Текст книги "Одинокий прохожий"
Автор книги: Георгий Раевский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Георгий Раевский. Одинокий прохожий
Виктор Кудрявцев. «Поэзия – не томный лепет…» (Предисловие)
Георгий Раевский (наст, имя и фамилия Георгий Авдеевич Оцуп) родился 29 декабря (10 января 1898 года) в Царском Селе, в городе Пушкина и Анненского. Воспитывался в многодетной купеческой семье. Авдей Мордухович и Рахиль Соломоновна сумели дать своим шестерым сыновьям и двум дочерям отличное образование. Как вспоминал позднее о Царскосельской Николаевской гимназии Э. Голлербах, «золотые медали срывали один за другим бесконечные Оцупы».
Трое из них оставили заметный след в истории русской литературы. Старший, Александр (псевд. Сергей Горный; 1882–1948), был интересным поэтом-юмористом и прозаиком. Умер в эмиграции, в Мадриде. Николай Оцуп (1894–1958), талантливый поэт-акмеист, мемуарист и литературовед, преданный ученик и последователь Н. Гумилева, проведя в изгнании 36 лет, скончался в Париже.
Их младший брат, Георгий, следовавший в своем творчестве традициям русской классической поэзии, взял себе псевдонимом фамилию друга Пушкина. В самом начале 20-х годов прошлого века эмигрировал в Германию, где окончил философский факультет Берлинского университета. В 1924 году Раевский переехал во Францию, активно влившись в литературную жизнь русского Парижа. Входил в объединение «Круг» и близкую к В. Ходасевичу группу «Перекресток» (вместе с Д. Кнутом, В. Смоленским, Ю. Мандельштамом, Ю. Терапиано, П. Бобринским), более того, как писал в своей мемуарной книге «Поля Елисейские» В. Яновский: «в то время часто ронял фразу: “я и моя группа”». Запомнился поэт современникам и как один из авторов острых, порою ядовитых эпиграмм в «Перекрёсточной тетради». Георгий Авдеевич умел предельно лаконично выразить свое отношение к тому или иному человеку, стихотворению, книге; чего стоит, например, «Стая верных» А. Гингера, переименованная им в «Стаю скверных».
Стихотворения Раевского, печатавшиеся в одноименном альманахе, в периодических изданиях были оценены критикой русского зарубежья в основном благосклонно. Рецензенты, отмечая несомненную одаренность молодого поэта, его редкий вкус и чувство меры, тем не менее, ставили ему в вину явное подражание Пушкину и в особенности Тютчеву, отмечали также влияние немецких романтиков (по воспоминаниям Ю. Терапиано, Раевский «был первым (и единственным) гётеанцем среди парижских поэтов»). Суммировал порою излишне эмоциональные оценки критиков В. Ходасевич: «в стихах Раевского уже есть поэзия, но еще нет поэта».
Излишняя строгость к себе, тщательная работа над стилем явились причиной того, что первый свой сборник – «Строфы» (Париж, 1928) – Раевский издал только в тридцатилетием возрасте. В предвоенные годы он широко печатался в «Современных записках», «Числах», «Журнале Содружества», альманахе «Круг»…, его стихи были включены в первую антологию эмигрантской поэзии «Якорь». Не теряя связи с Германией, Раевский участвовал в сборнике русских берлинских поэтов «Невод» (1933), даже намеревался издать здесь вторую книгу стихов. Уже набранная, она не смогла выйти в свет после прихода к власти Гитлера. Начавшаяся вторая мировая война, оккупация Франции фашистами вновь отложили печатание книги. Несмотря на то, что в эмиграции Раевский принял обряд крещения, ему приходилось скрываться от нацистов, одно время – в парижском убежище матери Марии (Е. Ю. Кузьминой-Караваевой).
Изданные в конце концов «Новые стихотворения» (Париж, 1946) были встречены критикой на редкость доброжелательно, многие современники сочли необходимым оценить проделанную поэтом работу. «Книгой достижений» назвал сборник А. Бахрах. Ему вторили в своих рецензиях Ю. Терапиано, М. Слоним, Е. Таубер, Ю. Иваск, отмечавшие «христианскую просветленность» и благородство тона, верность автора неоклассической традиции, глубокой философской проблематике. Последний сборник стихов Раевского – «Третья книга» (Париж, 1953) – закрепил за ним славу одного из лучших поэтов русского зарубежья, не громкого, но убедительного и очень гармоничного, которому все ближе с годами становилось религиозное мировосприятие.
В конце жизни Георгий Раевский обосновался в Германии, работал на радио. 19 февраля 1963 года скоропостижно (от разрыва сердца) скончался в Штутгарте.
СТРОФЫ. 1923–1927. (Париж, 1928)
МОЕЙ ЖЕНЕ
«Долгий день еще не прожит…»
«Спасайтесь вплавь, на бревнах, на плотах…»
Долгий день еще не прожит.
Что же ясный этот день
Холодком уже тревожит
Пробегающая тень?
– Отшатнись, неосторожный!
Будь и слеп, и глух, и нем:
Нынче только отблеск ложный
Завтра станет бытием.
«Не плачь! В жестоком мире этом…»
Спасайтесь вплавь, на бревнах, на плотах,
На лодках парусных, – на чем попало:
Нас предала земля, и на полях,
Как серп, волна гуляет. Все пропало!
Не злаки, нет, не мирные хлеба,
Мы ветер сеяли, слепое племя,
И бурю жнем. О, гневная судьба!
О, страшное, безжалостное время!
«Все забыто: и образ, и отзвук, и даже названье…»
Не плачь! В жестоком мире этом
Нельзя быть хилыми душой.
О, если тьма не стала светом, —
Мужайся: свет не станет тьмой.
Когда же нам не доведется
Земной преодолеть недуг, —
Мой друг, мой утомленный друг,
Утешимся!.. Что ж остается?
«Нет, мы не бодрствуем, – мы спим…»
Все забыто: и образ, и отзвук, и даже названье,
Все пропало, исчезло, – и снова один я стою.
Этот обморок памяти слабому мне в наказанье
За сомненья и страхи, за скудную веру мою.
Дай найти мне такое тяжелое, нежное слово,
Чтобы вновь обрести над тобою забытую власть:
Как корабль затонувший со дна поднимают морского
Дай мне силы припомнить тебя и узнать, и заклясть.
«Сухой песок, песок сыпучий…»
Нет, мы не бодрствуем, – мы спим,
Мы спим, не в силах пробудиться,
Нам пробужденье только снится
Сквозь памяти летящий дым.
Что ж эта горсть дневных тревог,
Волнений, горестей и боли?
На перекрестке двух дорог
Взметнулась пыль, – и нет уж боле.
«Что ты гордишься, певец?..»
Сухой песок, песок сыпучий
Занес мой скудный водоем.
О, Господи, пошли мне тучи
Тяжелые! Пускай дождем
Низринутся, сметут и смоют
Все, что годами налегло,
И воды хлынувшие взроют
Первоначальное русло.
Чтоб днем и ночью предо мною
Поток таинственный бежал
И жажду хладною струею,
Не утоляя, утолял.
Конькобежец
Что ты гордишься, певец? – Смотри на простые ремесла:
Ты слагаешь стихи, возводит плотник строенье.
Горе тебе и ему, когда нечестной рукою
Мерили вы: упадут и в пыль превратятся обломки.
Будь смиренен и прост. И помни: из тех же деревьев
Можно дома воздвигать и звучные делать свирели.
Крысолов
Вот разбежался, рукою взмахнул, упругим движеньем
Режет зеркальную гладь, ровный чертя полукруг.
Хрупок обманчивый лед, глубоки озерные воды:
Он и не смотрит туда, тешась мгновенной игрой.
«Как женщина, изменчива весна…»
Заиграл крысолов, запела звонкая дудка.
Лапками дружно стуча, крысы за песней бегут.
Он же, ладью отвязав, плывет и поет и играет; —
В синих прозрачных волнах бедные тонут зверьки.
«Я в сердцах ударил палкой…»
Как женщина, изменчива весна.
Еще в ночи шумела непогода,
Но день блеснул, – и вот уже природа
Воскресной легкой неге предана.
Как эго прихотливое убранство,
Что процветет и распадется вновь,
Напоминает мне твою любовь
И милое твое непостоянство!
«Вотще пред Вами, ангел мой…»
Я в сердцах ударил палкой
По осиному гнезду,
И с сухим и легким треском
Вмиг рассыпалось оно.
И рассерженным и шумным
Желтым роем окружен,
Я бежал до самой речки,
Отбиваясь и крича.
Но и там еще, сбегая
К благодетельной воде,
Все я слышал за собою
Звонкий и веселый смех.
«Слава тебе, наступающей день! хвала тебе, солнце!..»
Вотще пред Вами, ангел мой,
Я рассыпаюсь мелким бесом:
Хоть бы кивнули головой,
Хоть бы взглянули с интересом!
Иль нынче бесы не в чести?
Иль ангелам не столь пристало
Беседы мирные вести
С врагами кроткого начала?
Но успокойтесь! Не ищу
Победы радостной и злобной:
У Ваших ног, бесам подобно,
И верую, и трепещу.
«Зеленая волна, зеленая трава…»
Слава тебе, наступающей день! хвала тебе, солнце!
Каждому зверю в лесу, пробужденному гулом и светом,
Каждой птице в полях, взлетающей в утренний воздух, —
Всем мой братский привет: не гостем случайным сегодня
К вам пришел я сюда, на этот ликующий праздник, —
Нет, как равный стою средь равных. Уже встрепенулся
Ветер, качаясь, гудят вершины столетних деревьев,
Над озаренной землей звенит, и гремит, и несется:
Слава тебе, любовь, хвала тебе, жизни начало!
«Мой Друг, тебя я видел нынче спящей…»
Зеленая волна, зеленая трава,
И волосы твои оттенка изумруда,
И льющихся небес густая синева, —
Какое празднество для глаз, какое чудо!
Свалившейся травой мелькнет ли жизнь моя,
Волна ль ее умчит в стремительном теченье, —
Что, милая, мне в том? – сегодня видел я
Природу и тебя в таинственном смешенье.
«Полдневной щедростью согрета…»
Мой Друг, тебя я видел нынче спящей:
Лежала тень вокруг сомкнутых век,
Спокойная вздымалась грудь не чаще
Волны вечерней, плещущей о брег.
Когда ж, едва расслыша вздох глубокий,
Я низко наклонился над тобой, —
Мелькнул в лице какой-то свет далекий
И в воздухе взмахнула ты рукой,
Еще не просыпаясь. На мгновенье
Я видел – не томленье и не страх, —
Лишь дрожь неотошедшего виденья
В твоих полураскрывшихся глазах.
«Отраден мне твой проблеск нежный…»
Полдневной щедростью согрета,
Ты прилегла на мягкий мох, —
И – счастья робкая примета —
Полуулыбка, полувздох.
Неясным трепетом тревожит
Чуть побледневшие черты.
Ты спишь. – Душа моя не может
Хранить подобной немоты.
О, как мучительно, как страстно,
С неутешимостью какой
Люблю твой тайный и прекрасный
Мимоидущий лик земной.
«Вот и вечер, вот и темный…»
Отраден мне твой проблеск нежный,
Час утренний, беспечный час, —
Но сумрак ночи памяти прилежной
Отраднее во сколько раз!
Так прелести твоей мгновенной
Дороже мне, мой близкий друг,
Твоих очей какой-то вдохновенный,
Какой-то длительный испуг.
«Безжизненна, бледна и молчалива…»
Вот и вечер, вот и темный
Возле самого окна
Тенью закивал огромной.
Вот и вечер. Тишина.
Все молчит, все засыпает,
Все заснуло. В этот час
Только память начинает
Свой бормочущий рассказ.
Ты не спишь еще, подруга?
Ты не отвечаешь? – Спит.
Тихо. Только от испуга
Сердце у меня стучит.
«Ночью долгой и безлунной…»
Безжизненна, бледна и молчалива
Сидела ты; полузакрыв глаза,
И по щеке твоей как бы лениво
Катилась одинокая слеза.
О, тяжкая!.. Дрожащий и огромный,
Весь этот мир катился вместе с ней, —
Нет, не вселенная, – но только темный
Печальный мир земной любви твоей.
Не может быть, неправда, о, не надо!
Что мне вселенная, что мне она —
Без этой странной горестной услады,
Без этого спасительного сна?
Утес («На самом крае дикого обрыва…»)
Ночью долгой и безлунной
У открытого окна
Слышу я, как ты томишься,
Бедная моя весна.
Жалуешься. О, как жадно,
О, как долго я готов
Вслушиваться в эти речи
Странные, без всяких слов.
И как будто только вспомнить,
Только руки протянуть, —
Милый друг, смеясь и плача,
Упадет ко мне на грудь.
И как будто не бывало
Прошлого, – и снова я
Повторяю, повторяю:
«Жизнь моя, любовь моя!»
«Какие тихие места…»
На самом крае дикого обрыва,
Покрыт кустарником и лишаем,
Тысячелетний сторож молчаливый,
Ты спишь угрюмым, бездыханным сном.
Что беспокойный голос человека?
Что жалобы его? – Все глухо здесь.
Одних лишь сосен слышится от века
Протяжная торжественная песнь.
Вогезы
«Я задремал – и надо мною…»
Какие тихие места,
Какая высота!
Как купол пали небеса
На синие леса
И замерли, – и все кругом
Объято стройным сном.
Лишь там, внизу, трубит в рожок
Овечий пастушок.
И песенка его легка,
Как эти облака,
Что, словно золотистый дым,
Проносятся над ним.
«День отошел. Последний свет исчез…»
Я задремал – и надо мною
Торжественный вогезский бор,
Как старец, вел с самим собою
Суровый древний разговор.
О, как я сладко пробудился,
Когда, немного погодя,
Угрюмый сумрак огласился
Легчайшим шепотом дождя.
«Летит, летит листва, – и лес…»
День отошел. Последний свет исчез
За синими вершинами Вогез.
Всё, что тревожило, что волновало,
Глубокою сменилось тишиной.
Лишь, музыки прозрачное начало,
Незримый ключ гремит передо мной.
Эпитафия
Летит, летит листва, – и лес
Чернеет горестным скелетом.
Уж не припомнить тех небес,
Что светлым нам сияли летом.
Какие бедные места!
Все посерело, все поблекло:
Лишь пасмурная нищета
Скупым дождем стучит о стекла.
Стучи, угрюмая, стучи, —
Что мне твое глухое пенье,
Пока шумит огонь в печи,
Пока живет в душе волненье?
Сумерки
Кто б ни был ты, замедли шаг, прохожий:
На этом месте странник погребен.
Он видел сон, на счастие похожий,
Он жизнь познал, похожую на сон.
«Внезапно вспыхнули два ярких света…»
В дремоте дерево стоит
И не отбрасывает тени.
В сей поздний сумеречный час
Иные оживают тени.
Не наклоняйся над цветком:
В нем грозный яд таиться может.
И другу нежному не верь:
Он предает тебя, быть может.
Какой-то злобствующий дух,
Бежавший из ограде тесной,
Кружится, носится во мгле,
Витает тенью бестелесной.
«Медлительным посохом мерно звеня…»
Внезапно вспыхнули два ярких света:
Два фонаря. Разбрызгивая грязь
Огромными колесами, карета
Стремительно куда-то пронеслась.
Неудержимый бег! Одно мгновенье:
Огни, колеса, резкий поворот, —
И все. – Какое странное волненье…
Густой туман ложится. Дождь идет.
«И в роще ветра шум свободный…»
Медлительным посохом мерно звеня,
Проходит один по дороге.
Другой погоняет и хлещет коня
И скачет в смертельной тревоге.
Догнал, поравнялся – и вот уже нет:
Лишь пыль завилась золотая.
И путник дивится и долго вослед
Глядит, головою качая.
Искушение («“Возлюбим, братья!” – знаю, знаю…»)
И в роще ветра шум свободный,
И птичий крик среди полей,
И горный гул, и голос водный,
И звук родной людских речей, —
О, как тебя устану славить,
Земная жизнь, земная плоть?
Я не могу тебя оставить
И не хочу перебороть:
От беспредельного паренья
В дыму рассеянной мечты
Всей дивной силой тяготенья
Меня удерживаешь ты.
Искушение («Все пропало, все кончено: к черту…»)
«Возлюбим, братья!» – знаю, знаю:
Сей добродетельный обет
Я неизменно повторяю
Тебе, смиренница, вослед.
Но горе, если на мгновенье
Я вспомню о земной любви:
«О, недостойное паденье!
О, ризы чистые мои!»
И как постыдного недуга,
Как нечестивого огня,
Ты, вероломная подруга,
Бежишь погибшего меня.
Но мне мятежный жар лобзаний,
Мне привкус крови на губах
Твоих дороже бормотаний
О вечности, о небесах.
«О, легионы темных слов!..»
Все пропало, все кончено: к черту
Вдохновенье, надежда, любовь!
Ты вливаешься с шумом в аорту,
Воспаленная, душная кровь.
И по жилам чудовищной вестью
Пробегаешь быстрее огня,
К преступленью, к позору, к бесчестью
Призывая, толкая меня.
Но какое еще преступленье,
И какая там совесть, – когда
Целый мир в сумасшедшем круженье
Полетел неизвестно куда?
«Ты прячешь, мудрая змея…»
О, легионы темных слов!
Как потревоженные тени,
Бежите вы из царства снов,
Неся стенания и пени.
Беда тому, кто вызвал вас,
Кто вам придумал сочетанья:
Внезапно ночью пробудясь,
Он не припомнит заклинанья.
И вы, Панурговы стада,
Гонимы смертною тоскою,
Во тьму вы ринетесь тогда,
Его толкая пред собою.
«Ни муз, ни хоров, ни Орфея…»
Ты прячешь, мудрая змея,
Твое раздвоенное жало:
Соблазн, падение сначала,
И после – страх небытия.
Стезею сладостных утех
Ты вводишь нас во искушенье:
В себе несет свое отмщенье
Содеянный и скрытый грех.
«Уже растут дневные голоса…»
Ни муз, ни хоров, ни Орфея,
Ни легких, сладостных теней.
Что вьются рея, розовея
Среди сияющих полей.
Кулисы рушатся. В разрывы
Глядит пустынный небосвод, —
И ветер страшный и правдивый
Об одиночестве поет.
«О, жизни льющейся бесцельный дивный строй!..»
Уже растут дневные голоса,
Уже бегут восторженные воды,
И теплое дыхание природы
Туманит голубые небеса.
Увы! меж тем, как нарастает день,
Меж тем, как ширится его сиянье, —
Уже ложится медленная тень
На наше бедное существованье.
То злая тень: среди земной весны,
С ее игрой, и блеском, и цветеньем,
Одни лишь мы тревоге преданы,
Снедаемы каким-то тайным тленьем.
Напрасно все: и мысли, и мечты. —
Мы падаем в метаниях бескрылых.
И Ты, Господь, как тяжкий камень Ты
Для тех, кто созерцать Тебя не в силах.
Веспер
О, жизни льющейся бесцельный дивный строй!
Все дышит и живет божественной игрой,
Все движется ее таинственной орбитой,
И некий ровный свет невидимо разлитый
Во всем присутствует. Но, хладен и угрюм,
Бежит его лучей безблагодатный ум:
Он верит лишь себе – и по ветвям зеленым
Он бьет, как топором, безжалостным законом,
И древо жизненное, дико и мертво,
Как черный сухостой, валится на него, —
И дальше он бежит, охвачен страхом тесным,
Не в силах быть земным, не в силах стать небесным.
«Да, ты умен, бесспорно: эти складки…»
Мерцает светоч драгоценный,
Приподнят бережной рукой, —
И всей земле, и всей вселенной
Несет забвенье и покой.
Все никнет, падает и внемлет,
И, трепета не в силах снесть,
Душа моя едва приемлет
Его таинственную весть.
К…
«Не все бессмысленно и бренно…»
Да, ты умен, бесспорно: эти складки
Презрительного, нервного лица
Мне говорят, что весь твой путь несладкий
Продуман длительно и до конца.
Но, Боже мой! упорно, кропотливо
День ото дня трудиться для того,
Чтоб, наконец, с усмешкою брезгливой,
Всего вкусив, не выбрать ничего.
В своем надменном самоутвержденье
Ты в дольний мир приносишь вновь и вновь
И стройный замысел, и вдохновенье, —
Но не любовь. – О, если бы любовь!
«Безбожья хмурый проповедник…»
Не все бессмысленно и бренно,
Не все имеет свой конец,
Не только тление нетленно,
Сей жизни бедственный венец.
О, недостойный ум: ты мог,
Ты смел дойти до отрицанья,
Едва ступивши на порог
Божественного мирозданья.
«Измученная, чуть живая…»
Безбожья хмурый проповедник,
О, как высмеиваешь ты
Мои возвышенные бредни,
Мои бессвязные мечты.
Кричишь, открыто негодуя:
«Какая ложь! какая тьма!»
Что ж? – Бессердечности ума
Безумье сердца предпочту я.
«Опять волнуются народы…»
Измученная, чуть живая,
Со свечечкой в руках худых,
Не замечая, не стирая
Ни слез, ни капель восковых,
Закрыв глаза, она молилась
И кланялась в кадильный дым.
И так мне стыдно становилось
Пред горем страшным и простым.
«Свобода, – о, восторженное слово!..»
Опять волнуются народы,
Опять вершители судеб
Клянутся именем свободы
И делят скот, дома и хлеб.
И нет ни имени, ни меры
Бездонной скудости земной, —
И пять хлебов ничто без веры,
И нищий наг, и слеп слепой.
«Одни считают в небе созвездия…»
Свобода, – о, восторженное слово!
Ты как блистательный огромный щит,
Где отраженье солнца золотого
Сверкает, и дробится, и горит.
Не видим мы, слепцы, какой железный,
Какой непререкаемый закон
И в этой непомерности надзвездной
И в чашечке цветочной затаен.
Quid dedicatum poscit Apollinem…
Hor
Поездка в Линге
Одни считают в небе созвездия,
Их бег сверяя с тайными судьбами,
И на папирусы заносят
Числа, исполненные значенья.
Другим отрадно в шуме и грохоте
За громкой славой гнаться, за подвигом, —
И над испуганной толпою
В звоне меча изрекать законы.
Но мне лады свирели несложные
Дороже труб и криков воинственных,
И звездной книги мне яснее
Сотовый мед в руке любимой.
«Готово? – В путь!» Приветливый толстяк
Взмахнул рукой, – и мощная машина
Рванулась с места. Мягко покачнувшись
На кожаном сиденье, мы с соседом
Слегка ударились плечом к плечу
И мирно улыбнулись. Перед нами
Две парочки, а впереди высокий
Угрюмый юноша, по виду немец,
В плаще и устрашающих очках.
Автомобиль летит. За нами следом
И пыль и дым пахучего бензина,
Навстречу нам сады и огороды,
На грядках пугала и с ними рядом
Спокойно скачущие воробьи.
Но вот уж лес. Не замедляя ходу,
Несемся в гору. По краям дороги
Многосаженные толпятся сосны
И кланяются, и шумят вослед.
Дорога извивается. Направо
Отвесная гранитная стена,
Налево сосны.
Вдруг – прорыв: с разбега
Мы вылетаем на крутой утес.
С двухверстной высоты вниз, по уступам,
Сбегает лес: деревья выгибают
Стволы вдоль скал, откидывают ветви,
Как в ужасе пред бездной отступая.
……………………………………………..
Сосед-француз болтает милый вздор
О завтраке, о небе, о Вогезах,
Я слушаю с учтивою улыбкой, —
И вот уже не слышу: с вышины
Мы, чудится, срываемся в ущелье.
Туннель – и снова яркий свет и ветер,
И озера блистающие воды,
И далеко на синем горизонте
Вогезских гор прерывистая цепь:
Огромные, они напоминают
О грозном, о величественном мире,
И кажется душе, что им подобно
В безмолвии над дольнею землей
Она возносится…
«А вот и Линге!» —
Шофер протягивает руку влево.
И точно: там, за ближним перелеском,
Разделены извилистой ложбиной,
Два исполинских высятся холма.
Они стоят, как будто Божьим гневом
Опалены: проклятые обрубки
Сухих стволов, без листьев, без ветвей,
Сбегают вниз сожженными рядами,
И молодые свежие побеги
Вкруг них растут испуганной толпой.
У кладбища мы сходим. Здесь лежат
Французские стрелки: двенадцать тысяч,
По сорок-пятьдесят в одной могиле,
Над каждой – белый деревянный крест.
Двенадцать тысяч жизней!.. Неглубокий
Песчаный ров, – и вот уж мы идем
Немецким кладбищем: кресты и сосны,
И вновь кресты: на двух-трех имена,
А прочие без имени.
Траншея. Молчаливой вереницей
Мы движемся: направо и налево —
Кротовые, глухие переходы,
Засыпаны, завалены землей;
Кой-где торчат расщепленные доски,
И между ними, на земле, повсюду
Обрывки проволоки заржавелой,
Как в лихорадке спутанные корни
Чудовищных растений. В вышине,
Над головою, узенькой полоской
Сияет бледно-голубое небо.
Скорее, прочь отсюда!..
На вершине,
На месте, где немецкой батареи
Следы виднелись, я остановился
И сел на камень. Спутники мои
Ушли вперед. Спокойною прохладой
Был полон воздух. Где-то в глубине
Деревья тихо-тихо начинали
Свое вечернее богослуженье,
И солнца красноватые лучи
Ложились на долины. Я сидел
Задумавшись.
На этом самом месте
И день и ночь в пороховом дыму
Метались люди, падали, – но криков
Никто не мог расслышать: самый воздух
Гремел от ураганного огня.
Наводчики бежали. Офицер
Бросал отрывистые приказанья, —
И вдруг кидался в сторону и падал,
Хватая воздух ищущей рукой.
Победа? Слава? – Господи, как мало,
Как мало дней до полного забвенья!
Мне стало страшно в этой тишине.
Я бросился бежать, но в переходах
Запутался, не находя дороги;
Я останавливался и бежал,
Скользя и спотыкаясь. Наконец,
Заслышал я рожок автомобиля:
Меня искали. Через две минуты
Я вышел на дорогу. В то мгновенье,
Когда мы снова тронулись, сосед
Мне крепко стиснул руку выше кисти;
Я молча оглянулся: было бледно,
Почти измучено его лицо.
…………………………………………….
На перекрестке мы затормозили:
Навстречу нам порожняя телега,
Тяжелым запряженная волом,
Прогромыхала. Девушка-эльзаска,
Красивая, с веселыми глазами,
Сидела свесив ноги с облучка
И пела песню.
1927, Вогезы