412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Фёдоров » Дневная поверхность » Текст книги (страница 11)
Дневная поверхность
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:34

Текст книги "Дневная поверхность"


Автор книги: Георгий Фёдоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

ЛИТВА МОЯ

Жизнь оторвала меня от пильякалнисов неожиданным и страшным событием. Последние дни мы работали на разных городищах, и одно лучше другого. То это был легендарный Джугас, крутой холм, обязанный своим именем богатырю Джугасу, который, проходя здесь, остановился на минуту и вытряхнул землю из своего клумпаса, отчего и образовался холм. То величественная Шатрия – «Гора ведьм», на которую раз в год собираются все ведьмы Жемайтии, поют, устраивают танцы и игрища, а потом проводят совещание и решают, что плохого и что хорошего сделать каждому жемайтийцу. То мельникаписы – курганы богатырей. На вершинах курганов растут многовековые дубы, стоят три–четыре высоких креста и капличка – маленькая церковка. Зловеще чернеет «Гора повешенных». Если кто–нибудь решится подняться на неё, то из леса протягивается огромная рука и вешает смельчака. А недалеко от местечка Плателе, в центре непроходимого болота, – остров Блинды, Блинды – Мироуравнителя жемайтийского Робин Гуда, и его верного помощника Стукаса, раздававших бедным награбленное у богачей имущество. Символом Блинды и его соратников была рута.

Не раз встречал я в лесах Жемайтии этот зелёный, никогда не вянущий цветок. Мы находили его в дубовых лесах, в зарослях дикой малины, брусники, смородины, на берегах глубоких озёр, пахнущих горьким запахом дубовых листьев. Твёрдые, похожие на маленькие лодочки лепестки руты плыли по чёрной, почти совершенно прозрачной воде.

Не случайно стала рута с незапамятных времён любимым цветком Жемайтии, олицетворением её стойкости, скромности, жизненной силы…

Да, все здесь было полно романтики, овеяно легендой – каждый холм, каждая горка.

…Рабочий день кончился. Наступил ранний светлый вечер, и вместе с ним начались неожиданности. Вот из–за чёрных, обомшелых стволов послышался плеск воды. Мы вышли на небольшую поляну и увидели старую водяную мельницу. Лопасти её колеса лениво шлёпали по воде. Из покосившейся дубовой избы вышел традиционный мельник с бородой, припорошенной мукой и сединой, в длинной домотканой рубахе. Но что это? На ветке дуба сидело что–то яркое, поражающее щедростью красок, вспыхивающих и играющих в лучах заходящего солнца. Большая птица распустила веером длинный зелёный с синими глазками хвост, тряхнула, султаном. Да, точно – здесь среди суровых дубрав возле старой водяной мельницы сидел павлин. Мельник – добродушный, словоохотливый старик, накормив нас традиционной коше жемайче, объяснил, что раньше богатые помещики держали в своих усадьбах павлинов. Потом помещики разбежались, а павлины остались беспризорными. Никто из крестьян не хотел взять этих бесполезных в хозяйстве птиц. А ему жалко стало – не пропадать же такой красоте, – вот он и взял двух.

Мельник, так гостеприимно встретивший и накормивший нас, вдруг помрачнел и сказал:

– Не обижайтесь, гости дорогие. На ночь я вас приютить не могу.

– В чем дело? – Коротко спросил Варнас.

Мельник в ответ пожал плечами:

– Да так–то и ни в чем, – протянул он, – однако и не совсем бы и следовало. А то и мне и вам может быть и не так уж ладно. Вы вот на машине. Вам что до села или большого хутора доехать. А то бывает – шалят здесь.

– Когда? – Резко прервал его Варнас.

– Да вчера будто бы и наведывались, – помявшись, сказал мельник.

– В машину! – Распорядился Варнас.

Видимо, здесь действовали укрывшиеся в лесах фашистские банды. Через несколько минут мы уже выскочили на полевую дорогу, а ещё через полчаса, так как начало темнеть, решили остановиться на небольшом повстречавшемся нам хуторе. На берегу тихой речки стояла одинокая бревенчатая изба с соломенной крышей, образующей со всех четырёх сторон навес, подпёртый столбами. За покосившимся плетнем на высоком столбе виднелась капличка с восемью оконцами, по два с каждой стороны. В капличке стояла деревянная скульптура святого Изидора – приземистый мужик в круглой деревенской шапке, набрав горсть зерна из висящего на груди лукошка, широким взмахом руки засевает борозду; впереди широкоплечий ангел, идущий за плугом, запряжённым парой ленивых волов.

На крыше в гнезде из старого тележного колеса важно дремал белый аист. На наш стук никто не отозвался. Однако через некоторое время заплескалась вода и к берегу возле избы причалила лодочка – корытце, выдолбленное из распиленного вдоль бревна. На борту лодочки красовалось название, написанное огромными буквами, – «Лайме» («Счастье»). Из лодки вышла молодая светловолосая женщина с чёрными кругами под глазами.

Безучастно пройдя мима нас, не ответив на приветствие, она вошла в дом, оставив дверь открытой. Пришлось удовольствоваться этим необычным для гостеприимных жемайтийцев приглашением. Мы вошли вслед за женщиной и уселись вокруг стола. Женщина уже возилась у печки, приготовляя огромную яичницу с салом. На столе стояла крынка с молоком, лежал большой каравай хлеба. Женщина молчала, и нам неловко было прерывать её молчание.

Я осмотрелся. Небогатая изба была тщательно отделана. Ещё во дворе я заметил на крыше двух резных коньков, а между ними четырёхрукую человеческую фигуру, у которой верхние руки подняты, а нижние опущены. Много резных деревянных вещей было в избе. У табуреток ножки сделаны в виде мужских фигур с круглыми головами и широкими улыбающимися губами. Деревянный ковшик, миски, черпаки, дощечка к самопрялке, на которой кудрявилась кудель, – все это было покрыто тончайшей резьбой. Зубчатые линии образовывали разнообразный орнамент – розетки, ритмически расположенные квадраты, круги, ромбы, звёздочки. Пламя из печки, падающее на них, вызывало мерцающую игру светотеней. На столе, возле поливного кувшина с белыми звёздочками–снежинками на синем фоне, лежали резные щипцы для орехов и хорошо обкуренная трубка с изображением оленьей головы на чубуке. Висели красиво расшитые ромбами и треугольниками полотенца. Вышивка при всем богатстве колорита была не пёстрой, а благородно сдержанной. Видно, в этом небогатом доме жили умелые, понимающие толк в красоте люди. Продолжая осматриваться, я обратил внимание на солдатскую шинель с невыцветшими прямоугольниками на плечах и очень удивился. Я уже знал немного обычаи жемайтийцев, которые никогда не ходят вечером. Совсем стемнело, а между тем хозяина все ещё не было дома.

– Товарищ Варнас, – попросил я, – узнайте у хозяйки, где её муж.

В ответ на вопрос Варнаса женщина, помедлив, присела к столу, сжала руками виски и тихо заговорила. В комнате было совсем темно. Только когда вспыхивали дрова в печке, видны были сухие глаза женщины, излучавшие какой–то странный серый свет, и её белые зубы. Она говорила довольно долго и, наконец, кончив, уронила голову на руки, спрятала в них лицо и застыла. Мои спутники молчали, и я, привыкший за годы дружбы с Варнасом ко всем оттенкам его молчания, понял: произошло что–то трагическое.

– В чем дело, товарищ Варнас? – Спросил я. – Где муж этой женщины?

Варнас помрачнел и ответил:

– У неё нет мужа.

– Это и все, что она вам рассказала в течение получаса? – процедил я, с трудом сдерживая ярость.

– Нет. Не все, – вмешался в разговор Басанавичус. – Вы хотите знать асе? Ну что же… Эта женщина всю войну ждала своего жениха. Полгода назад он вернулся. Они поженились. С трудом наладили хозяйство. Были счастливы. Вместе трудились. Она ждет ребёнка. Два дня назад к хутору подъехала легковая машина. В ней был майор и три сержанта. После того как они поели, майор спросил, сдал ли хозяин поставки государству. Хозяин ответил, что сдал по молоку и мясу и скоро, как только уберет рожь, сдаст и по хлебу. Майор попросил показать квитанции. Хозяин показал, сказал, что он человек дисциплинированный, одним из первых в районе сдал. Майор посмотрел квитанции, похвалил: «Молодец!» А потом, внезапно изменившись в лице, с бешеной злобой прокричал: «Ах ты, сволочь! Советам хлеб даешь! Повесить его!» «Сержанты» с привычной сноровкой повесили хозяина на двери его же собственного дома и уехали. Прибывшие скоро работники милиции установили, что это были переодетые бандиты из фашистской шайки, терроризировавшей весь район…

И опять ночью я проклинал судьбу, забросившую меня в ату экспедицию. Мне, как и многим людям моего поколения, не раз доводилось видеть смерть в лицо. Но история с мужем этой женщины, которого я даже и не видел никогда, произвела на меня особенно страшное впечатление. Перед моими глазами все время стояла дверь дома, любовно расписанная разноцветными ромбами, и я представил себе лицо мужа этой женщины, висящего на двери. Она ждала его всю войну. Наверное, она его очень любила. Она сделала свой выбор не колеблясь, так же как девушка из сказки Шапшала. А теперь он убит…

Это совершенно неподходящая обстановка для работы экспедиции. Наверное, правильнее бросить сейчас все и уехать. А потом, когда все успокоится в этих местах, можно будет возобновить раскопки и поиски. А так просто невозможно работать. Даже на таких замечательных памятниках, как жемайтийские пильякалнисы…

Что делать?.. Но я ничего не решил и утром встал раздражённым и измученным. Завтрак, аккуратно приготовленный и поданный хозяйкой, ни мне, ни другим не лез в горло. Трудно было смотреть ей в глаза. Хотелось скорее уехать. Ведь все равно ни я, ни кто другой не могли ничем помочь.

Я встал, чтобы готовиться к отъезду, и вдруг заметил, что не все сотрудники экспедиции на месте.

– Где Варнас и Моравскис? – Спросил я у Басанавичуса.

Альфред замялся и пробормотал:

– Они скоро вернутся.

Не знаю, может быть, сказалось то нервное напряжение, в котором я находился уже много дней, и эта ужасная история на хуторе, но я вспылил и стал кричать, что мне надоели все эти тайны, что я начальник экспедиции и требую, чтобы со мной считались и ничего не предпринимали без моего разрешения.

Это было очень глупо, вся эта выходка, но я ничего не мог с собой поделать. Мои спутники молчали. Вне себя я выскочил из избы и пошёл куда глаза глядят. Немного успокоившись, я увидел, что отошёл довольно далеко от дома и нахожусь в ржаном поле. И тут я увидел Варнаса и Моравскиса. Обнажённые до пояса, они размашисто шагали почти рядом, и лучи утреннего солнца вспыхивали на блестящих клинках их кос, и ровными рядами ложилась у ног скошенная рожь.

Я долго смотрел на них, и даже сознание собственной глупости не могло побороть во мне радостного чувства гордости за моих товарищей. А ещё очень обидно было, что я сам не умею косить.

Вскоре после нашего выезда пошёл сильный крупный дождь, и в поисках укрытия мы заехали в имение графа Огинского, одного из богатых и знатных магнатов Речи Посполитой.

Дворец был разрушен во время минувшей войны. От него сохранилась только двухэтажная коробка с колоннами да несколько скульптур с отбитыми головами на крыше. Мы укрылись под огромным развесистым клёном, который склонился над рябым от дождя озером.

Моравскис, улыбаясь, сказал:

– В начале восемнадцатого века здесь произошло настоящее сражение. Один промотавшийся и наглый немецкий герцог, сообразив, что Огинские владеют неисчислимыми землями и другими богатствами, вскружил голову дочке и наследнице старого графа, вынужденного дать согласие на брак. Но литовский канцлер Сапега, не желавший онемечивания половины Литвы, запретил брак. Тогда герцог, чтобы утвердить свои владельческие и супружеские права, вызвал в имение войска. Сапега в ответ обратился за помощью к своему другу и союзнику Петру Первому. Русские гвардейцы, посланные Петром, в два счета вышибли из Литвы и герцога, и его наёмных головорезов.

Я посмотрел на круглое, добродушное лицо Моравскиса, на его близорукие голубые глаза и вдруг отчётливо понял, что он, да и не только он, в экспедиции уже давно для меня не чужие люди, что этот деликатный, не слишком разговорчивый, как почти все литовцы, человек никогда не имел ни одной дурной мысли. Просто мы не все знаем друг о друге, не все понимаем…

Дождь кончился.

Мы решили немного побродить по запущенному, но великолепному парку. Многовековые кряжистые дубы, высокие мачтовые сосны, тонкие лиственницы с нежными, почти пушистыми ветвями чередовались с клумбами и кустарником. В прямых аллеях царил зеленоватый полусвет, и лишь изредка на песке лежали пятна солнечных лучей, прорвавшихся сквозь густую листву. Деревья составляли зелёные беседки, шатры, амфитеатры.

Здесь познали искусство создавать из кустов и деревьев любые причудливые композиции. По этим аллеям когда–то бродил Чюрлионис, служивший музыкантом в домашнем оркестре Огинских.

Я отчётливо представил себе очередной бал во дворце в честь какого–нибудь титулованного ничтожества, вроде того немецкого герцога. Под звуки бесконечных вальсов и мазурок кружатся в танце раскрасневшиеся, нарядные люди, беспечно и кокетливо болтают женщины, военные, сверкая эполетами, со значительным и самодовольным видом несут светскую чепуху. Высоко, под самым потолком, на душной и полутёмной галерее всю ночь напролёт играет оркестр.

А утром, после того как угомонились, наконец, лихие танцоры, по пустынным аллеям парка бредёт Чюрлионис – художник и композитор, гордость своего народа, наёмный музыкант, нищий и бесправный Чюрлионис. Он в чёрном сюртуке, с галстуком–бантом и высоким крахмальным воротником. Тёмные, добрые, измученные глаза оттеняют бледность лица, утомлённого бессонной и бессмысленной ночью. Он бредёт, иногда спотыкаясь, почти ничего не видя вокруг, назойливо звучат в ушах пошлые, затасканные танцевальные мотивы… Но постепенно их звуки вытесняются другими, все более властно проникающими в душу. Странно, вольно и тревожно зашумели листья на старых дубах, из–за реки донеслись звуки канклеса[8]8
   Канклес – дудка.


[Закрыть]
и пастушеского рога, задумчиво и грустно льётся дайна – крестьянская песня, звенят птичьи голоса в просыпающемся лесу… И вот появились симфонические поэмы Чюрлиониса, первые литовские симфонические поэмы – «Море» и «В лесу», чудесные обработки народных песен. Их узнали и полюбили многие люди. Но композитор не смог порадоваться этому. Нищенское, унизительное существование, постоянное перенапряжение в работе привели к страшной болезни – умопомешательству.

Микалойаус Константино Чюрлионис скончался в 1911 году в возрасте тридцати шести лет.

Ныне в Советской Литве в Каунасе в Государственном музее имени Чюрлиониса собраны и тщательно сохраняются картины этого замечательного художника, лучшие музыканты Литвы исполняют его произведения.

Соратник и биограф художника профессор Галауне подарил мне монографию о Чюрлионисе, в которой помещены репродукции всех его картин. На титульном листе этой монографии мой друг литовский композитор Балис Дварионас написал несколько первых музыкальных фраз из симфонии Чюрлиониса «В лесу».

Уехав из поместья Огинских, мы остановились в глухом лесу для раскопок средневекового могильника. Мы раскопали могилы воинов. Возле скелетов лежали тяжёлые железные наконечники копий, большие ножи, медные поясные пряжки и массивные перстни. Работе часто мешал дождь, ботинки и брюки до колен были вымазаны жидкой глиной и часто насквозь мокрые. Зато раскопки оказались удачными. Когда они уже подходили к концу, Варнас ушёл в разведку. Он вернулся часа через три и пригласил Крижаускаса и Моравскиса пойти с ним на какой–то хутор.

– Там можно получить интересные этнографические предметы, – пояснил он.

– Я тоже пойду, – сказал я.

Варнас, помолчав немного, ответил:

– Не обижайтесь, но идти вам не стоит.

– Нет, пойду! – Упрямо повторил я, заинтересованный и в то же время рассерженный какими–то, казалось, рецидивами прежних отношений.

Только тут я заметил, что Варнас, сощурившись, смотрит куда–то поверх голов, что всегда служило у него признаком сильного волнения. Но это не остановило, а ещё больше раззадорило меня.

Вчетвером мы отправились в путь и вскоре дошли до очень живописного хутора. Ветви яблонь склонялись и усадьбе под тяжестью жёлтых матовых яблок, в ноле стояли скирды ржи. Во дворе лежала разная утварь: плетёные верши, корзины, берестяные туески. На кольях плетня висели перевёрнутые вверх дном поливные кувшины с изображением розеток и крестов. Возле длинного низкого амбара с расписанной многоугольниками дверью висела растянутая на огромной рогатине высохшая шкура барана, стояли деревянные лопаты с железной оковкой штыков, большие ушаты с носиками, как у чайников, старая телега – кардес. Мы вошли в бревенчатый дом с высокой соломенной крышей. Вдоль стен виднелись расписанные цветами и птицами лари. На столе стояли тарелки с кашей, резная солонка, кувшин. На стенках на специальных вешалках в виде резных портальчиков и теремков висели вышитые полотенца. Мои товарищи сняли с прялки челнок, на концах которого были вырезаны ужиные головки, и положили его на лавку. Вскоре рядом с челноком оказались ковши, забавный резной предмет, на одном конце которого была ложка, а на другом – вилка, прорезная ажурная дощечка и другие интересные вещи. Варнас защёлкал фотоаппаратом. Басанавичус готовился все это зарисовать.

Несколько минут понаблюдав за ними, я с удивлением и возмущением воскликнул:

– Да вы что, друзья, с ума сошли? Как же можно входить в дом и трогать все без спроса? Что же будет, когда хозяева вернутся?

– Они не скоро вернутся, если вернутся вообще, – тихо сказал Басанавичус.

– Почему?

Но Басанавичус молчал, опустив голову. Тогда за него ответил Варнас, медленно, с усилием подбирая слова:

– – Эта семья выслана по обвинению в сотрудничестве с бандитами.

– Тогда что же вы так помрачнели? – с невольным вызовом сказал я. – Может быть, они сотрудничали как раз с убийцами мужа той женщины с хутора.

Варнас побледнел и так же медленно проговорил: – Нет. Не сотрудничали. Я хорошо знал эту семью. Это честные, добрые люди. Глава семьи – старый школьный учитель. Я сам учился у него в школе. Их выслали по ложному доносу. Все вокруг знают это. Смотрите – сколько времени прошло, а дом и все, что в нем есть, стоят нетронутыми.

Я подошёл к столу и увидел, что он покрыт толстым слоем пыли, а каша в деревянных тарелках зацвела и затянулась черно–зелёной, нефтяного цвета плёнкой.

Как и мои товарищи, я опустил голову и машинальным движением снял свою соломенную шляпу.

На обратном пути мы шли молча.

Стемнело. Только луна бросала свой неверный свет на наш лагерь. Мы остались вдвоём с Варнасом. Он сидел на каком–то чурбаке. Я видел только его силуэт. Внезапно он заговорил:

– Этот учитель честный человек. Он ни в чем не виноват. Что же происходит, Юргис? Может быть, ты думаешь, что это неизбежно. Лес рубят – щепки летят. Есть такая поговорка.

Не знаю, наверное, я ответил ему так же медленно и с таким же усилием, как говорил обычно он сам:

– Нет, Володя. По отношению к судьбе даже одного единственного человека эта поговорка – преступление. Правда все равно придёт к твоему учителю. Неужели ты не понимаешь?

– Если бы я не понимал, – спокойно ответил Варнас, – я был бы не здесь с тобой, а там. – И он показал рукой в сторону болотистых чащ. – Но рута принадлежит не им, а нам. Пойдем.

Мы вышли.

На берегу большого озера, положив друг другу руки на плечи, полукругом стояли мои товарищи и негромко пели.

Когда мы подошли, полукруг разомкнулся, освобождая для нас место. Мы с Владасом встали и тоже положили руки на плечи товарищей. Полукруг снова сомкнулся, и снова полилась песня. Задумчивая, величавая, грустная, светлая:

 
Летува мано, бранги тевине…
 

По–русски ее первый куплет звучит так:

 
Литва моя, моя любимая родина!
В твоей земле спят богатыри.
Ты прекрасна своим синим небом.
Прекрасна потому, что много
Перенесла невзгод,
И поэтому я особенно
Сильно люблю тебя…
 
ЭТО МЫ

Утром Моравскис предложил:

– Юргис, посмотрим место, где жил Дионизас Пошка? Это недалеко отсюда, в Таурегском уезде.

Я охотно согласился. Я знал, что Пошка – первый литовский археолог и этнограф, крупный поэт и просветитель – значительную часть своей долгой жизни провел в каком–то романтическом месте в глуши Жемайтии. Мы долго пробирались лесными дорогами до чистенькой усадьбы школьно–музейного вида. В центре её на каменном постаменте стоял огромный дуб, срезанный и накрытый сверху многоугольной крышей–грибом. Пошка нашёл этот дуб с пустой сердцевиной, сделал в нем двухстворчатое окно, навесил дверь и поселился в этом своеобразном жилище. На двери дуба – стихи, сочинённые и собственноручно написанные Пошка. В русском переводе они звучат так:

 
Дуб мой любимый, дуб мой милый,
Мне твои стены милее, чем дворцовые.
Ты в дымке мечты – одна радость.
Я весел только тогда,
Когда бываю под твоей крышей.
 

Возле дуба стоял большой старинный жёрнов, росли молодые деревца. Романтически–сентиментальное жилище было вместе с тем и музеем и лабораторией ученого.

– Пошка очень любили люди, – сказал Крижаускас, – и он им много помогал. Лечил, как умел, писал за них прошения разным властям, учил. Поэтому ему охотно приносили изделия лучших деревенских мастеров.

Мы зашли внутрь дуба. Действительно, там был настоящий этнографический музей: скалились «страшные» святочные маски – горбоносые или монголоидные лица, висели и лежали старинные сабли, деревянные цепы, дрели, скалки, коромысла, светильники, клумпасы, сплошь покрытые строгой и вместе с тем нарядной резьбой.

В память Пошка возле дуба насыпан огромный курган, на вершине которого поставлен монумент. Пошка умер в 1830 году, и с тех пор этот дуб почитается как одна из народных святынь, а коллекции его постоянно пополняются добровольными приношениями. Здесь же во дворе сооружён курган в честь пятисотлетия со дня смерти князя Витовта.

Потом мы спустились с Жемайтийской возвышенности в приморскую низменность. Мы находились ещё километрах в пятнадцати от моря. Вокруг простирались густые дубовые леса, замшелые болота. Ничто, казалось, не говорило о близости моря. Но оно уже угадывалось в той глубокой, играющей, живой синеве неба, которая, может быть, создаётся отражением огромного водного зеркала, да в свежем, солоноватом ветре, порывы которого вдруг налетали неизвестно откуда.

Здесь в Кретингском уезде мы решили произвести небольшие раскопки на курганной группе Курмайчай. Самый большой курган в этой группе был уже раскопан. По преданию, раскопал его совсем не археолог, а один нищий, решивший, что в кургане спрятано золото. Два дня в неделю он просил милостыню, а остальные пять дней копал курган. Так продолжалось ежедневно почти в течение двух лет. Нищий безрезультатно прокопал всю насыпь, потом ещё на четыре метра в глубь земли и, ничего не найдя, сошёл с ума. Мы копали с большим успехом. Наш курган имел к основании венец, выложенный из крупных камней, а в центре – грубый лепной горшок, в котором находились остатки пережжённых кальцинированных человеческих костей. Там был и бронзовый браслет. Судя по всему, курган относился к рубежу бронзового и железного веков.

Мы жили на тихом маленьком хуторе, хозяйка которого уехала погостить к сестре, а хозяин, видимо, очень скучал и обрадовался нежданным гостям. И вдруг заболел Нагявичус. Я уже давно успел полюбить этого порывистого, то угрюмого, то весёлого, но всегда искреннего парня, отличного шофёра. О недоразумении, которое произошло у нас в первый день работы, мы не вспоминали. Как–то я увидел, что Нагявичус читает на отдыхе толстую книгу, под названием «Психология». Немного удивлённый, я спросил его, почему он этим интересуется.

– Дорога одинаковая, стекло всегда перед глазами, а вокруг все меняется, – весьма наивно объяснил Нагявичус. – Вот и начинаешь думать: что к чему и отчего.

Болел Стась так, как болеют очень крепкие люди: крайне неумело, бурно, неорганизованно. Он сильно простудился во время дождя, но продолжал сидеть за рулем и принимать самое деятельное участие во всех делах экспедиции. Вот и добился, что температура подскочила до сорока. Он лежал на сеновале. Губы пересохли и покрылись белой плёнкой, а тело тряс озноб. Он то по–детски стонал, то яростно скрежетал зубами, прикрывая свои голубые глаза. Лицо его ещё больше заострилось, и сходство с Мефистофелем увеличилось. Больной гриппом Мефистофель! Это зрелище противоестественное и очень печальное. Я накрыл его своим одеялом и пичкал разными лекарствами. Раскопки кончились, и мы ждали выздоровления Нагявичуса.

– Юргис, – сказал мне как–то Моравскис, – мы пойдем за богами, а ты побудешь с Нагявичусом. Хорошо?

– За какими ещё богами? – спросил я, увидев за плечами Варнаса знакомый пустой рюкзак.

Тут разъяснилась последняя «тайна» экспедиции. На кладбищах, на перекрёстках дорог, в усадьбах многих жемайтийцев стоят на высоких столбах каплички, то простые, как скворечники, то вычурные, как драгоценные ларцы. Внутри находятся деревянные резные изображения различных католических святых. Их изготовляют деревенские резчики на свой лад, по своему образу и подобию. Мотивы скульптур религиозные, а исполнение чисто народное – и по образам, и по тонкому чувству юмора, и нет наивной яркости и выразительности. Для истории народного искусства изучение этих репных деревянных скульптур представляет большой интерес. В бурные военные и послевоенные годы многие каплички со скульптурами, иногда столетней давности, погибли. Процесс гибели их, к несчастью, продолжался и тогда, когда работала наша экспедиция. Необходимо было собрать и сохранить для науки эти замечательные образцы народного искусства. Но это было не так просто.

Боги, боженьки, девуляй, как называют их жемайтийцы, не продаются. В подарок тоже неуместно преподносить «бога». У моих товарищей оставался единственный выход – красть «богов». Так как неизвестно было, как я к этому не слишком легальному занятию отнесусь, то мои товарищи и не решались рассказать мне раньше обо всем. Варнас открыл большой ящик, стоявший в кузове машины, и я увидел, что там собран уже целый Олимп деревенских «богов». Вот святой Винцент с круглым лицом, стриженный «под горшок», держит за хвост пузатого черта; вот Иисус Христос – приземистый бородатый литовский крестьянин – присел отдохнуть на камень после долгого трудового дня, подперев рукой голову; вот божья матерь – широколицая литовская крестьянка – мать и хозяйка большой семьи, с толстыми ногами в шерстяных чулках и с натруженными руками; вот добрый молодец святой Георгий сует вилы в пасть лежащего под копытами его лошади дракона, а рядом – для наглядности – стоит девушка в национальном литовском венке – святая Елена, спасённая героем; вот жалкий и смешной жемайтийский черт с длинной и узкой бородой, большими грустными глазами, наполовину выбитыми зубами, горбатым носом и в трусиках, чтобы не оскорблять целомудренных взглядов.

Уже по возвращении в Вильнюс, когда собранная во время экспедиции коллекция заняла своё место в музее Литовской академии, я получил в подарок своего патрона – святого Юргиса – Георгия, один из замечательных образцов народной скульптуры.

Какая огромная разница между этими талантливыми, смешными и трогательными жемайтийскими скульптурами и официальной католической символикой! В Вильнюсе я видел одну из главных католических святынь Прибалтики – Остра Браму. В нише,под островерхой башней с воротами, висит великолепная икона богоматери. Икона XII века и, судя по стилю, написана кем–то из новгородских мастеров. Неизвестно, как она попала сюда. Тонкое печальное лицо с опущенными глазами, с прямым византийским носом и крыльями высоких бровей. Икона заключена в огромный пышный серебряный оклад. Голова склонилась под тяжестью двух царских венцов оклада. Острые лучи сияния за головой, как винтовочные штыки, торчат во все стороны и кажутся ненужными и зловещими. Руки богоматери, сложенные накрест на груди, словно кандалами, скопаны и кистях обводами оклада. Как не подходит это тяжёлое, торжественное и грозное обрамление ко всему облику богородицы! На стенах возле иконы – тысячи маленьких серебряных ручек, ножек, сердец… Люди, исцелённые якобы при помощи иконы, покупают изображения того, что она «исцелила», и вешают в благодарность на стене. Но вся эта нелепая и безвкусная выставка – смесь невежества, суеверия и грязной коммерции – не может испортить впечатления от печального, кроткого и прекрасного лица – шедевра неведомого художника.

На пыльной и грязной мостовой перед Остра Брамой целый день стояли на коленях старики и старухи, гимназистки, солидные люди с портфелями… Чего они ждали среди этой грязи и пыли, зачем нужно было это унижение им самим и святой Марии?

Тут же шла бойкая торговля серебряными сердцами, иконами, чётками, евангелиями, причём цены за все это святые отцы заламывали отнюдь не божеские…

Нагявичус поправился на третий день без всякого вмешательства небесных сил. Обречённые на безделье до возвращения товарищей, мы охотно приняли приглашение Пранаса – нашего добродушного и медлительного хозяина – половить раков и отправились к ближайшей речке с удочками и сачками. На конец удилища привязывается дохлая лягушка. Потом удилище опускают в прозрачную коду и осторожно подводят к раку. Лягушку то пододвигают к раку, то немного отодвигают, слегка покачивая. Когда возалкавший рак вцепляется изо всех сил в лягушку, удилище поднимают, подводят под рака сачок и быстро выбрасывают его на берег. Пранас ловил раков сам, а мы с Нагявичусом организовали коллективное хозяйство: он орудовал сачком, а я – удилищем. Раки явно предпочитали социалистический сектор индивидуальному. Мы наловили больше сотни раков, а Пранас – только восемь.

– Вот видишь, Пране? – Сказал хозяину Нагявичус. – Даже раки показывают, что колхоз выгоднее. Давай вступай, пока не поздно.

Как ни странно, поведение раков произвело на Пранаса сильное впечатление. Он долго ещё стоял на берегу реки и задумчиво смотрел на воду. Коллективизация только–только начиналась в Жемайтии, и, видно, Пранас всерьез обдумывал вопрос о том, как ему к этому относиться. Это был типичный жемайтиец – светловолосый, кряжистый, молчаливый и очень осторожный. Из поколения в поколение, как и многие жемайтийцы, род Пранаса соблюдал традиции. Некоторые из них имели многовековую давность. Вот, например, Литва приняла христианство в 1387 году, а Пранас, как и его многочисленные предки, согласно ещё языческим обычаям, почитал змей. Каждый день выставлял он для змей под кривым дубом большую тарелку с молоком. Змеи пили молоко и никогда не жалили Пранаса.

Он почти ничего не говорил в утвердительном смысле. Я как–то спросил:

– Пранас! У тебя лошадь хорошая?

Поразмыслив, Пранас ответил:

– Понимаешь, Юргис! Нельзя сказать, чтобы лошадь была так уж плоха.

Зная характер жемайтийцев, я понял, что лошадь очень хорошая. Когда хозяйка вернулась на этой лошади от сестры, оказалось, что я не ошибся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю