355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Раевский » Одинокий прохожий » Текст книги (страница 6)
Одинокий прохожий
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:38

Текст книги "Одинокий прохожий"


Автор книги: Георгий Раевский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Глеб Струве. Рецензия на сб. «Строфы»

Георгий Раевский учился по хорошим образцам, у него есть власть над стихом, чувство меры, редко изменяющий вкус. Но так велика его не только формальная, но и тематическая зависимость от Тютчева, что за отзвуками Тютчева порой неразличим поэтический голос самого Раевского. И невольно является у читателя вопрос: есть ли высокий, напряженный лад этих умелых, подчас чеканных строф (кстати, название «Строфы» очень удачно выбрано) – лишь талантливое искусничанье применительно к высоким поэтическим образцам, или же тютчевские мотивы и формы суть непроизвольное совпадение, определяемое внутренним сродством, и в них надо искать проявления собственного поэтического и душевного строя Раевского? Или, наконец, налицо есть и то и другое? Окончательный ответ на эти вопросы дать пока трудно, тем более, что лучшие стихи в книге как раз те, на которых лежит несомненная тень великого гения Тютчева, певца таинственного в космосе и человеке (сравните, хотя бы, такие стихи, как «Сухой песок, песок сыпучий…», «Как женщина, изменчива весна…», «Мой друг, тебя я видел нынче спящей…», «Полдневной щедростью согрета…», «Безжизненна, бледна и молчалива…», «Я задремал – и надо мною…», «И в роще ветра шум свободный…», «Уже растут дневные голоса…» – в них влияние Тютчева проследимо и на ритмах, и на словаре, и на тематике).

Во всяком случае, нельзя отрицать ни поэтического умения, ни поэтической культуры Георгия Раевского, выгодно выделяющих его книгу среди многих, ей подобных.

Газета «Россия и славянство». Париж. 1928, 22 декабря.


Михаил Струве. Молодые поэты

(ДОВИД КНУТ. Вторая книга стихов. – ГЕОРГИЙ РАЕВСКИЙ. Строфы. – ВАДИМ АНДРЕЕВ. Недуг Бытия).

<…> Георгий Раевский как раз полная противоположность Д. Кнуту. У Раевского, при несомненной некоторой одаренности («поэтическом слухе» – что ли), все до невероятия благополучно, закругленно, закончено и, вместе с тем, ничего, ничего совершенно своего. Мы не видим никакого живого лица, мы только замечаем несколько выдуманных выражений, несколько твердо заученных поз.

Но повторяем, что в некоторой литературной талантливости Раевскому отказать нельзя и, думается, что, например, в области журналистики он бы себя нашел.

М. Ст. <Михаил СТРУВЕ>.

Газета «Последние новости». Париж. 1928, № 2675.


Юрий Терапиано. Рецензия на сб. «Строфы»

Первая книга Георгия Раевского включает стихи за четыре года; автор не спешил, очевидно, подобно многим молодым поэтам, как можно скорее выпустить сборник; и сдержанность, продуманность, тщательно произведенный подбор стихотворений – сейчас редкое качество.

Путь Раевского, с точки зрения читателя, верующего в «левизну» и в «новшества» – реакционный; Раевский – один из тех поэтов, для которых не прерывалась живая связь с девятнадцатым веком, с преемственной традицией.

Раевский как-то органически слился со стихией девятнадцатого века; самая манера чувствовать, видеть, – его интонации, ритмы, эпитеты и архаизмы («Сей жизни бедственный венец») звучат в унисон – и в то же время это не только «ученичество» – повторение, но и внутреннее сродство, духовная близость. Иногда, мне кажется, Раевский напрасно стремится обеднить свой стих, мешает ему разлиться вширь, сдерживая зарождающуюся музыку во имя желанной ему – музыки строгого строя; эта излишняя строгость к себе, боязнь на минуту выпустить вожжи – уйти из– под контроля ума – создает местами ненужный холодок, мешающий непосредственности чувства. К числу недостатков книги следует отнести также увлечение гекзаметром, формой, русскому языку чуждой. В общем же устремление, связывающее внутренним единством отдельные стихотворения, в сборнике выдержано. И этот тон – созерцание, кристально-прозрачную тишину которого Раевский выразил в одном из лучших своих стихотворений:


 
День отошел. Последний свет исчез
За синими вершинами Вогез.
Всё, что тревожило, что волновало,
Глубокою сменилось тишиной.
Лишь, музыки прозрачное начало,
Незримый ключ гремит передо мной.
 

«Новый корабль». Париж. 1928, № 4.


Владислав Ходасевич. Молодые поэты

<…> Георгий Раевский («Строфы». Париж, 1928) учится преимущественно у поэтов «золотого века»: у Пушкина, Боратынского, Тютчева. Влияние позднейших поэтов (Блока и др.) сказывается реже и слабее. Но Раевский как раз из тех, кто вместе с поэтикой невольно перенимает у излюбленных авторов их индивидуальные черты. Что получается в результате? Раевский дает нам ряд стихотворений и строк как бы Пушкина, Боратынского, Тютчева, но, так сказать, пониженного качества, ибо позволительно все же думать, что Раевский не Пушкин, не Боратынский, не Тютчев. Так, например, «Конькобежец» Раевского назойливо и неприятно напоминает пушкинские стихи на статуи мальчика, играющего в бабки, и мальчика, играющего в свайку. Стихотворение «Вотще пред вами, ангел мой» – ненужно, ибо оно целиком поглощается мадригалами молодого Боратынского (вроде «Приманкой ласковых речей»). «Отраден мне твой проблеск нежный» – целиком построено из тютчевского материала, так же, как «Опять волнуются народы». Такие двустишия, как:


 
Вот и вечер, вот и темный
Возле самого окна, —
 

следует возвратить Блоку. Можно бы привести много подобных примеров. И все-таки нужно сказать, что Раевский – серьезный, внимательный ученик. Он, несомненно, обладает способностью хорошо усвоить и разобраться в поэтическом наследии своих учителей. Ему присуще хорошее чувство стиля, которое редко ему изменяет. Наконец, и это самое главное, – несмотря на то, что Раевский порою как бы калькирует чужие стихи – все же слышится у него и собственное поэтическое одушевление, пока еще выражающее себя в чужих образах и приемах. Словом – на мой взгляд, в стихах Раевского уже есть поэзия, но еще нет поэта.

Газета «Возрождение». Париж. 1928, № 1150.


Георгий Адамович. Рецензия на сб. «Строфы»

<…> Георгий Раевский образцом своим избрал другого великого мастера – Тютчева. Он ему откровенно, по-ученически кропотливо, подражает. Некоторые строфы Раевского настолько «тютчевообразны», что попадись они без подписи какому-нибудь не особенно проницательному исследователю, тот, пожалуй, обрадовался бы находке.


 
Безжизненна, бледна и молчалива
Сидела ты, полузакрыв глаза,
И по щеке твоей как бы лениво
Катилась одинокая слеза…
 

Помните, у Тютчева:


 
Весь день она лежала в забытьи…
 

В стихах Раевского все заимствовано, вплоть до характернейшего тютчевского наречья «как бы». Раевский, вероятно, даровитее Андреева. Но Андреев, безусловно, взрослее и отношение его к поэзии вдумчивее. Раевского еще прельщает внешний лоск и, правду сказать, он за ним главным образом и гонится. Его коротенькие стихотворения очень эффектны; энергичный, эластичный стих, видимость мудрости, пышные образы… За всем этим чувствуется еще бездна простодушия: вероятно, Раевскому кажется, что он достиг силы в лаконизме, вероятно, он думает, что охраняет классические традиции русской поэзии. И едва ли он догадывается, что лишь добросовестно копирует чужой стиль. Ничего, кроме мертвой оболочки, он не охраняет и тревожно-гениальный дух тютчевской лирики его совершенно не коснулся. Когда коснется, то пропадет, вероятно, красивость, исчезнут звон и лакировка стиха, и первые купленные собственным творческим опытом удачи окажутся бледными и неловкими.

<… >

«Современные записки». Париж. 1929, № 38.


Нина Берберова. Рецензия на альманах «Перекресток»

<…> Георгий Раевский до сих пор еще окончательно не излечился от болезни, имя которой «Тютчев». От самого Раевского зависит выздороветь. А признаки выздоровления уже налицо.

Его стихотворение «Я ровно тридцать насчитал…» – лучшее в альманахе. Оно совершенно самостоятельно и доказывает, на какие победы способен поэт. В стихотворении все очаровательно:


 
Я ровно тридцать насчитал
Кругов на пне… Ровесник бедный!
Ты в сентябре еще блистал,
Еще шумел листвою медной.
 

Но дерево срубили, сожгли на костре:


 
Той ночью в комнате моей,
Быть может, безмятежно спал я.
Ровесник жалкий твой, что знал я
О смерти огненной твоей?
 

Ивелич <Нина БЕРБЕРОВА><

Газета «Последние новости». Париж. 1930, № 3375.


Георгий Адамович. «Современные записки». Кн. 46

<…> Георгий Раевский медленно и верно развивается. В его цикле «Зиглинда» есть мысль, есть строки и строфы по-настоящему выразительные. Только из очень уж обветшалого лежалого материала стихи Раевского построены. Одна крайность – ребяческая – увлекаться неслыханными рифмами, небывалыми размерами; другая – не назвать ли ее преждевременно старческой? – невозмутимо довольствоваться школьным четырехстопным ямбом с созвучьями «страстью-частью» и «твоего-самого». Если бы это была простота, надо было бы только радоваться. Но это больше похоже на косность.

<…>

Газета «Последние новости». Париж. 1931, № 3725.


Владимир Набоков. Рецензия на альманах «Перекресток» 2

Париж; «Сборник стихов», гадание парижского Союза молодых поэтов и писателей. Париж.

<…> Георгий Раевский, в отличие от почти всех поэтов в обоих сборниках, – зрячий, смотрит на мир, а не в туманную глубину собственного эго, очень недурно его стихотворение «Голландская печь» – двенадцать двустиший-изразцов. Например: «Двое за круглым столом сидят за кружками; кости мечет один, а другой трубкой стучит о сапог». Или: «Палкою с дуба старик сбивает желуди. Свиньи сбились в кучу. Одна грустно в сторонке стоит». (Но есть тут и небрежность: сбивает – сбились, – как, впрочем, в строфе другого его стихотворения: «По осенним, по сжатым полям с сердцем сжатым задумчиво шли мы».) «Голландскую печь» портит заключительное двустишие, в котором есть что-то ландриновское.

<…>

Газета «Руль». Берлин. 1931, 28 января.


Лидия Червинская. Рецензия на альманах «Перекресток» 2

<…> Есть в сборнике одно стихотворение, которое странно сопротивляется воле читателя. Оно живет отдельно от автора и не похоже тоном на другие стихи Георгия Раевского. Привожу последние строки:


 
…И далекий, печальный, равнинный,
Ветер бедную песню тянул:
Как прощаются, как расстаются,
Как уходят; как долго потом
Паутины прозрачные вьются
Ясным вечером в поле пустом.
 

Сами собой, неизвестно почему, приходят на память эти стихи. (Едва ли не лучшее, что можно сказать о стихах вообще). Почему? Потому, может быть, что так и пишутся лучшие стихи:

«Как прощаются, как расстаются, как уходят; как долго потом…». Ни о чем, как будто бы.

«Числа». Париж. 1931. № 5.


Марк Слоним. Парижские поэты

(Присманова А. «Близнецы»; Мамченко В. «Звезды в аду»; Раевский Г. «Новые стихотворения»)

<…> И отвлеченные образы Присмановой, и непросветленные лирические метания Мамченко проникнуты духом безнадежности. В известном смысле им можно противопоставить сборник Георгия Раевского «Новые стихотворения», в котором поэт ищет разрешения всех мук и тревог в пантеистической примиренности.

У Раевского негромкий и несколько однообразный голос, его попытки расширить основную тему не всегда удачны, но стихотворения его подкупают чистотой тембра, благородством тона и прозрачной, порою чуть наивной ясностью. Это скромная «камерная» поэзия, идущая из глубины и обладающая зачастую подлинными песенными достоинствами.

Раевский тяготеет к поэзии «мирового дыхания», его учителями были Гете и Тютчев, а в формальном отношении германские романтики и поэты пушкинской плеяды. Но основной мотив сборника – элегия Жуковского, и преобладают в нем две темы: идиллия лирического пейзажа и умиленное приятие мудрого закона бытия.

Раевский подчеркивает, что «все благо» в высоком строе мира, в мощном и таинственном круговороте, в который входит и шкурка мертвого крота, над которой размышляет поэт, и волшебные видения искусства. Смерть роднит человека с землей, все устроено «мудро и дивно, мгла и холод, и свет и тепло». Мудрость Раевский открывает в простых радостях земли, в малом, почти домашнем, и в описаниях его постоянны образы бабочки, лепестка, цветка, вообще, микрокосм. Он больше любуется синевой небес, если она отражается в капле воды, а не в широкой глади моря. Малое умиляет его, отвечает его тяге к благости, к растворению в природе. Рассвет на полях, тишина заката – внутренне связаны с его мироощущением; оттого же у него «белый дым зимы» и неизменная «прохладная осень с паутинками».

В «медитациях», к которым он весьма склонен, порою излишне подчеркивая их несложный и слишком явный символизм, Раевский проповедует «смиренномудрие». Это опять-таки философия «умной простоты», «холодной и прекрасной синевы», откуда тишина нисходит к измученным сынам земли (и слово, и образ «тишины» все время повторяется в книжке). Она связана у Раевского с «высокими темами» религиозного восприятия жизни. Нет сомнения, что он стремится к «религиозному просветлению» и к мистической настроенности, но в этой области у него гораздо больше желаний, чем достижений. В его стихах на религиозные темы – библейские и христианские – опять-таки преобладает идиллия деревенского храма и сельского кладбища. В лучшем случае – это суховатый символизм «блудного сына», русской соборности и апостольских времен. Явно подражательны пьесы, повторяющие тютчевское «так отчего же в общем хоре душа не то поет, что море, и ропщет мыслящий тростник».

В стихотворении Раевского, помещенном в «Русском сборнике» (Париж, 1946), он говорит о бедной земле: «Отчего бы ей, как прочим, не вступить в согласный хор, не запеть во мраке ночи средь серебряных сестер? Отчего, когда смеются и ликуют небеса, лишь с одной нее несутся жалобные голоса?»

Эти настроения выражены у Раевского в мерных правильных строфах, иногда очень хорошо построенных (напр., «Спит и во сне почти не дышит», «Истлевший кокон покидая» и др.) и почти стилизованных в духе тридцатых и сороковых годов прошлого столетия. Стихотворения, посвященные современности (а некоторые из них совсем не плохи, напр., о гибели Европы, о России), стоят в сборнике особняком и не включаются в общую связь. Автор точно нехотя платит дань времени, но остерегается, чтобы волнения мира не поколебали его «благостной созерцательности». Война, победа, свобода, плен – в общем мало его интересуют: «Мы – те, кто падает и стонет, и те, чье нынче торжество, мы – тот корабль, который тонет, и тот – что потопил его». Быть может, в реальной жизни Раевский очень больно переживает человеческие крушения и отнюдь не приравнивает палачей к жертвам, но в своем сборнике он становится на позицию «высокой объективности», ведущей к «великолепной обособленности».

«Земное, непрочное племя, все вновь превращаешься ты, когда исполняется время, – в растения, камни, цветы». А если таков закон круговорота, то нечего волноваться, – даже когда «душе невыносимо бремя» дикой злобы, и в смутных днях противны «лживый звук и отзвук лживый подозрительных речей». Не следует преувеличивать значение людских дел:


 
К чему же над новою Троей,
которую время опять
своей заполняет волною,
нам плакать и руки ломать?
 

И поэт возвращается к зеленеющим равнинам, на которых пасутся овцы, к мирному течению реки, окаймленному золотым тростником, к покою заката над тихими полями. Лицо его вновь озарено «благодарной улыбкой и светлой слезой».

Любопытно, что именно Раевский в ряде стихотворений откликается на испытания последних лет. Но упоминает он о них лишь для того, чтобы подчеркнуть свой уход в «монастырь природы». Он отрекается от жизненной борьбы и презирает земные битвы.

Повторяю, нельзя делать выводов на основании трех сборников стихотворений парижских поэтов. Но все-таки очень характерно, что три поэта, совершенно различных и внутренне, и стилистически, в общем приходят к одному и тому же выводу: к отказу от участия в жизни. Присманова грустит о своем раздвоении, настолько тяготеющем над ее сознанием, что она способна лишь к самоуглублению и игре словами; Мамченко, в сущности, повторяет мысль Сологуба – «Мы плененные звери, голосим, как умеем»; а мягкий и в основе своей здоровый Раевский спасается от всех противоречий в бегстве в «умиление».

Если эти высказыванья типичны для русских литераторов во Франции, то это означает, что эмигрантские писатели по-прежнему ощущают себя в том искусственном, нереальном пространстве, в котором нечем дышать и о котором они говорили в стихах и прозе в течение многих лет. Что бы ни происходило в мире, они чувствуют себя бесприютными скитальцами, изгоями.

«Новоселье». Нью-Йорк. 1946, №№ 29–30.


Александр Бахрах. Серое и коричневое

<…> «Amant alterna Camenae»:

«Новые стихотворения» Георгия Раевского по своему тону – книга достижений. Он успел перейти через перевал сомнений. В его гармоническом мире все обосновано, все мудро, даже подчас чересчур мудро и слишком логично. Все здесь на своем месте и на житейскую повседневность, страшную и уродливую, взирает он с некоторой снисходительностью, из высот хоть и запредельных, но все же весьма комфортабельных.

Вкус у него тонкий, и достиг он высокого технического совершенства. Но он точно боится оступиться, боится малейшего промаха, боится быть обвиненным в ереси, откуда бы это обвинение ни исходило.

Читая книгу Раевского, можно убедиться, какой помехой ему служит его гигантская память. Реминисценции подсознательно клокочут в нем, и порой ясно чувствуется, насколько они сковывают его поэтический полет. Много сидел он над Боратынским и Тютчевым, над Блоком и Ходасевичем («изгрызал их», говорил в таких случаях Андрей Белый) и настолько глубоко впитал их в себя, что в его стихах кое-где можно даже уловить их «высокие» интонации. Его творчества это отнюдь не снижает, но только суживает резонанс его стиха. Впрочем, имена его «вечных настолько бесспорны, а сам Раевский в такой степени обладает тактом и чувством меры, что подобная созвучность не может задерживать органического развития поэта, по самой природе своей, непроизвольно опирающегося на лукавый дар Мнемозины, матери всех муз.

Тоска по небу – главная тема Раевского. Он не только любит природу – он чувствует ее. Тона его акварельны. Мир его прозрачен. Его прельщают ветер, тень от дерева, синеватый утренний дымок. Еще больше влекут его молчанье, покой, стоячая вода. Над неподвижным прудом ищет он:


 
… Тайной музыки начало,
Выросшей из тишины…
 

Оснеженные сады, когда


 
…За ночь выпавшее чудо
……………………………
Все смущает, приглушает,
Одевает в белый дым —
 

сразу наводит его на вопрос:


 
…о чем напоминает
Нам молчанием своим?
 

И эту разгадку он все время пытается найти. Может быть, она предельно проста и ключ к ней, как и ко всей книге, в его же строке:


 
…В глубоком покое
Человек породнится с землей…
 

а мы тут точно наперекор смыслу продолжаем еще о чем-то шуметь. Мы в каком-то плане схожи с его символическим часовщиком, этим «мирным, молчаливым мастером», который и «сам не знает, чтоон продает», ибо все суета сует, все поглотится временем.

Есть в этой книге, небольшой, но веской, полной пантеистических настроений, немало строк большой лирической нежности и силы, напоенных радостью бытия, которые запоминаются. Сборник «Новых стихотворений» (какое скупое и целомудренное заглавие, если не считать его вызывающим!) говорит о многом, о важном, о самом важном. Говорит подчас не без убедительности и всегда талантливо. Чтобы стать бесспорной, поэзии Раевского не хватает только немного… прозы.

<…>

Орион: Литературный альманах. Париж, 1947.


Глеб Струве. Молодые парижские поэты

Георгий Раевский(псевдоним Г.А.Оцупа, брата Николая Оцупа и Сергея Горного) тоже принадлежит к поэтам «классической» выучки. Он далек и от «опростительства», и от экспериментальной замысловатости. Ему, может быть, не хватает оригинальности. Он суше Смоленского и уже Терапиано. Ранние его стихи (особенно в первой книге) были под знаком Тютчева, хотя едва ли тут можно было говорить о простом подражании, и во всяком случае Раевскому в заслугу можно было поставить выбор хорошего образца и учителя. Господствующей темой ранней поэзии Раевского был человек в отношении к природе, их единство и разлад. Тютчевские интонации явно слышатся в таких строках:



 
Что беспокойный голос человека?
Что жалобы его? – Все глухо здесь.
Одних лишь сосен слышится от века
Протяжная торжественная песнь.
 

Или в таком стихотворении («Утес»):


 
День отошел. Последний свет исчез
За синими вершинами Вогез.
Всё, что тревожило, что волновало.
Глубокою сменилось тишиной.
Лишь, музыки прозрачное начало,
Незримый ключ гремит передо мной.
 

Менее заметны они, больше уже своего в следующем стихотворении на тютчевскую осеннюю тему:


 
Как ни был он стремителен и краток,
Кружащийся полет сентябрьских дней, —
В них солнце поздних сил своих остаток
Излить спешило… В памяти моей
Тех чистых дней и нежности твоей
Таинственный хранится отпечаток.
 

(Но и здесь третья строка и перенос из нее в четвертую – совершенно тютчевские.)

Влияние немецких романтиков (Раевский хорошо знаком с немецкой поэзией) чувствуется в стихах из цикла «Зиглинда», но влияние это творчески переработано. В дальнейшем романтические мотивы ослабели в поэзии Раевского, отошла на задний план и природа, появилось больше интереса к человеку в человеческом плане. Мировосприятие зрелого Раевского – религиозное. В нескольких стихотворениях («Никодим», «Я пас чужих свиней…» – кстати, оба написаны белым стихом) затронута тема религиозного обращения. У Раевского нет срывов. Это поэзия умная, вся на довольно высоком уровне. Если что вредит Раевскому, то это излишняя иногда рассудочность: он порывается к «музыке» и не достигает ее.

Глеб Струве. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж-М., 1996.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю