял и возникал дым.
– По новым местам и я затомился, – сказал он, следуя за бесшумной игрой кальяна. – Да и охота мне узнать, живут ли где люди дружно и вольно. Чую – не срок мне еще на Русь брести.
– Эх, какой! – с досадой произнес Еми-Али. – Все о своем. Вот что скажу тебе: конец твой будет горек.
– Конца моего никто не может знать...
Однорукий старик приблизился к ним и, сев на диван, велел подать все необходимое для письма.
Принесли медную чернильницу с длинной ручкой, камышовую трость и турецкую бумагу, которую полируют особою костью. Старик долго писал; чернила были густы и блестящи, а левая рука ставила буквы вкось.
Потом он дал Ивашке денег и велел зашить письмо в полу куртки.
– Русский хорошо понял, что он должен сделать?
– Да, – ответил Еми-Али.
Они вышли из кофейни и направились к морю. Дул резкий северо-восточный ветер. Ивашку ввели на генуэзскую галеру. Хозяин ее был смуглый иноземец, одетый так же, как и однорукий купец.
Старик, ничего не сказав Ивашке, сошел на берег.
– Прощай! – крикнул Еми-Али и, взмахнув рукой, сел у воды на камень.
Море сверкало. Галера скрипела, и ветер хлопал косыми латинскими парусами.
Была весна того года, когда в Москве умер Борис.
"INPERATOR"
– Что, сынку, помогли тебе твои
ляхи?
"Тарас Бульба"
1
"Буде всеблагий господь откроет мне путь к отчему моему престолу... молю ваше святейшество не оставить меня без покровительства и благоволения. Может ведь, всемогущий бог мною недостойным расширит свою славу... в воссоединении с церковью столь великого народа; кто знает, на что благоволил он присоединить меня к своей церкви?.."
_______________
* Письмо Лжедимитрия папе Клименту VIII. Перевод с латинского.
Слепой дед деревянным голосом пел:
А сплачется на Москве царевна,
Борисова дочь Годунова:
"Ино, боже, Спас милосердный,
За что наше царство загибло?
За батюшково ли согрешенье,
За матушкино ли немоленье?.."
Живой мост на бочках через Москву-реку был затоплен народом. Всадники в атласных жупанах теснились на нем, как речные волны. Кони их, украшенные крыльями, казалось, летели; они скакали и ржали, и пена стекала с их золотых удил.
Хмурый рыжеватый человек ехал медленно, вывернув локтем вперед упертую в бок руку. Его криво раздвинутые брови тянулись к самому околу собольей шапки. На носу, вровень с правым глазом, сидела бородавка, и большое родимое пятно оплывало от нее вниз...
...А светы золоты ширинки,
Кого мне вами дарити?
А светы яхонты сережки,
Куда мне вас задевати
После батюшкова преставленья,
А света Бориса Годунова?..
Слепой дед допевал и тотчас повторял запев сложенного им плача. Одни слушали слепца тихо, со страхом, другие гнали его прочь, но он не уходил. А воздух, от звона густой, как вода, рвало громом фальконетов и пищалей.
– Дай бог тебе, государь, здоровья! – кричали москвитяне.
– Дай бог и вам здоровья! – отвечал всадник, и лицо его при этом выражало радость и испуг.
Золотой верх собора вспыхнул вдали. Он увидел: гнутый, как боевое зерцало*, лист кровельной меди чуть колыхался. "Кровли обветшали!" подумалось ему, и он тотчас же наглухо забыл об этом...
_______________
* Б о е в о е з е р ц а л о – сплошной доспех, состоявший из нескольких металлических пластин; закрывал грудь и спину.
Вперед были посланы трубачи и литаврщики "для проведывания измены и шептунов в народе". Парадный строй польских жолнеров сменяли отряды стрельцов, а за ними снова веяли знамена пешей польской рати. И уже после всех прошли грязные, пораненные, "проводившие" Лжедимитрия до Москвы казаки. День был ясный и тихий. Но когда проехали Москворецкие ворота, пыль взвилась столбом и на миг всех ослепила; поднялся такой вихрь, что валил коней и всадников, и народ, смутясь, закричал: "Помилуй нас бог!"
Потом в Успенском соборе служили молебен. Поляки, в шапках и не сняв оружия, стояли во время службы. Товарищи их били в бубны и трубили в трубы, сидя на конях у самых соборных дверей.
Боярин Богдан Бельский вышел на Лобное место и крикнул:
– Государь ваш – прямой царевич, сын Ивана Васильевича, и вам бы на него зла не мыслить!
Еще раз шатнуло небо ружейным громом, пальба смолкла. Бояре и шляхта вошли в терема. Челядь заполнила запустелый Борисов двор.
Шуйский, суетливый, как мышь, не отходил от Лжедимитрия ни на шаг; он всхлипывал и поминутно прикладывал к глазам руку. А тем временем двое посланных им людей шныряли по слободам, сея слухи; посадские Костя-лекарь и Федор Конь – мутили народ.
В старом кабаке на Балчуге целовальники выставляли ведра крепкой водки. Мохнатые казацкие кони были закутаны по глаза в холщовые торбы. Атаман Корела, окруженный вольницей и слободским людом, говорил:
– Как пришли мы к царевичу в Тулу-город, и туда же наехали с Москвы бояре. И Димитрий Иванович пустил нас к руке прежде бояр. А с ними был старый князь Телятевский. И мы тех бояр бранили и лаяли, а князя Телятевского едва до смерти не убили, – знал бы старый, как против нашего государя стоять!
– Вестимо так, – сказали слободские. – Царевич крест целовал землю в тишине устроить. Да и вас пожалует, чаем, не худо: кого казною, кого землей...
Поодаль, меж распряженных возков, слышались и другие речи:
– А што, как земли на всех не хватит? Да и жалованья царевичу взять откуда? Задолжал он в Польше панам, они и его теперь из платья вылупят; гляди, какую себе на Москве волю взяли!..
– Да верно ли, крещеные, что прямой он сын царский?
– Прямо-о-ой! И боярин Шуйский толковал нам то же.
– А монахи, сказывают, признали в нем Чудова монастыря чернеца Гришку.
– А кто сказывал?
– Посадские наши: Костя-лекарь да Федор Конь...
Стороной верхами съехались два поляка: пан Жовтый и казацкий ротмистр пан Богухвал.
– Ну как? Ваши люди еще "не воруют"? – сдерживая коня, спросил пан Жовтый.
– Казаки стоят за нового господаря, – ответил ротмистр, – хотя немного и ропщут. И то сказать, – добавил он со смехом, – каждый из них сам не прочь стать царем...
2
"Всех же Годуновых, и Сабуровых, и Вельяминовых с Москвы
послаша по тюрьмам в понизовые городы и в сибирские. Единово же от
них Семена Годунова сослаша в Переславль Залесский... там его
удушиша".
Вскоре начались большие перемены. Бояре Романовы и Нагие воротились из ссылки. Шуйский был схвачен, едва не казнен и со многими другими услан на север. Новые люди сменили их по областям и на Москве.
Поляки стояли по боярским дворам, тесня москвитян и постоянно затевая ссоры.
За столом у царевича играли гусельники и "скрыпотчики", чего доселе в теремах еще не бывало. В послеобеденные часы, когда вся Москва ложилась отдыхать, Лжедимитрий расхаживал по аптекам и немецким лавкам. Он кричал на бояр, что против иноземцев они ничего не стоят, и грозил послать их учиться за рубеж.
Тайный католик, он причастился у православного патриарха. Раньше, чем дозволял московский обычай – до первого сентября, – он венчался на царство; велел именовать себя "непобедимый цесарь" и поселился в новом терему, где все было на польский образец.
В октябре из Кракова прибыли посол папского нунция аббат Луиджи Пратиссоли, посланник Гонсевский и два иезуита. Недобрыми взглядами встретили их в Москве.
Пратиссоли привез дары: икону и четки. Лжедимитрий, услав бояр, взял его за обе руки и вывел на середину палаты. Аббат был стар, но лицо имел совсем юное и смотрел не мигая глазами, белыми, как молоко.
Он сказал:
– Его святейшество новый папа Павел Седьмой шлет вам свое благословение и поручает вашему расположению орден Иисуса, полезный целому свету. Его святейшество весьма озабочен вопросом о походе на турок и еще более того – скорейшим воссоединением церквей...
Лжедимитрий стоял, прислонясь к зеленым печным изразцам, рыжий, вихрастый, быстро и криво дергая бровью.
– Я исполню все...
Речь его внезапно стала искусной и гладкой; говоря же с боярами, он прост и груб.
– Я исполню все... Помощь папы привела меня к престолу, ибо святая римская церковь указала мне верный путь. Молю лишь, чтоб его святейшество и впредь не оставил меня без своего благоволения. О, как много я испытал и сколь еще велик передо мною труд!.. Долгие годы жил я один со своею тайною думою. Переходя реки вброд, пускаясь вплавь, как дикая птица, чутьем, отыскал я дорогу в Сечь. Там, на косматых, камышчатых островах, привык я владеть копьем и рубить саблей. Я ходил с казаками в море и плавал в порогах, где вода, прогремев меж камней, низвергалась так, что солнце застил гулкий водяной прах!..
Туго схваченный в бедрах кафтаном, он ходил взад и вперед, упершись в бок правой рукою. Аббат тихо подвигался за ним по палате, и две белые точки высветлялись в его глазах.
– Я ушел на Дон, в таборы, – продолжал Лжедимитрий. – Пищаль и коса на длинном древке были оружием нашим. Татары угоняли коней – тучи стрел свистали над моей головой... И вот бог увидел мою правоту: в Польше нашел я приют и помощь. И теперь хочу строить отчую землю, чтоб все у нас как за рубежами было...
Аббат быстро сказал:
– Надобные вам для строения крепостей и прочих дел люди имеются в Риме. Все они – слуги католической церкви, но их можно одеть подобно мирянам, чтобы того не узнал народ.
– Добро! – молвил Лжедимитрий. – А то бояре мои ничего не знают...
Пратиссоли медленно удалился, довольный и важный. Солнце било в лицо Лжедимитрию. Волосы его встали дыбом и пламенели. Он смотрел вслед аббату, по-прежнему упершись в бок рукой.
В палату вошел тайный секретарь царя – пан Гонсевский. Он привез письмо от воеводы Сандомирского и пана Бучинского. Войдя, склонил голову и держал ее так все время, пока царь читал письма. Складки жира полезли за тугой ворот поляка, когда он заговорил:
– Господарь обещался пану Бучинскому назавтра, как придет в Москву, дать его людям по тыще злотых. И господарь им того не дал.
– Дал им столько, что они всего проесть не могли. И сверх того дам, коли надобно...
– Еще пан воевода сказывал: если господарь не отдаст дочери его Пскова и Новгорода, ясновельможная панна не сможет вступить с ним в брак.
– Обещался я, – сказал Лжедимитрий, – и слово свое держу твердо. Чего надобно пану воеводе еще?
– А памятует ли господарь, что брату панны Марины отойдут Сибирь и земли самоедов?
– И о Сибири памятую.
Боярин князь Григорий Шаховской появился в дверях. Он был сутул, живоглаз. Неровная, хлопьями павшая на волос седина оканчивала низ темной бороды белым клином.
У Лжедимитрия играл лоб и криво подергивались брови. Гонсевский переменил речь:
– Пан Стадницкий прислал господарю дивного коня, называемого Дьявол. То – лучший во всей Польше аргамак...
Царь скоро отпустил его. Шаховской заговорил не спеша, смотря по углам, нет ли еще где поляка:
– Государь, многие крестьяне в голодные лета сбежали от помещиков по бедности, и о тех крестьянах дворяне теперь бьют челом – сыскивать их хотят. Указ надобен.
– Вестимо, указ.
– Да вот, государь... – Шаховской заговорил еще медленнее, тише: – От поляков наши узнали, будто многие земли Литве* отойдут. То верно?
_______________
* Литвою в Московском государстве XVI – XVII веков называли Польшу.
Лжедимитрий с хрустом выбросил вперед руки. Одна была немного короче другой.
– Ни единой пяди в Литву не дам!
– Да еще про езовитов, что наехали нынче, неладно толкуют. Опасаются, не станешь ли христиан в латынскую веру перегонять.
Царь топнул ногой.
– Езовитов не хочу! Веры не трону! Латынских школ в Москве не будет!
– Та-а-ак-то... – недоверчиво протянул Шаховской. – О запасе ратном, государь, што прикажешь?
– В Елец ратного запасу возили бы вдоволь. Летней порой хана будем воевать.
Боярин, стоя уже в дверях, тихо промолвил:
– А все лучше – отъехали б скорее от Москвы поляки: не было б в народе шатости, смуты...
– Ступай!..
Едва Шаховской вышел, Лжедимитрий ударил кулаком по стольцу, где было тонко выбито море и корабли шли с клубившимися парусами.
Он в щепы разбил столец...
3
"...Которые крестьяне бежали в голодные годы, а прожити было им
мочно... и тех, сыскивая, отдавати старым помещикам... А про
которого крестьянина скажут, что он в те голодные лета от помещика
сбрел от бедности, и тому крестьянину жити за тем, кто его голодные
лета прокормил, а исцу отказати: не умел он крестьянина своего
кормити в те голодные лета, а ныне его не пытай..."
Опять, как при Годунове, бредут Ивановской улицей в Кремль. Шумит место челобитчиков – Боярская площадка.
Только нет у крыльца столов. С утра идет снег, пушит тульи бобровых шапок, звенит поземкой у стен, налипает на цветочную слюду оконниц. Царь с боярами стоя принимает челобитья. С ними рядом – Молчанов, сеченный при Борисе кнутом, поляки, Шаховской и "милостиво" возвращенный в Москву Шуйский.
Вот дочитан дьяконом указ, и, красные с морозу и гнева, спорят дворяне-истцы, крестятся и гомонят челобитчики-крестьяне.
Сухой снег дымится у ног царя. Он неловок и хмур; глядит вниз на гладкие свои бархатные сапоги с подковами, плохо слышит докучные слова жалоб:
– Стоит, государь, у меня, у сироты твоей, в деревне Струнине, ротмистр пан Микула Мошницкий, и лошади, государь, его тут же у меня на дворишке стоят... И взял у меня тот пан насильно сынишку моего Ивашку к себе в табор, и сам приезжает еженощно, меня из дворишка выбивает да пожитки мои грабит, и от того, государь, пана я, сирота, вконец погиб...
Крестьянин отдает дьяку челобитную – его место тотчас занимают другие люди.
– Сироты мы твои, государь, деревни Александровой, Бориско Степанов да Петрушко Темный. Приезжают к нам ратные люди польские и наших людей бьют и грабят. А ныне из них берут с собою мальца по два, по три, и те ребята кур, гусей и утят крадут. А чтобы воровство их было незаметно, они тех кур и гусят зовут польскими именами: куренка они "быком" называют, утенка – "немецким государем", а гуся – "копченою сельдью". А начнешь с них спрашивать – говорят: "Спроси копченую сельдь".
Царь засмеялся:
– Ишь придумали! Про "копченую сельдь" узнайте, бояре!
Старая черница подошла близко, стряхнула с груди снег и ударила челом.
– С Черниговщины я, прежде была князя Телятевского дворовою женкой. Жила я с дочеришкой своей у него на селе, и он нас похолопил, а сын его Пётра взял дочеришку мою к себе для потехи. И я царю Борису била челом, и та моя жалоба стала впусте. Только пуще разгневался на нас Пётра и посадил дочеришку мою на цепь, а я с той кручины ушла в обитель. Нынче не знаю, жива ль Грустинка моя. Вели, государь, сыскать, што с нею сталось.
– Телятевский? – хмурясь, спросил Лжедимитрий. – Не тот ли, кого казаки мои в Туле едва не убили?
– То, государь, старый князь, – сказал Шаховской, – а дочеришку взял у нее сын его, Пётра.
– Ладно, женка! Про дело твое велим узнать... Ну, ступайте, люди. Недосуг. Еще мне и без вас хватит дела!..
Алебардщики, тесня народ, побежали по снегу. За ними двинулся царь.
Он спешил на задний двор, где по воскресеньям травили медведей. Среди ратных людей началась "смута". Лжедимитрий решил вырвать измену с корнем. На заднем дворе ожидали расправы несколько сот стрельцов.
Сбившись толпой, они переговаривались глухими, испуганными голосами:
– Што-то будет?
– Не посекли бы нас.
– Пошто царь гневается?
– Гляди-ка, гляди! Выходы для чего-то все оцепляют!
Завидев царя, они сняли шапки и стали на колени.
– Затворить ворота! – крикнул Лжедимитрий и взошел на крыльцо.
Стрельцы молчали. Снег таял на их серых лицах. Царь заговорил:
– Как долго вы хотите длить смуту? Бог сохранил меня. Почти без войска овладел я престолом, а вы опять замышляете завести крамолу?
– Неповинны мы! – закричали стрельцы.
– Никто зла не мыслит!
Стрелецкий голова Микулин крикнул:
– Выдай нам изменников! Я им головы посрываю!
Лжедимитрий подал знак. Вывели связанных стрельцов.
– Вот они замышляют против меня: я-де еретик, полякам норовлю во всем, а своим жалованья не даю, о вас не радею!..
Он махнул рукою. У крыльца с ревом и бранью завертелся клубок тел...
– Микулина жалую дворянским чином, – сказал Лжедимитрий.
Пан Богухвал, бывший в толпе, увидел на снегу кровь и отвернулся.
– Коня! – крикнул царь.
Ему подвели косившего глазами красавца зверя. То был подаренный Стадницким аргамак. Шаховской поддержал стремя. Лжедимитрий отпихнул подножие и вскочил в седло прямо с земли. Аргамак прыжком вынес его за ворота...
Он скакал к реке. На льду с утра дивила москвитян новая его забава. Подвигаясь на колесах, извергал дым и огонь потешный "город". Внутри его сидели люди. Пестро раскрашенный, уставленный пушками, громыхавший листовою медью, он имел вид пса.
Несколько смельчаков стояли на льду, а на берегу у стен теснилась толпа, силясь разглядеть издали потеху.
– Эко неладное што творится, – слышались речи.
– Сказывают, то гуляй-город* для войны сделан, туркам для страху.
_______________
* Г у л я й-г о р о д – старинное подвижное укрепление на катках или колесах.
– Да не. То игры скоморошьи царь затеял.
– Искони такого у нас не бывало!..
От реки вприпрыжку, без тулупа и шапки бежал измазанный смолой старик.
– Ну, видал! – кричал он, вертясь юлой и натирая черное лицо снегом. – Стоит ад о трех главах, словно пес медный. На кровле колокольцы звенят, изнутри огнем пышет. А сидят в нем люди в личинах, дьяволами наряжены, и мажут народ дегтем да бьют кнутами. Вот дела сатанински! Едва ушел – таково мне от них досталось!..
Слова команды донеслись с реки. Лжедимитрий шел к гуляй-городу на приступ. Народ все тесней прижимался к стене и вдруг быстро, как по уговору, стал расходиться. Теплый последний снег залеплял бойницы, чешуйные кровли башен, зубчатый кремлевский воротник...
4
"...Усмотрили... и улюбили себе... ясневельможную панну Марину
с Великих Кончиц, Мнишковну, воеводенку Сендомирскую, старостенку
Львовскую, Самборскую, Мезеницкую..."
Плавучий мост на бочках через Москву-реку был затоплен народом. Опять входило в город "многое панство". Гайдуки и жолнеры в собольих шапках с белыми волнистыми перьями кричали: "Vivat!" Они нарочно горячили коней и теснили москвитян.
Раскрашенные лошади везли обитую парчой карету. На подушках, чтобы быть виднее, сидела маленького роста панна. Глаза ее пожирали Кремль. Злые тонкие губы блекли и не разжимались; казалось, у нее вовсе не было рта.
Лжедимитрий искусно расставил стрельцов; можно было подумать, что их очень много. Едва Марина проезжала одни ворота, стрельцы скакали к другим. Поезд двигался медленно, в течение целого дня. Били в бубны, трубили в трубы часто, кто как умел, без всякого толку.
Карета остановилась у Девичьего монастыря. Марину ввели в монастырские покои (палаты в терему еще не были готовы). Боярин Шаховской сказал царю:
– Гляди, государь, голову Марина убирала б по-русски!