Текст книги "НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 19"
Автор книги: Георгий Гуревич
Соавторы: Север Гансовский,Дмитрий Биленкин,Павел (Песах) Амнуэль,Роберт Абернети,Виталий Бабенко,Владимир Фирсов,Геннадий Мельников,Ал. Горловский
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
6
– Папа любил комбинировать идеи в разных сочетаниях, – Ольга водила пальцем по матовой поверхности контрольного экрана, Кима она будто и не замечала, разговаривала сама с собой. – Он программировал данные, и машина синтезировала из ошибок новые идеи. Папа не специалист по межзвездным полетам. Он обращался к экспертам, и ему говорили: что за бред… А однажды… Однажды мы встретили маму.
Астахов крепко держал дочь за руку, будто думал, что она бросится к матери, исчезнет вместе с ней, Лена не изменилась: озорной блеск в глазах, высокая прическа, из-за которой Лена казалась старше на несколько лет.
…В кафе было уютно: столики, похожие на панцири черепах, кресла-улитки. На стенах изображения океана. Ольга забралась в кресло, свернулась клубочком, чувствовала, что отцу предстоит нелегкий разговор, и старалась не попадаться на глаза.
– Я звонила тебе, – сказала Лена, – это было год назад. Хотела сказать… Потом раздумала – зачем мешать твоим планам?
– Ты искала меня?
– Да. Хотела сказать, чтобы ты не считал ошибкой все, что было. Мне так нравилось, а я всегда поступала по-своему.
– Оленька, пойди погляди на кальмаров, – сказал Астахов. Ольга не пошевелилась в кресле, будто ее и не было.
– Хочу, чтобы ты понял, – продолжала Лена. – Многое из того, что ты считал ошибкой, – истина. Для меня истиной была любовь – ты записал ее на карточку под индексом «личные неудачи». Эти крабы на стенах – парень, который их рисовал, считал, наверно, что за три тысячи километров от океана людям будет приятно посидеть в клешне краба и пить сок из раковины улитки. Понимаешь? Ошибок нет вообще – все зависит от точки зрения.
Астахов молчал. Ерунду говорила Лена. Есть критерий для оценки ошибок
– мир, в котором мы живем. Но в чем-то Лена была права. В чем-то малом, в очень важном малом. Додумать это.
– Мой рейс, – сказала Лена.
– Киев, – повторил Астахов слова диктора.
– Нет, – Лена усмехнулась. – Не хочу заставлять тебя ошибаться. Киев
– только пересадка… Знаешь, Игорь?.. Вспомни софизм о критском лжеце. Разве ты не похож на него? Если эрратология не ошибочна, то она истинна, а если она истинна, то она не отвечает своей цели, и значит, она ошибочна…
Астахов смотрел в одну точку, думал. Критский лжец. Ерунда. Он потерял мысль. Ага, вот она: относительность ошибки. Он строил эрратологию по классическим канонам науковедения. Нужны иные методы. Нужно учесть долю истинности в любой ошибке, учесть и отбросить. Сделать ошибку абсолютной. Значит – все сначала?
Ольга тихо плакала, опустив голову на гриву морского конька, по ошибке попавшего в далекое от океана горное кафе…
7
Впереди показался лес, и дорога пропала. Ким ушел совсем недалеко от дома, но здесь кончался город – дальше лежало засеянное поле, лес, пахло свежестью, как в цветнике на площади. Подошвы липли к земле, будто покрытые магнитным составом, грязь под ногами хлюпала и чавкала. Сегодня в классах пусто – день спорта, и Ким сбежал. Он уже выиграл у Сережи в теннис, и ему стало неинтересно.
Ким краем подошвы начертил на земле стрелки. Астахов, Ольга, Лена. Круг – эрратология. Подумал и дорисовал стрелку – Ким Яворский. Стрелка получилась на отшибе, потому что Ким, хотя и знал методы социальной психометрии, но отношения своего к эрратологии пока не определил, а без этого схема теряла смысл.
Отец считает эрратологию чепухой. Лена – тоже. Ольга любит отца и готова признать даже то, во что не верит. А сам Астахов? Ну, тут ясно. Что ясно? Если Астахов считает, что методы эрратологии верны, то почему бросил поиски, почему стал учителем? А если его постигла неудача, то для чего хранить десятки тысяч ненужных книгофильмов? Остается третье…
Ким проверил свое рассуждение и не нашел в нем ошибки: Астахов завершил работу. Вывел идею идей. Так. Но тогда – почему он молчит?..
– Учитель! – сказал Ким с порога, и Астахов, размышлявший о чем-то у окна, обернулся.
– Я хотел спросить, – Ким заговорил сбивчиво, ему пришло в голову, что это бестактно – спрашивать человека о том, о чем он говорить не хочет. Но отступать было поздно, и Ким, неловко подбирая слова, чтобы не обидеть учителя, рассказал о своих сомнениях.
– Пойдем, – сказал Астахов.
Он включил стереовизор в кабинете, прошелся вдоль стеллажей. Ким почувствовал волнение. Подумал: это оттого, что сейчас он соприкоснется с чужой жизнью, в которую влез без спроса. Но нет – он просто боялся разочароваться.
– Семьсот тридцать две тысячи двести сорок идей, – сказал Астахов. – За три века. Труднее всего было отсеять лишнее. Далеко не все идеи пригодны для обработки. Одни не имели отношения к космосу. В других была невелика доля заблуждения – это почти верные идеи, для меня они не годились. Третьи – особая категория. Идеи, выдвинутые из тщеславия. Единственная их цель – самоутверждение автора. Их тоже пришлось отбросить. Так появилась системология ошибок. Идей в результате стало втрое меньше, работать с ними – втрое интереснее…
Астахов перебирал книгофильмы, он был наедине с ними, с этими идеями, которые составляли всю его жизнь. Он перебирал и вспоминал, а Киму уже не хотелось спрашивать. Ему показалось, что он, наконец, понял Астахова. Движение к цели, полное надежд, отрадней самого прибытия, – так писал Стивенсон. Астахов ищет свой Остров сокровищ. Может быть, у него уже есть карта, но никогда не хватит воли сесть на корабль и выйти в океан, чтобы отыскать остров в безбрежных просторах.
– Что с тобой, Ким? – сказал Астахов. – Ты не слушаешь. Я говорю, что три года назад мы жили с Олей в Минске. Тогда-то я понял: пришло время сделать последнюю пробу.
«О чем он говорит, – подумал Ким, – какую пробу? Астахов – эрратолог, он создал новую науку. Зачем ему звезды?»
– Опыт я провел на Минской статистической станции. И получил результат. Верную идею. Работа моя закончилась. Я не сказал об этом никому
– даже Оле. Не мог заставить ее ездить со мной, начать все сначала. Говоришь себе: дело прежде всего. А потом проходят годы… Жена. Дочь. Друзья. Ученики. Опять все бросить. Уйти…
Астахов улыбнулся, и Ким, сам того, может быть, не подозревая, позавидовал Ольге. Трудно им вдвоем, невидимая стена эрратологии стоит между ними, и все же им хорошо. Ким подумал, что ему с отцом приходится труднее, хотя внешне все прекрасно. Но ни отцу, ни матери не придет в голову взвалить на сына часть своих забот. Когда родители переживают какую-нибудь неудачу, осложнение, он в стороне. Ольга – нет. Может быть, ей нелегко, но он, Ким, хотел бы… А Астахов боится. Все они, родители, одинаковы. Они думают, что так – тихо и спокойно – жить легче? Да, наверно, – внешне. А стена между ними станет расти, потому что все, что любит Ольга в отце, – увлеченность, безумие стремлений – Астахов старается теперь запрятать: для ее же блага. Стена вырастет до неба, и когда-нибудь Ольга скажет отцу, как Ким скажет своему:
– У нас все разное, папа, даже сложности…
И неожиданно Ким, будто со стороны, услышал свой голое – напряженный и тихий:
– Вы трус, Игорь Константинович…
8
Отец стоял у люка доставки и вкладывал в его разинутую пасть книгофильмы и личные вещи. Ким взглянул на приборный щиток: шифр Уфы. Отец захлопнул крышку, обернулся.
– Едем домой, – сказал он. – Рудник мы сегодня пустили, контроль теперь понадобится лет через пять.
– Мы уезжаем, – сказал Ким. – А школа?
– Вернешься в старый класс, к учителю Гарнаеву.
Помолчали.
– Ты встретишь другого Астахова, – мягко сказал отец. – Наконец, существуют стереовизоры.
– Конечно, – вздохнул Ким. Как же так, сразу? Он еще не додумал. Это очень важно для него – понять все, что связано с Астаховым, с Ольгой. Он не может так уехать. Что подумает Ольга? Укатил домой – тихо, спокойно.
– Я хотел бы остаться на несколько дней, – нерешительно заговорил Ким.
– Оставайся, – неожиданно легко согласился отец. – Оставайся до конца семестра. А я не могу – работа…
Утром, когда Ким с ребятами ждал Астахова, в класс вошла высокая женщина, педагог старшей группы. Ким понял сразу, сказал:
– Можно мне выйти?
Он побежал через корт – так было короче – и сорвал у кого-то игру. Ольга сидела на ящике с моделями непостроенных космолетов.
– Не могла сообщить? – сердито спросил Ким. – Куда вы едете? Зачем?
– Кому сообщать? Папа сказал, что ты улетел вечерним рейсом. Я сама не знаю точно, куда мы едем. Кажется, на Фиджи… И все из-за тебя.
«Вы трус, Игорь Константинович».
– Не понимаю, – сказал Ким.
– Будто? Ты наговорил вчера столько глупостей. Целый вечер папа ходил по комнате. Потом спросил: «Ты тоже считаешь, что я трус?» Представь, что твой отец спросит у тебя такое. Пока я соображала, папа пошел говорить по стереовизору. Тогда ему и сообщили, что Яворские уехали. Наверно, твой отец сдал местный номер. Папа связался с Фиджи. Там работает Годдард…
– Годдард. Направленные мутации человека, – вспомнил Ким.
– Это тебе, – Ольга протянула Киму капсулу с микрофильмом. – Я должна была отослать в Уфу, но раз ты здесь…
«Не может быть, что это только из-за меня», – подумал Ким. – Конечно, Астахов хотел вернуться к работе, хотел и не решался. Неустойчивое равновесие – достаточно было малого толчка, одной не очень умной, но злой реплики, и решение принято.
– Ты рада, что едешь? – спросил Ким.
Ольга пожала плечами:
– Будет трудно…
Ким видел: она и смеется, и плачет. Губы дрожат, а глаза улыбаются. Пусть Ольга не отвечает. Она считает, что отец прав, и это главное.
Ким вставил капсулу в проектор.
9
– Из трехсот тысяч идей машина выбрала одну и сделала ее центром новой гипотезы…
Голос Астахова будто раздвинул невидимую преграду. На скале у обрыва стоял гигант, закованный в цепи. Он пытался сбросить путы, но тяжелая цепь лежала недвижимо.
– С прикованным гигантом сравнил человека автор идеи, – сказал Астахов. – Человек покорил природу, но не научился управлять собственным телом. Можем ли мы усилием воли изменить цвет глаз? Замедлить рост ногтей? Регулировать работу сердца? Нет, потому что не хватает сил – биотоки слишком слабы, они могут передать в клетку сигнал, но заставить ее работать в ином режиме биотоки не в состоянии. Нужно усилить сигналы мозга!
Скала дрогнула, гигант распрямил плечи и, неожиданно освободившись от цепи, мощным движением бросил ее в пропасть.
– Ошибочная, наивная идея, – сказал Астахов. – Дело не в слабости биотоков. Аппарат наследственности исключительно сложен и устойчив. Наследственность – вот наши цепи. Природа поступила как инженер прошлого века: создала механизм очень надежный, но не способный к быстрым изменениям. А вот вторая ошибочная идея.
Изображение подернулось туманом, и Ким, будто на объемной модели, увидел длинную извивающуюся спираль.
– Наше тело построено из кирпичиков-молекул. Какое расточительство! Все равно, что закладывать в фундамент дома не кирпичи, а электронные осциллографы. Молекула сцеплена из атомов, атомы – из элементарных частиц. Природа искала и ошибалась, конструируя живое, и выбрала кирпичи слишком массивные и сложные.
Двойная спираль – молекула ДНК – на глазах у Кима рассыпалась, брызнули осколки, невидимая пушка разбивала их на атомы, на отдельные частицы.
– Нужно строить живое из элементарных частиц. Поручить хранение наследственной информации спрессованным в плотный комок нейтронам, протонам, электронам… Ошибочная идея. В мире элементарных частиц глава – принцип неопределенности. Наш элементарный ген окажется подвержен самым неожиданным мутациям. Попробуйте хранить что-то в сосуде, который вечно меняет форму, размеры, а то и просто расплывается лужицей не столе…
Голос Астахова на секунду исчез, из глубины проектора будто полилось пространство: черное, огромное – вся Вселенная со звездами и галактиками. Ким мчался куда-то, он не видел себя, но знал – он не в звездолете, он просто бродит среди звезд с вещмешком за плечами, в стоптанных ботинках…
– Две ошибки. Машина объединила их. И еще тысячи… Появилась идея. Построим ген из элементарных частиц и будем управлять им с помощью биотоков. Принцип неопределенности станет союзником, он будет расшатывать систему, помогать слабым сигналам мозга. Человек сможет стать камнем, или птицей, или лучом света… Местом его странствий будет Вселенная…
– Помоги, – сказала Ольга, и Ким поднял тяжелый ящик, отнес к махолету. У кабины, под ветром трепещущих крыльев, постояли.
– Ты сообщишь свой адрес? – спросил Ким.
– Не-а, – протянула Ольга, глядя вверх, крылья выходили на рабочий режим. – Зачем? Ты и сам знаешь, чего хочешь…
10
Звездолет был птицей – огромным бело-черным лебедем с распростертыми крыльями звездных датчиков, с длинной гибкой шеей, отделявшей генераторные отсеки от жилых помещений, и с маленькой изящной головой, в которой все давно было знакомо и привычно, от слабого серого налета на пультовых клавишах до зеленого чучела скалистой горлянки, привезенной Кимом с Марса еще в бытность студентом. Это был его корабль, его душа и тело. Ким стал капитаном «Кентавра» больше десяти лет назад и теперь собирался покинуть его – не на Земле, а здесь, в космосе. Капитана Кима Яворского ждали. В рубке «Кентавра» – чтобы проститься, а там, в полупарсеке, на второй планете Росс-775 – чтобы встретить.
«Не стану прощаться», – решил Ким. Шагнул в тамбур, задраил внутренний люк, ощупал лямки биогенератора на плечах, потопал ногами, убеждаясь, что ботинки-ускорители надежно закреплены. «Странник», – подумал он. Вот так и мечтал учитель отправиться к звездам – с котомкой за плечами и в стоптанных ботинках.
Ким произнес контрольный набор слов, и внешний люк исчез, оставив неожиданную черноту и усыпанный жаркими точками звезд холод пространства. Ким шагнул за борт. На миг он ощутил себя парашютистом из старого-старого фильма. Сейчас он спрыгнет с крыла и понесется к земле, и ветер засвистит в ушах, и нервы напрягутся до предела, и пальцы стиснут кольцо, но ты летишь и знаешь, что не раскроешь парашюта, а над самой землей, когда остриями копий протянутся к тебе верхушки елей, ты взмоешь в голубую высоту, легко управляя своим телом и всей планетой, которая, вдруг испугавшись тебя, ринется прочь.
«Учитель не успел, – подумал Ким. – Сколько прошло лет – тридцать? Чуть меньше, пожалуй». «Вы трус, Игорь Константинович». Эти слова изменили тогда три жизни. Его, и Ольги, и Астахова. Учитель не увидел звезд вблизи, но довел свою науку – эрратологию – до изящества и совершенства, с которыми нельзя было не считаться. Из множества ошибок и заблуждений, как легендарная птица-феникс, возродилась Истина. И он, Ким, ставший к тому времени звездным капитаном, услышав о смерти Астахова, явился в Институт эрратологии и рассказал странную притчу. Притчу о Страннике…
Ким оттолкнулся ногой от обшивки и поплыл от «Кентавра». Он прислушался к своим ощущениям – тело было послушно, готово а миг приказа стать невидимым и всепронзающим лучом или, наоборот, плотнейшим комочком материи, для которого не страшны самые горячие звездные недра.
«Странник идет к звездам», – подумал Ким. Корабль превратился в блестку и спрятался в звездной стае. Ким остался один – он и звезды. Щелкнул переключателем на плече и ощутил в себе великую силу – силу Человека…
В рубке «Кентавра» стереоэкран на миг полыхнул ярким пламенем, и человек, только что паривший в пространстве, исчез. Люди вздохнули облегченно, но работа только началась, и они перевели взгляды на другую группу приборов, контролирующих полет Странника.
«Все в порядке, – утверждали сигналы. – Странник идет к звездам. Ждите его».
Дмитрий Биленкин
ПРОБА ЛИЧНОСТИ
Внимание Поспелова привлекли голоса за дверью. Он приостановился. Вечера в интернате не отличались тишиной, дело было не в шуме, который доносился из кабинета истории, даже не в том, что ребята, похоже, занялись там чем-то скрытым от глаз учителя. На это они имели полное право. Кому, однако, мог принадлежать фальцетом срывающийся, явно старческий и, судя по интонациям, перепуганный голос?
– Помилосердствуйте… Все пакостные наветы недругов моих, клевещущая злоба завистников…
Что за странная лексика! Впрочем, это кабинет истории, там все может быть…
– Нет, Фаддей Бенедиктович, – послышалось за дверью. – Вы, пожалуйста, ответьте на наш вопрос.
Фаддей Бенедиктович? Поспелов сдвинул брови. Какое необычное имя! И почему-то знакомое. Фаддей… Бенедиктович… «Так это же Булгарин! – ахнул Поспелов. – Девятнадцатый век, Пушкин, травля, доносы… Ничего не понимаю!»
Уже давно вид закрытых ребятами дверей не мог навести педагога на мысль о чем-то дурном, но так же точно в подобной ситуации и педагог не был для ребят нежеланным гостем. Без долгих размышлений Поспелов толкнул дверь и, войдя в помещение, тихонько притворил ее за собой.
Семеро мальчиков и девочек не заметили его бесшумного появления. Они были так увлечены своим занятием, что отвлечь их, чего доброго, не смогло бы и нашествие инопланетян. Слова вопроса, с которыми Поспелов хотел к ним обратиться, остались непроизнесенными. И немудрено! Там, где он очутился, был самый обычный, погруженный в полумрак школьный кабинет, в котором сидели столь же несомненные, хорошо знакомые учителю подростки двадцать первого века, – голоногие, голорукие, весьма взволнованные и привычно сдержанные. Но такой же несомненной, такой же подлинной была смежная реальность – уставленная громоздкой мебелью, как бы продолжавшая аудиторию комната, изразцовое чело печи в простенке, конторка с впопыхах брошенным поверх рукописи гусиным пером, шкаф с темными корешками книг на полках, узкое и высокое окно, в которое падал хмурый свет дня, явно петербургского, потому что над крышами вдали восставал шпиль Петропавловки. И ничто материальное не отделяло эту комнату от действительности двадцать первого века: просто в двух шагах от ребят акмолитовое покрытие пола кончалось, как обрезанное ножом, и сразу начинался навощенный паркет. Вот только свет из окна, озарявший фигуру у конторки, не проникал за черту, хотя в воздухе ему не было никакой видимой преграды.
Но не эта реальность состыковки двух эпох поразила учителя. Будучи физиком, он прекрасно понимал, что все находящееся там, за чертой, столь зримое и очевидное, на деле было произведением фантоматики, неотличимой от настоящего моделью прошлого, сотканной компьютером голограммой. Парадокс, обратный тому, который возникает при быстром мелькании спиц в колесе: там грубая сталь, оставаясь веществом, расплывается в призрак; здесь призрачное ничто превращалось для взгляда в самую что ни на есть подлинную и телесную материю. Туда, в девятнадцатый век, можно было даже шагнуть, потрогать предметы, но лишь затем, чтобы убедиться в мнимости и этой конторки, и этого массивного, с завитушками шкафа, и этих резных кресел, столь же проницаемых для взмаха руки, как самая обычная тень. И в том, что среди всей этой иллюзорной обстановки находился прилизанный, с лоснящимся от пота лицам Фаддей Бенедиктович Булгарин (Видок Фиглярин, по нелестной аттестации современников), тоже не было ничего исключительного. Как все остальное, компьютер и его моделировал по рисункам, запискам, воспоминаниям той эпохи, воссоздал облик, душевный склад, характер мыслей, наделил фантом самостоятельной, насколько это вообще возможно, жизнью доподлинного Фаддея Бенедиктовича, так что фигура у конторки могла слушать, думать, говорить и чувствовать, как сам Булгарин. Нового для Поспелова тут ничего не было. Всего несколько лет назад шальная жажда справедливости толкнула его, тогда еще студента, подобным образом воссоздать Лобачевского, чтобы хоть тень великого человека услышала благодарность потомков, ведь Лобачевский при жизни не дождался ни единого слова признания, даже простого понимания своего труда. Однако уже ослепший старик сразу перебил его излияния: «Благодарю вас, сударь, но я и так знал, что моя воображаемая геометрия будет нужна».
Однако сейчас от Поспелова ускользал самый смысл затеи, и он не мог понять того странного разговора, который завладел его вниманием.
– Повторяю вопрос, Фаддей Бенедиктович. Вы понимали значение Пушкина в литературе?
Поспелов сразу узнал говорящего: Игорь, конечно, и тут был главным!
– Понимал-с, прекрасно понимал, ваше…
– Напоминаю: без титулов, пожалуйста!
– Хорошо-с. – Казалось, что Булгарин при каждом слове мелко раскланивается, но это впечатление создавал его ныряющий, с придыханием голос, потому что телесно он держался со смиренным достоинством.
– Если вы понимали, кто такой Пушкин, то почему вы его травили?
– Ложь сплетников и низких клеветников! Я, я – травил?! Господи, пред тобой стою, всегда желал Александру Сергеевичу добра, стихи его с восторгом печатал, мне он писал приятельски, сохранил, как святыню… могу показать…
Рука Булгарина дернулась к конторке.
– Не надо, – в голосе Игоря прорвалась брезгливость. – Эти письма двадцатых годов нам хорошо известны. Скажите лучше, что вы писали о Пушкине, например, в марте и августе 1830 года.
– Не отрицаю! – поспешно и даже как-то обрадованно воскликнул Булгарин. – Случалось, пенял достопочтенному Александру Сергеевичу, звал, некоторым образом, к достойному служению царю и отечеству. Не понят был, оскорблен эпиграммами, поношением литературных трудов моих, недостойным намеком на прошлое супруги, но зла – упаси боже! – не сохранил, ту эпиграммку сам напечатал, рыдал при безвременной кончине Александра Сергеевича… Заносчив был покойный, добрых советов не слушал, ронял свое величие поэта, так все мы, грешные, ошибаемся! Господи, отпусти ему прегрешения, как я их ему отпустил…
От обилия чувств лицо Булгарина покривилось; он сконфуженно утер слезу.
Шелест возмущения прошел по залу. Одна из девочек даже вскочила, готовая броситься, выкрикнуть потрясшее ее негодованием. Остальным удалось сохранить спокойствие, только взгляды всех сразу устремились на Игоря. Девочка, помедлив, села. Губы Игоря сурово сжались. «Да, – сочувственно подумал Поспелов. – Вот это и есть демагогия, с которой вы, ребятишечки, никогда не сталкивались. Такого ее мастера, как Фаддей, голыми руками взять и надеяться нечего… И чего, интересно, вы хотите добиться, милые вы мои?»
– Значит, добра желали, – слова Игоря тяжело упали в зал. – Тогда поясните, как это ваше утверждение согласуется с тем, что вы секретно писали и говорили о Пушкине Бенкендорфу?
Сжав пальцами край конторки, Булгарин подался вперед, будто желая лучше расслышать. Его глаза, в которых еще стояли слезы, моргнули, совсем как у старого, привычного к побоям пса. Никакого звука он, впрочем, не издал.
– Забыли? Может быть, напомнить вам некоторые ваши доносы? Этот, например: «К сему прилагаю все тайно ходящие в списках стихи г. Пушкина, содержание которых несомненно изобличает вредный уклон его мыслей…»
«Ого! – изумился Поспелов. – Где они нашли такой документ? Впрочем, что я… Это же артефакт, иначе в учебниках было бы. Конечно! Такого доноса Булгарина не сохранилось, но как палеонтолог по одной кости способен реконструировать скелет, так и центральный компьютер, к которому ребята, несомненно, подключились, может по известным фактам и записям воссоздать утраченный текст. Не дословно, но вряд ли и сам Булгарин хорошо помнит написанное им когда-то… Рискованно, но, кажется, ребята попали в самую точку».
– …Назвать день, когда вы это написали?
Ответа не последовало. Что-то шепчущие губы Булгарина побелели, он пошатнулся, криво оседая в ближнее кресло.
– Страховочный импульс!!! – бешено крикнул Игорь. – Упредить не могли?!
– Спокойно, спокойно, – ломким басом отозвался второй, с края подросток. Его короткие пальцы проворно коснулись чего-то на пульте дистанционного управления, который он держал на коленях. Склоненное лицо подсветили беглые огоньки индикатора. – Это не сердечный приступ (Поспелов невольно вздрогнул), даже не обморок. Просто испуг и ма-аленькая игра в жука-притворяшку.
– Но ты хоть сбалансировал тонус?
– Еще бы! Пусть посидит, отдохнет, поразмыслит…
– А обратная связь?
– Отключена. Не видит он теперь нас и не слышит – эмоционируй как хочешь!
Поспелов вжался в тень, ибо ребята тут же повскакали с мест. Всех прорвало. Всем не терпелось высказаться, все спешили высказаться и кричали наперебой, как только возможно в их возрасте.
– Вот тип!!! С таким слизняком возиться – потом год тошнить будет…
– Игорь, чего ты: «Пушкин да Пушкин!» Надо по всему спектру, исподволь, а ты – бац!.. Я тебе медитировал, медитировал…
– Нет, ты представь, каково было Пушкину! Вот только он написал «Пророка», в уме еще не остыли строчки «И внял я неба содроганье…», а в редакции к нему с улыбочкой Булгарин, и надо раскланиваться с этим доносчиком, руку жать…
– Раскланивался он с ним, как же! Он в письмах его «сволочью нашей литературы» называл…
– То в письмах! А в жизни от него куда денешься…
– …Ленка, ты заметила, какие у Булгарина стали глаза? Печальные-печальные…
– А я что говорила! Жизнь у него была собачья, может, не так он и виноват…
– Кто не виноват?!. Булгарин?!
– Ну о чем вы… Надо разобраться, выяснить…
– Нет, вы слышали?! Она ему сочувствует!!!
– Почему бы и нет? Надо по справедливости.
– А он к кому-нибудь был справедлив?
– Так это же он! Уподобиться хочешь?
– Что, что ты сказала? Повтори!
– Ничего я не сказала, только булгарины и позже были. Гораздо позже, а раз так…
– Увидите, каяться он сейчас будет. Возразить-то нечего. Даже скуч…
– Тихо! – Игорь предостерегающе вскинул руку. – Приходит в себя. По местам, живо! Петя, готовь связь, а вы думайте, прежде чем советовать…
Все тотчас смолкло. Будто и не было суматохи, крика, задиристой перепалки, привычка к самодисциплине мигом взяла свое. Свободно и непринужденно, в то же время подтянуто и достойно в зале сидели… Судьи? Нет. Но и не зрители. И уж, пожалуй, не дети. Исследователи. У всех в ушах снова очутились медитационные фоноклипы, которые позволяли Игорю улавливать мысленные советы, отбирать лучшие, так что мышление становилось коллективным, хотя разговор вел только один. Поспелов невольно залюбовался знакомыми лицами, на которых сейчас так ясно отражалась сосредоточенная работа ума и чувств. Вмешиваться не имело смысла. Какой бы ни была поставленная цель, ребята подготовились серьезно, с той ответственностью и внутренней свободой, без которой не может быть гражданина.
Веки Булгарина меж тем затрепетали. Он исподтишка кинул быстрый, опасливый взгляд. Помертвел на мгновение. Вялая рука сотворила крестное знамение. Лицо его как-то внезапно успокоилось, он тяжело поднялся, старчески прошаркал вперед и выпрямился с кротким достоинством.
– Сидите, если вам трудно, – поспешно сказал Игорь.
– Не слабостью угнетен, – тихо прошелестело над залом. Губы Булгарина горестно дрогнули. – Тем сражен и повержен, что и тут настигла меня клевета…
– Вы хотите сказать, что никогда не писали доносов на Пушкина?
– То не доносы… То крик совести, то служба подданного, ради которой страдал и страдаю. Никем, никем не понят! – Голос Булгарина надрывно возвысился, руки широко и моляще простерлись к залу. – Тебе, всеблагий, открыты истинные порывы моей души, суди справедливо!
Голос упал и сник. Поспелова точно обдало холодом, ибо теперь, после этих слов, ему с пугающей ясностью открылось то, о чем он уже смутно догадывался, но от чего, протестуя, убегал его смятенный ум. Ведь это же… Чем или кем должны были представиться Булгарину вот эти самые подростки?! Адским наваждением? Галлюцинацией? Самим судом божьим?!
В любое из этих допущений Булгарину, конечно, было поверить легче, чем в истину. Неважно, что никакого подлинного Булгарина здесь не было. Этот воссозданный голографией и компьютерной техникой призрак вел и чувствовал себя так, как в этих обстоятельствах мог себя вести и чувствовать живой Фаддей Бенедиктович. Несомненно, ребята успели ему внушить (или даже заранее вложили в него это знание), что с ним говорят потомки. Но психика, пусть всего лишь психика модели, руководствуется представлениями своей эпохи. Значит, фантом мог думать…
Поспелов растерянно взглянул на ребят. Ощущают ли они хоть каплю топ жути, которая овладела им?
Не похоже. В жизнь Поспелова фантоматика вошла как новинка, а вот для них она была привычной данностью. Зато все ирреальное, потустороннее, что когда-то страшило ум, было для них фразой в учебнике, безликим фактом далекого прошлого, который надо было рационально учесть, когда имеешь дело с этим прошлым, только и всего. Просто Игорь нагнулся к Пете и осведомился шепотом: «Насчет бога, это он как, искренне?» Тот пожал плечами. «Судя по эмоционализатору – чистой воды прагматизм». – «Ага, спасибо…»
– Стало быть, Фаддей Бенедиктович, – продолжал Игорь спокойно, мотивом ваших поступков была общественная польза?
– Так, истинно так! Верю, вы убедитесь…
– Уже убедились. Все же поясните, пожалуйста, как именно ваши доносы в Третье отделение способствовали процветанию отечественной литературы.
– Каждодневно служили, каждодневно, и хотя не всегда ценились, как должно, благотворное влияние свое оказали. Что сталось бы с Пушкиным да и с другими литераторами, кабы неведение помещало властям тотчас подметить дурное на ниве словесности и мягко, отеческой рукой упредить последствия? Страшно подумать, каких лекарств потребовала бы запущенная болезнь! В том мой долг и состоял, чтобы, пока не поздно, внимание обращать и тревогу бить. Старался по мере слабых сил и преуспел, надеюсь.
– Настолько преуспели, Фаддей Бенедиктович, что эти ваши старания по заслугам оценены потомством.
– Ах! – Пухлые щечки Булгарина тронул светлый румянец, глаза растроганно заблестели; всем своим обликом он выразил живейшую готовность заключить собеседника в объятия. – Писал, писал я как-то его высокопревосходительству Дубельту Леонтию Васильевичу: «Есть бог и потомство; быть может, они вознаградят меня за мои страдания». Счастлив, что оправдалось!
Булгарин многозначительно устремил указательный палец к небу.
– Да-а, Фаддей Бенедиктович, – протянул Игорь. – Мы вас вполне понимаем. Служили верно, искренне, рьяно, а вознаграждаемы были не по заслугам. Хуже того, обиды имели.
– Страдал, еще как страдал, – с готовностью подхватил тот. – Даже под арест был посажен безвинно за неугодное государю мнение о романе господина Загоскина!
– Не только под арест… Случалось, жандармские генералы и за ушко вас брали, и в угол, как мальчишку, на колени ставили. Вас, литератора с всероссийским именем! Было?
«Неужели было?» – недоверчиво удивился незнакомый с документами той эпохи Поспелов, но вмиг осевшее лицо Булгарина развеяло его сомнения.
– Имел разные поношения… – голос Булгарина сразу осип. – Оттого и возлагал на потомков надежды, что даже со стороны их высокопревосходительств терпел мучения!