Текст книги "Конец "Осиного гнезда". Это было под Ровно"
Автор книги: Георгий Брянцев
Соавторы: Дмитрий Медведев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Прошла неделя, как я возвратился на Опытную станцию.
Погода стояла ненастная, злая, с белесо-бурыми туманами и унылыми дождями. Землю пучило от избытка влаги, а дожди – густые и мелкие – все лили и лили. В заплаканное оконце моей комнаты бились оголенные ветви рябины, и с них беззвучно падали капли воды. Распутица разъела все проселочные дороги, и они стали непроезжими.
В свободное время я подолгу стоял у окна, наблюдая, как пузырились и пенились огромные лужи между рядами колючей проволоки, или выходил на крыльцо. Солнце не показывалось. Сумрачное, свинцовое небо опустилось низко-низко. Рваными лохмотьями, «на бреющем полете» неслись облака, казалось, что они вот-вот зацепятся, за верхушки столетних сосен.
По утрам клочья седого, грязноватого тумана наползали на строения Опытной станции и обволакивали их, будто мокрой и липкой ватой. Подчас ничего не было видно за пять шагов.
Печей еще не топили. Под навесом кто-то целыми днями колол дрова и выкладывал их ровными поленницами.
По ночам я долго не засыпал, кутаясь в колючее, грубошерстное одеяло и подбирая под себя ноги. Выключив свет, я лежал в темноте с открытыми глазами, отдаваясь своим думам. Ветер свистел за стенами дома, бился в окно, пробирался в печную трубу, тормошил плохо прикрытую дверцу, гремел листом железа на крыше. По комнате, натыкаясь на стекла, летала полусонная муха и противно жужжала, а невидимый сверчок тянул свою однообразную запечную мелодию.
Я вслушивался во все эти звуки, в заунывные причитания ветра, и как-то тоскливо и грустно становилось на душе. Я засыпал, устав от дум, но вставал неизменно бодрым и жизнедеятельным.
Дни мои были плотно заняты – я жил по твердому графику. Меня начали обучать шифру, радио и фотоделу. Все это я, конечно, знал не хуже преподавателей и мог преподавать сам. Но было интересно и полезно видеть, как это поставлено у немцев. Ежедневно, кроме воскресенья, до самого обеда я был загружен занятиями. Шифру меня обучал Похитун, а радио и фотоделу – немец Раух.
Кормили меня хорошо, наравне со штатными сотрудниками Опытной станции. Даже выдавали через каждые три дня по бутылке водки местного производства. Кроме того, в день приезда я получил приличную сумму в оккупационных марках. Следовательно, я мог кое-что прикупать на рынке, хотя нужды в этом не было.
От коменданта Эриха Шнабеля я получил постоянный пропуск и в свободное время мог беспрепятственно отлучаться в город. Это было очень важно – ведь я ждал условного сигнала от Семена Криворученко. Искать его следовало только в городе. На этот счет у меня с ним была точная договоренность. Я уже совершил несколько прогулок в город, но они оказались безрезультатными. Никаких сигналов я не нашел, хотя был уверен, что Криворученко уже переброшен и ищет меня.
Однажды вечером, вернувшись к себе в комнату после ужина, я, к великому удивлению, увидел в комнате большой радиоприемник «Филипс». Для него у изголовья кровати поставили специальный маленький столик. Я был озадачен и отправился за разъяснениями к гауптману Гюберту.
На мой вопрос Гюберт холодно ответил, что это сделано по его распоряжению. Он считает, что мне нельзя отрываться от советской действительности. Я должен знать все, что происходит в советском тылу и о чем осведомлен каждый советский гражданин. По мнению Гюберта, лучше всего меня бы держало в курсе дел систематическое чтение советской прессы, но она поступает на Опытную станцию нерегулярно.
– Ловите, что пожелаете, настраивайтесь на любую волну, – сказал в заключение Гюберт, – только воздержитесь от коллективных слушаний. Что полезно вам, может повредить другим.
Так я получил возможность слушать голос Большой земли. Я вернулся в свою комнату, подсел к приемнику, быстро ознакомился с его устройством и стал немедленно ловить передачу из Москвы…
Уснул поздно, но теперь уже не от грустных дум. Я не слышал, как стрекочет сверчок, как барабанит дождь по крыше, как завывает ветер. Я слышал лишь голос Родины. Трудно передать то чувство, которое я испытывал в эти минуты. Пожалуй, по-настоящему меня мог бы понять только человек, который сам пережил подобное.
Я проснулся, когда едва брезжил рассвет, и находился в том утреннем полусне, когда еще не хочется шевельнуться, не хочется покидать нагретую постель, даже глаз не хочется раскрывать. Я лежал ленясь, стараясь угадать, который час. В это время скрипнули плохо смазанные петли двери и в комнату осторожно, бочком, вошел старик с охапкой дров в руках. Я наблюдал за ним сквозь неплотно сжатые веки. Он тихо, без стука, уложил дрова около печки, достал из голенища бересту для разжигания и, стараясь не шуметь, начал разводить огонь.
Это был невысокий старик, с далеко не мужественной осанкой, заросший бородой до самых ушей. Глаза его, маленькие, как у медведя, умно поблескивали из-под косматых бровей. На голове торчала потрепанная шапчонка из искусственной мерлушки, а на плечах был заплатанный пиджак с длинными полами, перехваченный в поясе тоненьким ремешком.
Через несколько минут в печи бился и гудел сильный огонь. Мне показалось, что в комнате сразу стало теплее. Старик между тем присел на корточки, прислонился плечом к стене и глядел, как с треском горят сухие дрова. Его губы шевелились, он что-то бормотал про себя, но я не мог разобрать, что именно. Несколько раз он кинул взгляд в мою сторону, но я делал вид, что сплю, и не шевелился.
Старик достал из кармана кисет с табаком и газету, сложенную гармошкой. Оторвав клочок газеты, он скрюченными, узловатыми пальцами с обломанными ногтями принялся вертеть самокрутку. Он вертел ее и тихо, но довольно явственно проговорил:
– На-кось, выкуси, злыдень…
Я едва удержался от смеха.
Он старательно облизал самокрутку, такую огромную, что ею могли бы накуриться несколько человек, сунул ее в рот и спрятал кисет.
Затем ловко выхватил из печи огонек, прикурил и опять произнес:
– Вишь чего захотел!
Дед пускал дым в приоткрытую дверцу печки, но дым все же поплыл по комнате. Нестерпимое желание закурить охватило меня. И закурить именно самосада из стариковского кисета, свернуть цигарку из его же газеты. И я не выдержал.
Резко поднявшись, я сел на кровати, спустил ноги и попросил:
– Дедок, поделись табачком!
Он ничуть не смутился, обернулся и поглядел на меня. У него были сердитые глаза, в которых светились ум и хитрость.
– Проснулись? – спросил он. – А чего проснулись? Вам бы спать себе да спать, господин хороший.
– Привык вставать рано, – сказал я. – И табачку твоего захотелось попробовать.
Старик покачал головой, поднялся, сунул руку в карман и шагнул ко мне.
– Из русских? – спросил он, изучающе разглядывая меня.
– Что значит – из русских? – недовольно произнес я. – Я настоящий русский.
– Вот я и подумал, что русский, – подтвердил дед. – Хотя тут вот начальник немец и радист немец, а по-русски здорово лопочут. Не хуже нас. – Он протянул мне кисет и добавил: – Табачок-то дрянной, самоделковый, горлодер.
– Ничего, – сказал я. – Всякий курить приводилось.
– Тогда угощайтесь.
Дед вернулся к печке и уложил в нее оставшиеся поленья. Я свернул цигарку, прикурил от стариковской закрутки, сделал привычную затяжку, захлебнулся, и глаза мои полезли на лоб. Самосад был до того крепок, что горло мое сдавили спазмы, и я отчаянно закашлялся.
Старик закатился тоненьким, дребезжащим смешком, и глаза его задорно блеснули.
– Ну как? – полюбопытствовал он. – Всякий курили, а такой нет?
Я не мог сразу ответить. Наконец откашлявшись, бросил закрутку в печь и едва выдавил из себя:
– Табачок, будь он проклят!.
– Это с непривычки, – успокоил меня старик. – А вообще, конечно, табак дрянь, горлодер.
Я отдышался окончательно, закурил свою сигарету и опросил старика:
– Зовут-то тебя как, отец?
– Фомой Филимоновичем Кольчугиным…
– Из местных?
– Не совсем. Однако недалече отсюда, из черниговских.
– А сюда как попал?
– Кого же сюда пошлют? Некого. В старину говорили, что на безрыбье и рак рыба, а я говорю: на безлюдье и Фома человек. Вот и пригодился Фома. Народу-то нет, господин хороший. Разметало народ по всему свету: одни – сюды, другие туды подались. А я в тутошнем городе двадцать годков без малого живу. Человек я безобидный, никакой работой не брезгую, всем известен, вот меня и приткнули сюда по печной да по конской части.
Все это звучало более или менее правдоподобно. Я знал, что гитлеровцы берут даже в свои военные учреждения на черную работу русских людей. Но Опытная станция представляла собой не обычное учреждение. Это был строго засекреченный разведывательный пункт. Попасть сюда было не так легко!
– Хитришь, отец, – шутливо заметил я и подмигнул Фоме Филимоновичу. – К нам первого встречного не возьмут, даже если он самый лучший в городе работяга. Видно, по чьей-то рекомендации сюда пристроился.
– Ага… Что-то вроде этого, – кивнул Фома Филимонович. – Без этого трудно теперь. На бирже труда заручка оказалась. Землячок мой в каких-то начальниках ходит там, а мы при царе у одного помещика с ним лет пять работали. Не забыл он Фому, закинул за меня словцо – и выхлопотал мне местечко. Вот комендант ваш и забрал меня. Я ему перво-наперво дровец припас, навозил, наколол с солдатами, дымоходы прочистил да и за лошадками приглядываю. Солдат что? Нынешний солдат к лошадям непривычный. По этой части и за солдатом глаз нужен.
– А кем работал у помещика?
– Конюхом.
– Ну и как жилось тебе у помещика? – спросил я.
– А как? Неплохо жилось, царство ему небесное. Душой не буду кривить, хорошо жилось. Помещик хоть и немец, а славный был человек. В почете я был у него, как спец по охотничьим делам. А он уж так любил эту охоту, что и обсказать трудно. Нашему начальнику сто очков вперед дать мог.
– Вот как…
Старик был словоохотлив, но с хитринкой. Эта хитринка проглядывала в осторожности, с которой он ронял каждое слово.
– Ну, покалякали и хватит, – заключил он, подтягивая поясок. – Сейчас подброшу вам, господин хороший, еще дровец охапки две, и теплынь у вас будет, как в баньке.
– А на дворе холодно? – поинтересовался я, чтобы задержать старика и продолжить беседу.
– А с чего оно быть теплу-то? – ответил старик. – Времечко такое подоспело: ни на колесах, ни на полозьях. К зиме поворачивает… А вы из Москвы будете?
Я кивнул.
– Славный, сказывают, городишко.
– Ничего, подходящий… – в тон ему заметил я. – А как тебе платят здесь?
– А платят аккуратно, кажную неделю. Ну и харчишки… – И он улыбнулся. – Насчет заработка что можно сказать? От такого заработка не помрешь, а хором не наживешь.
– Не тяжело тебе в твои годы с лошадьми и печками возиться?
– А што… лихо нам не страшно, всякое видывали. – И он опять улыбнулся.
– Почему зубы не лечишь? – спросил я, увидав у него во рту желтые корешки.
– Лечить-то уж нечего, господин хороший. За шестьдесят пять годков все дочиста и съел.
– И пиджачишко у тебя не по сезону, легонький. Шубу надо.
– Шубу моим костям надо уж сосновую… последнюю шубу. Я уж и так загостевался на этом свете.
– Это ты зря. О смерти нечего думать… – заметил я и спросил, какая семья у Фомы Филимоновича.
Он рассказал, что имеет двух сыновей. Жену похоронил в двадцать девятом году. Старший сын в финскую войну потерял на фронте руку, но, вернувшись инвалидом, снова поступил на обувную фабрику. Вместе с фабрикой эвакуировался куда-то в глубь страны, и слух о нем пропал. Второй сын не успел окончить техникум, где сейчас находится – неизвестно. А внучка, от старшего сына, живет с Фомой Филимоновичем.
– Вот так и живем, господин хороший, – закончил старик. – Пойду припасу вам дровец, – и, переваливаясь, зашагал к двери.
Я взглянул на часы и заторопился. Через четверть часа должен был начаться урок по радиоделу, а я еще не завтракал. Я быстро оделся, наскоро умылся и помчался в столовую. Быстро покончив с едой и кофе, я поспешил обратно.
Со своим учителем Вальтером Раухом я столкнулся в дверях. Он куда-то торопился. Вернувшись в свою комнату, он сунул мне в руки какой-то иллюстрированный журнал, сказал, чтобы я подождал его, и исчез.
Окно его комнатки, как и моей, выходило в лес. Здесь Раух жил. Здесь и занимался со мной. Работал он на радиоцентре, в отдельном домике.
Я полистал журнал и положил на стол. Взгляд мой остановился на огромных часах, стоявших в углу на тумбочке. Они меня заинтересовали в первый же день, но при Раухе разглядеть их внимательно я не мог. Часы были аккуратно вделаны в резной деревянный футляр в виде старинной готической башни. В нижней части башни имелись воротца, обитые красной медью, с двумя медными кольцами вместо ручек, а шпиль башни венчал пятиконечный крест с распятием. Башня была обнесена рвом, над которым висел перекидной мостик на цепях. Очевидно, футляр делал искусный мастер. Ажурная резьба на карнизах, каждое бревнышко, каждая деталь, звенья цепи, деревянный крест – все было выточено с душой, с любовью. А над воротами башни, на темной деревянной планочке, я заметил три маленькие разноцветные кнопки: белую, синюю и черную.
Я задумался о назначении кнопок. Зачем они здесь? Уж, конечно, не для того, чтобы заводить часы, и не для того, чтобы переводить стрелки.
Я нажал белую кнопку. Часы продолжали тикать. Нажал синюю – то же самое. Попробовал черную – опять ничего не случилось. В чем же дело?
Часы стали отбивать время. Звон был мерный и торжественный.
«А может быть, кнопки для того, чтобы вызывать или прекращать звон?» – подумал я и вновь поочередно, сначала слева-направо, затем справа-налево, нажал на кнопки. Часы продолжали невозмутимо отбивать удары: пять, шесть, семь…
Тут я услышал скрип двери в коридоре. Я отошел от часов и заглянул в дверную щелку. Нет, это шел не Раух, а старик Кольчугин. Он нес в мою комнату охапку дров. Я вернулся к часам. И вдруг услышал грохот. Я застыл на месте. Мне почудилось, будто вот здесь, рядом со мной, кто-то бросил на пол дрова. Но в комнате был я один. Что за чертовщина?! Неужели, если Фома Филимонович бросает дрова в моей комнате, расположенной в противоположном конце дома, грохот слышен здесь? Я еще не догадался, в чем дело, когда услышал пение. Кто-то пел старинную русскую песню, и до меня отчетливо доносилось каждое слово:
Славное море, священный Байкал…
Так петь эту песню мог только русский человек.
Эй, баргузин, пошевеливай ва-а-ал!
Молодцу плыть недалече…
От напряжения и волнения у меня на лбу выступила испарина. В голове шевельнулась догадка. Я приблизил лицо к часам – звуки лились из них, из ворот башни:
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой…
И тут пришла запоздалая мысль: вот для чего нужны кнопки! Все ясно! Я нажал белую – пение продолжалось, синюю – то же самое, наконец, надавил на черную – и пение смолкло. Я опять нажал белую и услышал голос:
Шилка и Нерчинск не страшны теперь,
Горная стража меня не догнала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка миновала…
Проверку следовало довести до конца. Я понимал, что в моем распоряжении считанные секунды – вот-вот может вернуться Раух.
Я быстро вышел из комнаты Рауха и устремился к своей. У дверей остановился и замер. До слуха явственно донеслись слова песни:
Слышны уж грома раскаты…
Я дернул дверь на себя. У печи на корточках сидел старик Кольчугин. Он уставился на меня любопытными глазами.
– Поешь? – спросил я.
– Пою помаленьку, – отозвался Фома Филимонович.
– А я за сигаретами… забыл, – произнес я, схватил со стола пачку сигарет и ушел.
Значит, меня подслушивают. Это ясно. Из моей комнаты в комнату Рауха, который владеет русским языком, идет скрытая проводка, а репродуктор искусно замаскирован в часах. Новость важная. Чрезвычайно важная. Я вернулся в комнату Рауха, нажал на черную кнопку и едва успел закурить, как вошел Раух.
13. ШИФРОВАЛЬЩИК ПОХИТУНЧерез четыре дня я сделал новое открытие: во время моих прогулок по городу за мной велась слежка. Выяснилось это так. Проходя мимо дома на окраине города, я обратил внимание на одного человека. Он сидел на деревянной скамье, вделанной в стенную нишу. Погода стояла пасмурная, и можно было подумать, что он укрывается от дождя. Я так и подумал.
На человеке была клетчатая кепка из ткани, обычно идущей на одеяла.
Полчаса спустя в самом центре города я заметил эту «кепку» на противоположной стороне улицы. Я решил на всякий случай проверить этого субъекта. Сделать это надо было так, чтобы не выдать своих подозрений. Я дошел до угла и остановился, засунув руки в карманы. «Кепка» тоже дошла до угла, на мгновение задержалась в нерешительности и пересекла улицу. Я поежился от холода и дождя, потоптался на месте и повернул обратно. Пройдя полсотни шагов, я сделал вид, что оступился, начал растирать ногу и увидел позади себя «кепку». Не ограничившись этим, я решил убедиться еще раз и пошел дальше.
Проходя мимо городской биржи труда, отгороженной от улицы глухим кирпичным забором, я свернул в калитку, сделал несколько шагов и повернул обратно. И при выходе столкнулся нос к носу с «кепкой».
Это был плохой агентик, неопытный, не уверенный в себе. Зная, что во дворе биржи всегда толпится много народу, он, опасаясь потерять меня и, конечно, не ожидая, что я сразу выйду, бросился сломя голову за мной.
Больше в этот день я его не видел, да и вообще никогда уже не встречал. При очередной прогулке в город я опять обнаружил за собой наблюдение, но теперь его вело новое лицо.
Это открытие осложняло мои планы. Надо было что-то придумать. Встречаться с Криворученко, имея за собой «хвост», конечно, нельзя.
Я долго размышлял над тем, как выйти из положения. И придумал. Я решил «подружиться» с шифровальщиком Похитуном. Это был первый человек, заговоривший со мной по-русски на Опытной станции. Он же первый начал заниматься со мной радиоделом. Что-то похожее на сближение наметилось между нами на первом же уроке. Возможно, поводом послужила моя «откровенность» с Похитуном. Я охотно отвечал на все его вопросы и даже выкладывал перед ним свои «взгляды».
Нетрудно было заметить, что Похитун любит не только чеснок, которым от него разило, но и спиртное. Я убедился, что он горчайший пьяница. Водка, получаемая мною, оказалась тем магнитом, который притягивал его ко мне. Алкогольный червяк не давал покоя Похитуну. Первый урок по радиоделу закончился тем, что он, мертвецки пьяный, свалился на свою койку и захрапел тотчас, как только содержимое моей бутылки перекочевало в его утробу.
Но он успел кратко поведать мне о своей жизни. Я узнал, что еще до первой мировой войны Похитун служил бухгалтером в московском филиале крупной немецкой фирмы и по хозяйским делам дважды бывал в Берлине. Там хозяйский сын, немецкий офицер, хвастал в компании собутыльников феноменальной памятью Похитуна на цифры. Похитун мог наизусть пересказать гроссбух филиала за полугодие с тысячами разных чисел. Там же он познакомился с молодым капитаном Габишем. Война 1914 года… Похитун сдался в плен немцам и был подобран Габишем, у которого, по словам Похитуна, «преотличнейший нюх на деловых людей». Похитун был штатным шифровальщиком в царской армии, а стал шифровальщиком в немецкой разведке.
В России у него остались жена и сын, но он о них забыл и в двадцатых годах женился на немке. Жена его – особа с крутым характером, но отменная хозяйка. Она живет сейчас в предместье Берлина, и он получает от нее три письма ежемесячно. Ровно три – ни больше, ни меньше.
Накануне этой войны Похитун почти совсем прекратил пить. «Вылечила» его жена довольно радикальным способом: все, что он зарабатывал, она отбирала до последней марки и складывала в комод, к которому доступ Похитуну был категорически запрещен. Рассчитывать же на угощение друзей почти не приходилось.
А когда Похитун в феврале сорок первого года оказался на фронте и выскользнул из-под контроля жены, он стал опять пошаливать. Итак, у этого типа за спиной почти тридцать лет усердной службы в немецкой разведке…
Я пришел к выводу, что Похитун – человек безвольный, ломкий. Это была личность без личности, какой-то «плывун». Но при всем этом он действительно обладал феноменальной памятью и блестяще знал шифровальное дело. В его голове легко и прочно укладывались всевозможные цифры и коды, сложные цифровые и буквенные комбинации, разнообразные шифровальные ключи.
Эти достоинства спасали его от увольнения с работы за чрезмерную любовь к спиртным напиткам.
«В шифре, – говорил Похитун, – я так насобачился, что стал настоящим профессором».
И этому можно было поверить.
Коротко говоря, он ускоренными темпами стал навязывать себя в мои приятели. Этому способствовала не только моя водка, но и получаемые мною деньги. Часть их я сразу предложил Похитуну. Он не отказался, заметив, что почти все его жалованье и сейчас попадает в руки жены, которая намерена поразить его вскоре каким-то решительным коммерческим ходом.
Водка развязывала Похитуну язык, и он в пьяном виде выбалтывал то, что надежно хранили сейфы и о чем он трезвый побоялся бы даже заикнуться.
Однажды в конце урока после бутылки «зелья», которую я накануне принес из города, он под большим секретом выболтал мне чрезвычайно важный факт. Оказывается, во время моей поездки к Доктору Гюберт перекинул на нашу сторону агента-радиста, некоего Василия Куркова. Его обучал радиоделу Похитун, но не здесь, на Опытной станции, а в городе, где Курков жил на конспиративной квартире. После выброски Курков передал пять радиограмм. Он сообщил, что хорошо устроился, нашел комнату в надежной семье, начал собирать разведывательные данные, собирается в Москву, чтобы навестить Брызгалова. Но потом замолк по неизвестным причинам и подряд пропустил четыре сеанса, не отзывается… Гюберт очень нервничает. Да и Похитуну неприятно: могут подумать, что он плохо подготовил Куркова, а он выжал из него все, что мог.
– Его бросили, наверное, к Саврасову на Урал? – рискнул я задать вопрос.
– Какой шут, к Саврасову! – возразил Похитун. – Он послан на самостоятельную работу в район станции Горбачево, между Орлом и Тулой.
Наша «дружба» принесла свои плоды. За мной прекратилась слежка. Это объяснялось очень просто: Похитуну, безусловно, доверяли, в его преданности не сомневались, и когда я стал ходить в город вместе с ним, то ни разу не обнаружил за собой «хвоста». Да и незачем было вести за мной слежку, когда мы вместе уходили и вместе возвращались. Наша «дружба», конечно, не мешала Похитуну докладывать начальству о моем поведении. В этом я нисколько не сомневался.
Как-то мы опять отправились в город. Надо сказать, что по совету Гюберта я уже больше недели не брился и оброс курчавой бороденкой, делавшей меня неузнаваемым.
Город был мне знаком: здесь родилась моя жена, и я несколько раз бывал в нем до войны. Всегда волнующе-отрадно навестить места, с которыми связаны давние радостные воспоминания. Я нашел знакомую улицу, обсаженную кленами, и стал искать глазами аккуратно срубленный домик, в котором прошло детство жены. Но домика я не нашел, как не нашел и соседних с ним домов; вместо них было немецкое кладбище с березовыми крестами, расставленными в строгие шеренги.
В горле у меня запершило, горький осадок лег на душу. Я быстро покинул улицу. У Похитуна, между прочим, создалось мнение, что я тянул его сюда затем, чтобы специально поглядеть на кладбище. Он даже стал напевать старую солдатскую песню: «Спите, орлы боевые…», но потом умолк.
Никаких знаков и сигналов Семена Криворученко я не нашел, хотя мы исходили из конца в конец все главные улицы городка.
«Неужели выброска сорвалась? – лезли в голову тревожные мысли. – Но что могло помешать ей? А может быть, случилось худшее, без чего не обходится дело в войну? Может быть, и Семен и радист обнаружили себя и попали в лапы гитлеровцев? Но ведь их должны были сбросить в глухом лесу, а в лесные дебри гитлеровцы забираются редко».
Во всяком случае, и из этой прогулки в город я возвратился ни с чем. Беспокоила мысль об этом радисте Куркове. Что, если он разведает, что в указанной мной больнице никакого Брызгалова не было и нет? Необходимо немедленно связаться со своими, предупредить их.