355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Вайнер » Лекарство против страха. Город принял!.. » Текст книги (страница 11)
Лекарство против страха. Город принял!..
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:55

Текст книги "Лекарство против страха. Город принял!.."


Автор книги: Георгий Вайнер


Соавторы: Аркадий Вайнер
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

В углу, у закругления бампера, липкой лентой был при клеен крошечный пакетик. Я осторожно вытащил его – полиэтиленовый мешочек плотно облегал маленькую пробирочку-ампулку, в которой неслышно пересыпался белый порошок, похожий на питьевую соду.

Я взглянул на Панафидина – лицо его было бледно, и растекалось на нем тягостное выражение тоски и недоумения.

– Вам этот пакетик незнаком? – спросил я.

– Нет, я никогда не видел его, – покачал он медленно головой, и я никак не мог сообразить, глядя на эту маску тоски, страдания и недоумения, актерствует он или действительно впал в шок, оттого что у меня в руках ампула с препаратом, который при анализе может оказаться метапроптизолом.

Чужим! Не его! Впервые увиденным!..

…По случаю приезда гостя барон Зигмонт Хюттер приказал заколоть свинью. Вечер ветреный, с гор тянет запахом раннего снега – обещанием крепкой зимы. Хюттер подкладывает в камин толстые сосновые плахи, и от их белого пламени по низкой сумрачной столовой разливается ровное уютное гудение, идут волны тепла, мягкого, упругого, сильно гладящего натруженную спину.

Стол – огромный, конец его плохо виден в полутемной сводчатой комнате старого замка. Когда-то, в лучшие времена, за этот стол садилась, наверное, добрая сотня рыцарей. А теперь пируют за ним двое – хозяин и я. На деревянных резных досках лежат коричневые толстые круги ароматной колбасы с тмином и майораном, блики огня камина мерцают на бело-розовых срезах только что сваренных окороков, течет по рукам сало с круто прожаренной грудинки.

Черное пиво, крепкое, хмельное, кружит голову, все расплывается перед глазами. Тускло поблескивают на стенах щиты, тяжелые двуручные мечи, копья, арбалеты, дротики, кривые сабли, страшно щерятся клыками волчьи, кабаньи, медвежьи головы, мрачно разбросал над входом двухметровые крылья альпийский орел. На выцветших, запыленных гобеленах безмолвно сражаются в давно забытых битвах рыцари, пируют и охотятся. Мы чокаемся огромными глиняными кружками, в которых плещется по две пинты душистого медового пива, и Хюттер говорит, говорит, и слова его паутиной обволакивают меня, сильнее пива мутят мозг, волнуют, пугают, вселяют надежду, зовут за собой, и хочется поверить ему навсегда, бросить все и пойти за ним…

– Сын мой, тебя назвали в честь великого грекоса Теофраста, ученика Аристотеля, и, значит, твое имя – Богоречивый. Но славу Теофрасту составило не красноречие, а величие научное, он был смелее и, по-моему, умнее своего учителя. Ты должен всегда помнить, что родился в начале новой золотой эпохи науки, которая пришла после тысячи лет мрака, невежества и дикости…

– А что было до этого тысячелетия?

– Неслыханный расцвет культуры, золотой век античного человечества. Наша эпоха возникла на обломках государств, в разрушенных городах, среди одичавших народов, бродивших по пустынным пашням, – мы приняли в наследство христианство и пустыню мудрости.

– А что ждет нас?

– Человечество ждет вырождение и смерть, если не будет открыт великий магистерий, который зовут философским камнем или эликсиром бессмертия…

– Но разве человечество не становится с годами умнее и совершеннее? Почему вы думаете, что впереди – вырождение и смерть?

– Потому что человечество в целом подобно одному отдельному человеку. В незапамятно давнюю пору, во младенчестве своем, человечество ходило на четвереньках, было слепо и беспомощно, словно малый ребенок. Но тысячелетия подняли его, распрямили его стан, дали силу рукам и ясность разуму. Настала пора светозарной культуры эллинской, ей наследовала гармония зрелости, мудрости римлян. Но после сладкой поры зрелости приходит дряхлость.

– Что же даст великий магистерий?

– А-а! Философский камень даровал бы мудрым бессмертие, дабы они смогли вновь возжечь свет разума в нарождающихся поколениях. Философский камень обратил бы неблагородные металлы в золото, и все стали бы разумно богаты и сыты. Не снедаемые голодом, люди вновь обратили бы свои взоры к науке и искусствам, и наступила бы новая золотая пора человечества…

– А сами вы пробовали получить философский камень? – спрашиваю я.

– Да, я почетный адепт алхимической мудрости. Мне ведомы многие тайны трансмутации металлов, и потому, что ты по душе мне, хочу задержать тебя в своем замке, дабы передать накопленные мною тайные знания.

Зигмонт Хюттер встает из-за стола, берет меня за руку и ведет из зала. Мы идем длинными, запутанными переходами, спускаемся по наклонным плитам, поднимаемся по винтовой лестнице, пока не приходим в круглую сводчатую башню со стрельчатыми окнами на все стороны света.

Затеплился огонь; постепенно разгораясь, спермацетовая свеча светила все ярче. На стене в камне вырублена огромная ладонь: пальцы растопырены, кривые, будто натруженные, каждый – в рост человеческий. В ладони колышется в пламени рыба, и от желтого свечного огня пламя – каменное, недвижимое – вдруг полыхнуло бликами, тенями, вздрогнуло, зашевелилось, отсветом золотым мазнуло чародейскую рыбу, и вспыхнули загадочные символы над каждым пальцем. Корона с полумесяцем – над большим, звезда – над указательным, солнце ясноликое – над средним, колба запечатанная – над безымянным, а мизинец осенен хитрым арабским ключом.

Над очагом тяжело навис трехногий бронзовый котел, черно-зеленый от старости, в огненных подпалинах, изъеденный коростой ядовитых кислот.

– Ритуальный сосуд «дин», – показывает на него Хюттер. – За большие деньги доставили мне его купцы из далекой страны Китай, что раскинулась без предела на восходе солнца и населена людьми маленькими, желтыми, узкоглазыми… И довелось мне свершить в нем немало удивительных превращений.

– А не радуют ли дьявола эти опыты? – спрашиваю я опасливо.

Хюттер смеется:

– Алхимия, теология и астрология – праматери всех наук. Теология открывает нам путь к богу, астрология учит связи макрокосма – огромного мира вне нас – с нашим людским микрокосмом, а алхимия узнает, как зарождаются, растут, стареют и умирают металлы, ибо все неблагородные металлы суть больное золото, которое может вылечить только великий магистерий, панацея жизни – философский камень.

– А ведом кому-либо секрет великого магистерия?

Хюттер грустно качает головой:

– Знал этот секрет Гермий Трисмегист – Трижды Величайший, и знание свое он сокрыл в зенице мудрости – Изумрудной таблице. Написанная словами людскими, вмурована она в изголовье его могилы в Египте, в черной стране Аль Кхема, давшей название нашей науке. Но смысл мудрости, заключенной в Изумрудной таблице, за грехи наши непостижим уму непосвященному…

– А что написано в Изумрудной таблице?

– Написаны там слова простые и прекрасные, и когда-нибудь достойному явится их великий, пока непостижимый тайный смысл: «Единая вещь – нетленная слава мира, отец ее – солнце, мать – луна, ветер качает ее колыбель, кормилица ей – вся земля. Она – начало всякого совершенства, она – средоточие природы всех тел, от нее пошел весь мир».

Остро пахнет в башне серой и свинцом, стелется по каменному полу тяжелый дух кислот, и наносит узором от непрогоревших углей в горне. За стрельчатым оконным переплетом медленно восходит задымленная луна, тусклая, сплющенная, в сиреневых лохмотьях облаков, ухает протяжно и страшно выпь, ветер с визгом скатывается с крыши, мрачно таращится в углу незрячими глазницами череп.

– Оставайся у меня, Теофраст. Я научу тебя великим тайнам превращения, моими устами заговорят с тобой великие умы, столетия назад исчезнувшие с лика дикой планеты. Здесь нет религий и нет наций, здесь мир знания, и в лаборатории у меня соседствуют Абу Муса Джабир ибн Хайян, по прозванию Гебер, и Фома Аквинат, рабби Элиазер дает мне советы вместе с несчастным монахом Роджером Бэконом. Оставайся, мне надо завещать мудрому и трудолюбивому ученику дело жизни моей. Ты узнаешь от меня тайны кабалы, чудеса старых арабских манускриптов, тебе станет ведомо мастерство сублимации, растворения и дистилляции, ты вкусишь волшебство первого откровения, и алхимия станет твоей судьбой…

– А как же мои больные, что ждут с надеждой от меня исцеления?

– Не дай пустякам заменить в жизни главную цель, не позволяй соринке заслонить горизонт. Взгляни окрест себя – разве стоят они того, чтобы ради них отказаться от великого дела? Какая польза целить их тела, когда повседневно губят они души свои? Здесь примут они от тебя малое утешение, а там, – Хюттер грозно воздел руку, – будут посланы в вечный огонь, к бесам? Как золото очищается огнем, так человек болезнью очищается от греха!

Глухо пророкотал гром, эхо его пустой бочкой прокатывается по горам – я крещусь невольно, ибо всем ведомо, что осенние грозы в Шваце не к добру. Хюттер чертит мелом круг, пыхтя, бормочет:

– Красная тинктура – великий магистерий – избавит достойных навсегда от болезней, старости и смерти. Она – великий исцелитель, врач во всем и всегда. Нужно только трудиться неустанно, искать настойчиво, ибо сказано в евангелии: просите, и дано будет вам, ищите и найдете, стучите, и отворят вам…

Загудело, забилось в печи пламя, туманом заклубился ядовитый пар над котлом, и Хюттер начертал на камне знаки двух начал, четырех сфер, семи совершенств. За кругом написал он двенадцать кабалистических охранительных знаков зодиака…

Плохо видно, тяжело дышать, и будто издалека доносится голос Хюттера:

– Двенадцать знаков зодиака, двенадцать месяцев, двенадцать свойств человеческих – мы видим, слышим, обоняем, говорим, едим, рождаем, действуем, двигаемся, гневаемся, смеемся, мыслим и спим. И пусть каждая способность наша станет нам поддержкой, опорой и охраной в свершении великого дела отыскания философского камня – опус магнум. И пусть опекает нас заботой своей ангел огня Метатрон…

Хюттер подходит ко мне вплотную и хрипло спрашивает:

– Остаешься ли ты у меня, Теофраст? Могу ли я доверить тебе великое знание?

Высоко над сводом тяжело заворочалась, глухо забила крыльями большая черная птица, пронзительно засвистела в ночи, и я решаюсь:

– Остаюсь…

Глава 9. Потайные двери за нарисованными очагами

Понедельник – день тяжелый. Я в этом просто уверен, и суеверия здесь ни при чем. Моя работа – производство с непрерывным циклом, вроде доменного цеха, и кропотливый, очень обыденный процесс выплавления крупиц истины из руды фактов, обстоятельств человеческих отношений нельзя приостановить на выходные дни. Да и преступники не склонны согласовывать со мной свои действия – им не скажешь, что я за неделю устал, хочу выспаться и чтобы они хоть на выходные дни угомонились, оставили честных людей в покое, да и меня не беспокоили. У преступников, как и у меня, ничем не ограниченная рабочая неделя, и, только передав их в руки правосудия и органов перевоспитания, я вновь ввожу их в местах заключения в нормальное русло трудовых будней и выходных.

А у меня ничего не меняется: чтобы справедливость была сильной, милиция работает круглосуточно, во все дни года – в будни, выходные и праздники. Справедливость потребна людям всегда, а жизнь не останавливается для отдыха в конце недели, и поэтому все дела с субботы и воскресенья автоматически перекатываются на понедельник. И день этот всегда получается тяжелым.

Начался понедельник у меня рано. Накануне я звонил несколько раз домой Лыжину и не заставал его, поэтому решил перехватить его до начала работы. Около восьми я уже звонил в дверь, но отворила мне все та же бабка.

– Нету его, – сказала она, и мне показалось, что она обрадовалась, увидев на моем лице досаду и разочарование. – Минут пятнадцать как уехал.

– Вы говорили ему, что я приезжал и звонил?

– А как же! Не знает он про тебя. Сказал – нету у меня такого знакомца.

– Когда же его можно застать?

– Кто его знает! Носит нечистая – приходит в ночь-заполночь, уходит чуть свет, это сегодня он чего-то припозднился.

Я вырвал из записной книжки страничку и написал: «Уважаемый тов. Лыжин! Прошу вас обязательно позвонить мне по телефону 224-99-84. Капитан милиции С. Тихонов». Слово «обязательно» я дважды подчеркнул. Записку отдал бабке, которая тут же, при мне, развернула ее и, подслеповато щурясь, стала читать по слогам.

– Ка-пи-тан ми-ли-ции Сэ Тихо-нов, – повторила она нараспев, поцокала языком, качнула осуждающе головой: – Достукался, голубчик. Теперя затаскают.

– Никто его никуда не таскает, он нужен как свидетель, – сказал я сердито.

– Эт-та понятно, – закивала старуха. – Сначала в свидетели, а опосля носи ему сухари…

Бабку мне было не переговорить, и я, внушительно попросив ее передать записку, поехал на Петровку.

Вошел в кабинет, скинул плащ, и сразу же зазвонил телефон.

– Здравствуйте, Тихонов. Это Халецкий.

– Приветствую вас, Ной Маркович. Чем порадуете?

– В ампуле – метапроптизол. Химики подтвердили.

– Н-да, интересные дела. А вы там не могли сгоряча напутать? Это наверняка метапроптизол?

Халецкий сердито ответил:

– Если бы я решал такие вопросы сгоряча, я бы уже давно на углу калоши клеил!

– Простите, Ной Маркович, я от волнения, наверное, не так выразился.

– А зачем вы так сильно волнуетесь? – деловито осведомился Халецкий. – Первейшая добродетель сыщика – невозмутимость и постоянное присутствие духа.

– Тут есть от чего разволноваться. Ведь если это метапроптизол, надо полностью поворачивать дело. Резко меняется направление самого розыска!

Я слышал, как Халецкий на другом конце провода хмыкнул, я видел его легкую ироническую ухмылку, нигилистическое поблескивание золотой дужки очков.

– Можно дать вам совет? – спросил он.

– Профессиональный или житейский? – осторожно осведомился я.

– Житейский.

– Ну что ж, давайте.

– Не принимайте никогда никаких решений окончательно. Оставляйте за собой небольшой запас времени, свободу маневра, ресурс денег и резерв для извинений. Это спасает наше самолюбие от болезненных уколов, а истину от попрания.

– А при чем здесь истина? – сердито спросил я.

Халецкий засмеялся:

– Вы же знаете, что иногда люди, например ученые… – Он сделал паузу, и выглядела эта пауза как ударение на печатной строке, и продолжил спокойно: – И не ученые, чтобы спасти свое самолюбие от уколов, подгоняют края истины под свой размер, дабы не жало, не давило, не стесняло движений или просто чтобы не морщило выходное платье нашего тщеславия.

– Красиво. Но ко мне отношения не имеет, – сказал я мрачно. – И мне оставлять резерв для извинений перед Панафидиным не нужно. Он почтенный человек, профессор, но перед законом все равны, и пусть он отчитается в некоторых странностях создавшегося положения.

– Не увлекайтесь, Тихонов. И не напирайте на меня с такой страстью: я ведь вам не начальство, не прокурорский надзор и не ваш папа. Отчитываться передо мной вы не должны, а выслушать товарищеский совет можете.

– Так что же вы советуете, Ной Маркович? – закричал я уже с отчаянием.

– Думать. Не спешить. И снова думать. Вся эта история удивительная, а ней есть какие-то очень давние и глубокие подводные течения – это мне подсказывает мое старое сердце. И я вам советую не спешить с поступками и заявлениями, которые вы не сможете взять обратно. Думайте, я вам говорю.

– Не спешить? Прекрасно. А как к вашему совету, интересно мне знать, отнесся бы Поздняков? Он ведь наверняка просил бы меня поторопиться…

– Не будьте мальчишкой! – сердито прикрикнул Халецкий. – Вы не сестра милосердия! Вам доверена высокая миссия врачевания нравственных ран человечества, и будьте любезны относиться с пониманием и уважением к своей должности! И оружие ваше не поспешность, но мудрость. А мудрому надо ходить среди людей ощупью и не глазеть на мир, а вглядываться в него сквозь линзы разума и совести…

– Ной Маркович, но мне требуется силой разума моего отыскать истину в отношениях людей, мир которых мне непонятен и дело которых я не разумею. Так, может быть, для меня – по-человечески – истина состоит в том, чтобы просить начальство освободить меня от этого расследования?

Халецкий помолчал, я слышал, как он глухо покашливает, отворачиваясь от микрофона, потом он вздохнул и грустно сказал:

– Такая истина не требует ни ума, ни любви, ни правды, ни смелости…

– Но я не могу ничего придумать. Сначала я не поверил письму. Потом, когда в тайнике нашел ампулу с белым препаратом, я не мог поверить, что это метапроптизол. Теперь я не могу понять, действительно ли Панафидин ничего не знал об ампуле, или он такой прекрасный актер. Но есть еще одно обстоятельство, которое не дает мне покоя…

– Какое обстоятельство?

– Подумайте, Ной Маркович, о масштабе причин, из-за которых Панафидин, если он в самом деле автор метапроптизола, может отказаться от него! Подумайте, как должны быть они громадны, необъятны, они всю его жизнь должны перечеркнуть!

– Я уже размышлял об этом и думаю, что говорить о смене направления поиска пока несвоевременно. Вы помните, была такая мировая чемпионка по конькам Мария Исакова?

– Помню. А что?

– Однажды, много лет назад, я видел, как во время соревнований она упала на повороте. Приличная скорость, инерция, закругление – сильно очень закрутило ее. Наконец она затормозилась, вскочила и… побежала в другую сторону.

– Я в другую сторону не побегу, это я вам точно говорю.

– А я и не утверждаю. Я, как вы любите говорить, мобилизую ваше внимание.

– Спасибо. Теперь я займусь текущей работой с отмобилизованным вниманием. Кстати, я собираюсь к вам зайти, занесу письмо подметное – хочу, чтобы вы над ним маленько помозговали: может быть, удастся что-то выжать из него.

– К вашим услугам. До встречи.

Я положил трубку, подошел к сейфу, сорвал пломбу с печати, отпер замок, достал папку, бросил на стол конверт с замечательным адресатом «Главному генералу». Да, я помню еще, что позвонил после этого Тамаре и попросил узнать у Шарапова, когда он сможет принять меня.

– Он отъехал в город часа на два, – сказала Тамара.

Ну, отъехал так отъехал. Отъехал, отошел, отлетел, отплыл – слова какие-то дикие. Хорошо, что мой начальник не адмирал – «отплыл в порт часа на два». Размышляя об этой ерунде, я открыл конверт, чтобы еще раз прочитать письмо, перед тем как отнести его Халецкому. Но читать было нечего.

Письма не было.

Я этого далее не понял сразу, и все растягивал конверт пошире, и продолжал тупо смотреть в него, будто это был не обычный почтовый маленький конверт, а полный книжный шкаф, в котором могла затеряться такая безделица, как листок паршивой бумаги с двумя строчками машинописного текста.

Вместо письма лежала в конверте какая-то серая грязь, и само по себе было так непостижимо, дико, невероятно, что у меня мог пропасть из запертого и опечатанного сейфа бесценный следственный документ, – это просто никак не могло уложиться в моем сознании, и какие-то перепутанные, бестолковые мысли, одна другой нелепее, носились в голове. Со мной случилась вещь, непростительная для профессионала: от неожиданности, от невозможности даже представить себе, как могло такое случиться, я потерял самообладание.

И мгновенно был наказан вторично.

До сих пор не могу себе простить, до сих пор со стыдом вспоминаю, как, попав в острую ситуацию, я сразу же забыл мучительно накопленный за долгие годы опыт, всю хитрую сыщицкую науку, вбитую в меня старшими товарищами, главный закон, усвоенный в борьбе с преступниками, которые нам ошибаться дважды еще не предоставили возможности. А ведь как прост этот закон: прежде чем что-то делать, посмотри и подумай.

Но в этот момент мигом слетели с меня все сыщицкие доспехи и выскочил на волю голубой от испуга, дрожащий от удивления обыватель: я засунул пальцы в конверт и стал вытаскивать лежащую там грязь.

И, только поднеся ее почти к носу, я понял, что это не грязь. Это был буро-серый пепел. Тончайшая, сразу изломавшаяся в руке пластинка бумажного пепла.

Все, что осталось от письма. Темные хлопья с неприятным запахом – не то йода, не то серы – и легкий-легкий запах гари.

И в своем ротозейском испуге я уничтожил остатки следов – размяв пепел пальцами, отрезал себе пути к восстановлению испепелившейся бумажки, потому что у меня в руках это все превратилось в труху.

На всю жизнь с удивительной остротой я запомнил первое свое прикосновение к тайне. Это было двадцать пять лет назад, и тайна была книжная, маленькая, и не была она целью и содержанием прочитанной сказки, но так поразила меня, что из-за нее я, по существу, прохлопал всю остальную книгу. Соседской девочке на день рождения подарили «Золотой ключик, или Приключения Буратино». Мы еще грамоты не разумели, и читала нам книжку мать этой девочки. И когда дело дошло до того, что Буратино проткнул носом нарисованный очаг и за ним оказалась запертая запыленная дверь, я не мог больше слушать – не давал читать, надоедая вопросами. Зачем за нарисованным очагом дверь? Кто сделал дверь? А почему нарисовали очаг? Кто это сделал? Куда вела дверь? Почему папа Карло не нашел ее раньше? Эта дверь за декорацией просто свела меня с ума. Женщина говорила мне: «Подожди немного, дальше в книжке об этом все написано, прочитаем до конца, и ты узнаешь».

Но я не мог дожидаться. Этот вопрос о двери жег мой глупый детский мозг, я не мог слушать дальше, следить за развитием событий, которые должны были открыть нам запертую дверь, я бесновался тихо около двери, придумывая, как бы мне отворить ее самому, не дожидаясь конца приключений Буратино, Мальвины, Пьеро и пуделя Артемона. И до сих пор со стыдом вспоминаю, как, ерзая и волнуясь, я наконец услышал скрип золотого ключика в замке и помчался по лестнице, которая привела всю компанию в чудесный кукольный театр, и был таким концом ужасно разочарован. Чего ждал я за дверью? Какое открытие потрясло бы меня? Что примирило бы меня с существованием такой острой и такой долгой тайны?

Не знаю. Ей-богу, сколько я ни вспоминаю об этой двери, так и не могу себе ответить на эти вопросы.

С тех пор пробежало много лет, и разгадывание тайн стало моим ремеслом. Двери, за которыми они хранятся, не откроешь золотым ключиком. Потому что, как правило, двери эти незримы. Их скрывают расстояния, темнота, безлюдье, хитрость, простодушие, алчность, злая одаренность, почтенный фасад, уважаемое имя, много-много самых различных нарисованных очагов.

И, глядя сейчас, как Халецкий хирургически точными движениями расклеивает на листе бумаги обрывки – буро-серые клочья испепеленного письма, я поклялся себе, что проткну своим длинным любопытным носом нарисованный семейный очаг Андрея Филипповича Позднякова.

– Хочу поехать сейчас к Желонкиной, – сказал я эксперту.

– Это кто? – спросил Халецкий, не отрываясь от работы.

– Жена Позднякова.

– Ах, да! Почему к ней?

– Она ближе всех к Позднякову, с одной стороны, к Панафидину – с другой. И, таким образом, к метапроптизолу.

Халецкий положил лист с приклеенными обрывками в сушильный шкаф и, не отвечая мне, подергал по очереди плечами, что, должно быть, означало – не убедил.

– Давайте рассмотрим эту историю с самого начала и поищем слабые звенья, – предложил я.

– Давайте, – охотно согласился Халецкий.

– Неизвестным препаратом отравлен милиционер Поздняков. Его жена, с которой он не живет и находится фактически в недоброжелательных отношениях, работает над химическими веществами той же группы, что и яд Позднякова. Но она, в придачу к этому, работает вместе с довольно антипатичным человеком Панафидиным…

– Вот насчет антипатичности Панафидина – это наиболее серьезный аргумент, – засмеялся Халецкий.

– Согласен, снимаю. Просто с профессором Панафидиным, который – это общеизвестно – роет землю носом для получения транквилизатора, которым отравлен Поздняков. Пока логично?

– Более или менее. Валяйте дальше.

– На этом месте возникают сразу два ответвления, которые придают наметившейся было версии о даме-мужеубийце и тому подобным жестоким романсам характер совершенного абсурда. Потому что появляются разгонщики, типичные чистые уголовники, которые предъявляют удостоверение Позднякова, добытое с помощью якобы несуществующего препарата, над которым трудятся Панафидин и Желонкина.

– Завлекательно, – кивнул Халецкий, включил в шкафу тягу, сел в кресло, закинув ногу на ногу, и закурил.

– А дальше происходят события совсем непонятные: приходит письмо. Независимо от того, чей в машине был метапроптизол – Панафидина или чей-то другой, ясно одно: письмо это прислал или враг Панафидина, или его соперник.

– Может быть, есть смысл объединить эти две воображаемые фигуры – враг и соперник?

– Не знаю, не уверен. Письмо…

– Да, это, пожалуй, верно: если бы письмо не обработали предварительно дибутилхлоридом…

– Кстати, Ной Маркович, откуда этот человек знал, что письмо не испепелится раньше, чем я его прочитаю?

Халецкий засмеялся:

– Это не вопрос. Не могу сказать, в каком объеме, но определенными сведениями по фотохимии он располагает. Я себе так представляю его действия: он напечатал сначала текст, потом окунул лист в перекись бензоила и сразу же положил его в конверт. Бумага окисляется перекисью бензоила только под действием света. Расчет был на то, что лучи света, проникающие в какой-то мере сквозь конверт, начнут процесс окисления, который бурно пойдет после того, как лист извлекут на свет божий…

– Но ведь я убрал потом письмо в сейф?

– Это уже не имело значения – процесс необратимый. Если бы вы оставили письмо на столе, то не сохранилось бы и тех крох, которые мы сейчас пытаемся реставрировать. Но мы уклонились…

– А что?

– Мне показалось, что в вашей системе не нашлось места еще для одного заметного человека…

– А именно?

– Для Лыжина.

– Я звонил ему сейчас на работу – там его тоже нет. Сегодня я поеду к нему домой и дождусь, хоть бы мне пришлось сидеть до утра. Но сначала мне надо поговорить с Желонкиной.

– Бог в помощь.

Причина, побудившая меня встретиться еще раз с Желонкиной, – ее близость и к Позднякову и к Панафидину – поставила меня перед проблемой: где эту встречу назначить? На службу к ней я ехать не хотел, чтобы лишний раз не встречаться с Панафидиным. И домой тоже: перспектива встречи с Поздняковым мне не нравилась.

Прикидывал я так и сяк и решил все-таки ехать к ней домой, потому что как там ни будет это неприятно Позднякову, но в конечном счете вся эта история заварилась из-за него и он, свой брат милиционер, должен понять. Ведь не ради же собственного удовольствия и развлечения я таскаюсь на край города!

Так я подбадривал себя, шагая от остановки автобуса к дому, и, видимо, так мне не хотелось говорить о Позднякове с его женой, когда он будет сидеть в соседней комнате, невольно прислушиваясь к приглушенным голосам за стенкой, столь остро я чувствовал предстоящую ему муку и неизбежное поругание его мужской гордости, что судьба сжалилась надо мной, а может быть, над ним: на мой звонок дверь открыла Анна Васильевна Желонкина и сказала:

– Вы к мужу? Его нет дома.

– Здравствуйте, Анна Васильевна! – сказал я почти с радостью, и она с посуровевшим сразу лицом, поскольку понять причины моего веселья не могла, да и думать об этом не хотела, сдержанно ответила:

– Добрый вечер.

– Я не к Андрею Филипповичу, я к вам.

– Да-а? – удивилась она. – Мне казалось, что в тот раз мы обо всем поговорили.

– Ну что вы, Анна Васильевна, нам и ста часов не хватит обо всем переговорить – разговор у нас очень серьезный.

– Ста часов у меня для вас нет, у меня для себя самой такого времени нет. Сколько я себя помню, мне не хватало времени. А если вы хотите говорить со мной опять о моей личной жизни, то я вам уже сказала: вас это не касается…

Я помолчал, мне мешало, что мы разговариваем стоя, как в трамвае.

– Меня это касается. И вас касается. Я бы мог вас вызвать для допроса в МУР, на Петровку.

– Почему же не вызвали? – Она сердито откинула голову назад.

– Потому что я не хочу вас допрашивать, я хочу расспросить. И бравировать своим равнодушием к судьбе Позднякова вам бы не стоило…

– Ну, знаете, я у вас советов не спрашивала и спрашивать не собираюсь!

– Это было правильно до тех пор, пока вашего мужа не отравили сильнодействующим препаратом, над которым вы сейчас работаете…

Она смотрела мне в лицо, и рот у нее то открывался, то закрывался, будто она хотела закричать во все горло, но удушье стиснуло горло, и нет воздуха, нет вздоха, нет сил, чтобы крикнуть, позвать на помощь, рассеять кошмар. И побледнела она мгновенно и тускло – так слепой вспышкой засвечивается вывернутая из кассеты фотопленка.

– Я… я… да… да…

Я взял ее за руку и повел на кухню, усадил на белый табурет, налил в чашку воды и заставил выпить. И за двадцать секунд на моих глазах свершилось мрачное чудо – с каждым глотком, с каждым вздохом она безнадежно быстро старела, словно каждая секунда отпечатывалась на ее померкшем лице целым годом. И прежде чем она успокоилась, еще до того, как она заговорила, я понял, что совершил ошибку: мне не надо было ехать сюда, просто незачем, ибо бессовестно без жизненной необходимости ворошить чужую боль.

Я сел напротив на табурет; так и сидели мы молча, и в этот момент ее душевной обнаженности и полной беспомощности, когда разом треснула и расползлась защитная броня ее суровой неприступности, я отчетливо мог читать ее мысли, словно ужасное потрясение этой женщина наделило нас на короткий срок удивительной телепатической способностью общаться без слов, без ненужного и грубого шевеления воздуха корявым, неуклюжим языком.

Молча спрашивал я ее, и молча отвечала она мне, и я уверен, что все понял правильно, потому что крик души нельзя не услышать и нельзя не понять, и если я чего-то не уловил, то не имело это никакого значения, поскольку крик души не внесешь в протокол и подписи кричащего в немоте не требуется.

«Ты несчастлива?»

«Я привыкла».

«Разве он плохой человек?»

«Он хороший человек, добрый и честный».

«Но ты не любишь его?»

«И никогда не любила».

«Из-за того, что он некрасив?»

«Из-за того, что он такой, какой он есть!»

«А какой он?»

«Скучный, пресный, дисциплинированный, за эти годы я и сама стала такой же».

«И всегда так было?»

«Всегда. Но я вышла за него в семнадцать лет и не знала, что есть другие, что бывает все по-другому».

«Ты любишь кого-то другого?»

«Люблю, любила, до самой смерти буду любить».

«Он хороший?»

«Он очень плохой. Но в любви это не имеет значения».

«Почему же ты не ушла к нему?»

«Он этого не захотел».

«Он любит другую?»

«Нет, он любит только самого себя».

«Но ведь так жить всегда ты не можешь?»

«Могу. У меня есть дочь, есть интересное дело».

«Но дочь выйдет замуж, уйдет. Разве одного дела не мало?»

«Нет, не мало. Я всегда любила учиться, только мне это было трудно. А сейчас я все время учусь, работая».

«А может быть, твоему мужу одному было бы легче?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю