Текст книги "Лекарство против страха. Город принял!.."
Автор книги: Георгий Вайнер
Соавторы: Аркадий Вайнер
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Я внимательно слушал Ольгу и готов был голову дать на отрез, что у нее-то никогда «не подступал какой-то рубеж», у нее все всегда получалось. И откровения, которые она мне сейчас преподносила, не она придумала и не на себе прочувствовала, а услышала от мужа, или отца, или от кого-то из знакомых, и одна-единственная поперечная морщинка на этом атласном лобике выступила не от горьких раздумий и не от тягостных открытий. Откинувшись в удобном кресле, она вещала банальности и в конце каждой фразы для убедительности, для большей весомости своих сентенций делала дымящейся сигаретой изящный полукруг, оставляя в воздухе синий расслаивающийся крючок – не то вопросительный знак, не то обрывок своей глубокой мысли. Этих крючков-вопросов-мыслей было уже много, они быстро истаивали, и она создавала новые.
«Барынька», – подумал я про нее. Это слово казалось мне особенно унизительным и наиболее точно характеризующим Ольгу. Такие люди, как Панафидин, должны были бы жениться на более серьезных женщинах.
– Простите, а вы не можете вспомнить, когда у Лыжина подступил вот этот самый роковой рубеж?
Ольга пожала своими блестящими кримпленовыми плечиками:
– Естественно, что даты я не вспомню, но факт тот, что Володя очень хорошо, ну просто исключительно удачно сотрудничал с моим мужем. Александр ведь очень во многом ему помог, подсказал, направил его, так сказать, огранил его талант. А тот вдруг в один прекрасный день устроил истерику, и все пошло кувырком.
– Из-за чего же он устроил истерику?
– Какой-то у них скандал возник на работе, Володя неправильно лечил больную, и Александру пришлось вмешаться и высказать принципиальную точку зрения. При этом Александр и не думал наказывать Лыжина или применять к нему какие-то меры, но тот вдруг встал в позу и ушел из лаборатории.
– Вы не допускаете, что у Лыжина могли быть на то основания, например нравственного порядка?
– Да о чем вы говорите? Я думаю, что он сильно разволновался, и в нем прорвалась сдерживаемая много лет зависть…
– Зависть? – переспросил я. – А в чем Лыжин мог завидовать Панафидину?
Ольга рассмеялась. Она от души смеялась глупости моего вопроса; любому профану понятно, в чем неудаха-лаборант может завидовать молодому доктору наук, заведующему лабораторией, с которым когда-то сидел на одной институтской скамье. Ольга смеялась, обнажая прекрасные ровные белые зубки без единой пломбочки, и я видел только, что у нее клычки длиннее остальных зубов, и, наверное, очень острые.
– Неужели вы даже на мгновение допускаете, что Лыжин мог поверить, будто он хоть на гран менее талантлив, чем Александр? Но у Александра все в жизни получалось так, как он хотел, а у Лыжина ничего не получилось – отсюда и зависть. Но, к сожалению, завистник сам себе первый враг, – убежденно заявила Ольга.
– Вы думаете, что Лыжин себе навредил?
– Еще бы! Он ведь очень способный человек, хотя и ужасно неорганизованный. Под руководством Александра он смог бы очень многого достигнуть – при его помощи и поддержке. А так – потерял прекрасное место, работает в какой-то захудалой лаборатории, носится с сумасшедшими идеями…
Я перебил ее:
– Простите, а почему вы думаете, что лыжинские идеи сумасшедшие? Ведь, насколько я понял, ваш муж занимается теми же проблемами?
Ольга на глазах утрачивала уважение ко мне: нельзя всерьез говорить с человеком, который единовременно произносит вслух столько глупостей.
– Ну, что вы сравниваете, дорогой мой! – В ее голосе появились покровительственные ноты. – Который год целая лаборатория, целый ансамбль квалифицированных специалистов не могут получить устойчивых результатов, и вы сравниваете их работу с усилиями пускай талантливого, но все-таки самоучки?
– Разве Лыжин – самоучка? – спросил я.
– Это я, наверное, неправильно выразилась. Лыжин не самоучка, я хотела сказать, что он – кустарь. В наше время наука так не делается…
– Может быть, – сказал я. – Может быть, сейчас наука и не делается так. Но я совершенно уверен, что во все времена наука делалась, делается и будет делаться людьми одной породы.
– Не поняла. Что вы этим хотите сказать?
– Что если бы не родился Эйнштейн, вряд ли его заменил бы целый физический институт. По крайней мере – бог весть сколько лет, может, десятилетий…
Ольга покачала головой:
– Ученый мир уже стоял на пороге открытия, просто Эйнштейн всех опередил.
– Вот переступать пороги, около которых останавливается ученый мир, – это, по-моему, и есть удел людей, о которых идет речь. Я слышал историю – не знаю, честно говоря, анекдот или правда, – будто в двадцатые годы старый провинциальный счетовод сформулировал чуть ли не на базе элементарной алгебры теорию относительности. Но этого человека природа создала как резерв на случай неудачи с Эйнштейном.
– Это ненаучный подход, – упрямо наклонила голову Ольга, и ровные ее зубки блеснули из-под аккуратно накрашенных губ. – И уж, во всяком случае, к Лыжину никакого отношения не имеет.
– Может быть, – согласился я. – Я ведь и не возвожу свою точку зрения в научную теорию. А что касается Лыжина, то я как раз слышал, что у него есть результаты весьма серьезные.
– Ерунда все это, – категорически заявила Ольга. – Пустые разговоры, и если Лыжин даже получил что-то, то это не научное открытие, а артефакт.
Я вспомнил о поверье, будто супруги, прожившие вместе много лет, становятся похожи друг на друга. Применительно к Панафидиным это выглядело смешно, потому что уж если и была Ольга похожа на своего мужа, то это было сходство талантливо выполненной карикатуры с оригиналом. Ее наивное и в то же время категорическое отрицание вещей, явлений, поступков, в которых она не разбиралась, которым не могла быть судьей, просто многого не понимала, – все это сильно раздражало меня. Но я невозмутимо продолжал расспрашивать Ольгу:
– Давно вы знаете Лыжина?
– Ну, Володю я знаю тысячу лет, мы с ним были знакомы еще до Александра. Лыжин даже когда-то ухаживал за мной.
– Да-а? Это интересно…
– Ах, это все так незапамятно давно было! И не верится, что оно действительно с нами происходило. Может быть, потому что все было еще очень по-детски – красиво, чисто. И у Володи тогда было просто юношеское увлечение. К несчастью, серьезное чувство к нему пришло много позднее…
– Почему к несчастью?
Ольга встрепенулась, будто поймала себя на том, что, расчувствовавшись, проговорилась, сказала то, о чем сейчас не следовало говорить, или, во всяком случае, не с милицейским же инспектором, а может быть, вообще не надо было ворошить, бессмысленно и бесполезно, почти заросший струп старых горестей. Но она сказал «к несчастью», и надо было как-то закрыть эту тему.
– Да очень как-то неудачно получилось у него. Но, поверьте, это к делу не имеет ни малейшего отношения.
– Ольга Ильинична, поймите меня, я не «копаю материал» на Лыжина. Дело в том, что транквилизатор, над которым работали Лыжин и ваш муж, или какой-то очень похожий препарат, попал в руки опасных преступников. И мне надо обязательно добраться до истины…
– Ерунда какая! – сердито взмахнула руками Ольга. – Они оба не могут иметь никакого отношения к преступникам!
Я усмехнулся:
– Между прочим, я и не думаю, что профессор Панафидин вошел в банду аферистов. Но мне нужно найти эту щель, через которую преступники подсосались к научным изысканиям Лыжина или вашего мужа. И мне думается, что она где-то в прошлом. А на искренность вашу я рассчитываю в твердой уверенности, что культурному человеку не может быть безразлична судьба большого открытия.
– Так никакого открытия еще и нет! – воскликнула Ольга. – И препарата нет! Это мистификация, артефакт! И уж совсем никакого отношения не имеет к этому наше прошлое, наша личная жизнь!
– Артефактом нельзя отравить человека.
– Но вы перепутали, они ищут не отраву, не яд, а лекарство!
– Все зависит от дозы, – я пожал плечами. – И дозой истины в моих поисках являются сведения о Лыжине. Поэтому я вас расспрашиваю так настойчиво и подробно.
– Пожалуйста, я могу вам рассказать то, что сама знаю. И вы убедитесь, что никакого отношения к вашим делам это не имеет.
– Я вам заранее признателен. Вы сказали «к несчастью». Почему?
– Потому что, может быть, это и есть тот рубеж, с которого начались все несчастья Лыжина. Может быть, это все и исковеркало его жизнь. Лет десять – двенадцать назад он познакомился с девушкой. Я видела ее несколько раз – очень красивая тоненькая брюнетка. Она была археолог или этнограф и занималась сарматской культурой. Мне запомнилось, что она рассказывала про амазонок: забавные истории, больше похожие на сказки. Да и сама она была какая-то странная. Тогда, в те дни, мне не казалось, что Лыжин так безнадежно, неотвратимо любит ее. Может быть, потому, что он всегда подшучивал над ней. Она жила у Володи, и мы иногда заходили к ним с Александром. У них всегда был чудовищный бедлам в комнате: валялись повсюду какие-то черепки, гипсовые слепки, каменные уроды, лыжинские рукописи на всех стульях. Правда, у них всегда было очень весело, – ведь это сейчас Лыжин такой стал, а в молодости он был веселый и остроумный парень, его все девочки в институте любили. Какие-то люди там толклись постоянно, кто-то ночевал прямо на полу, магнитофон орал, каждый раз Лыжин притаскивал или непризнанного поэта, или домодельного художника. Александр не очень любил к ним ходить, а мне там нравилось… Мы тогда все очень молодые были, – добавила Ольга, будто оправдываясь.
Она вынула из пачки сигарету, и я увидел, что пальцы у нее подрагивают.
– А что произошло потом? – спросил я.
– Она замолчала, – коротко и как-то напряженно сказала Ольга.
– В каком смысле?
– Просто замолчала. Навсегда.
– Она заболела?
– Видимо, болезнь в ней жила давно. Но в тот вечер они пошли на концерт Рудольфа Керера, вернулись в прекрасном настроении, а ночью Володя проснулся от ее плача. Она сидела на постели и тихо плакала. Лыжин пытался ее расспросить, утешить, успокоить, но она молчала. Она в ужасе прижималась к нему, плакала и молчала. Немота пала в эту ночь на нее. И навсегда.
Мне очень не хотелось сейчас задавать Ольге вопросы, и она, наверное, почувствовала это, потому что сама сказала:
– Лыжин показывал ее крупнейшим светилам психиатрии, и все были бессильны: маниакально-депрессивный психоз, мания преследования. У нее и ухудшения не наступало, и не улучшалось никак. И тогда Володю охватила неистовая идея, что он сам ее вылечит. Он где-то вычитал или слышал, что Парацельс будто бы излечил от безумия женщину, которую любил больше всех на свете. И мы даже не разубеждали его, потому что в этой сказке для него еще оставалась какая-то надежда. Он работал как сумасшедший, у Александра и то не хватало сил, и они в те годы сделали целый ряд блестящих работ. А потом Володя, видимо, сам разуверился в своих возможностях, да и нервы сдали, вот он и выкинул номер…
Я подумал о прихотях женской логики, которая вовсе не так бессистемна, как принято об этом говорить. Ведь пока Ольга говорила о несчастье Лыжина, она была последовательна, искренна и открыто ранима. Но когда дошло до эпизода, в котором всей жизнью, репутацией, честью был заинтересован ее муж, она сразу сделала полный поворот, и я был глубоко уверен, что это не только и не столько шкурная потребность оградить интересы своего дома, сколько неутоленная и непрощенная досада женщины, которую когда-то любил мужчина, или, может быть, она ему только нравилась, а потом вдруг разонравилась или разлюбил – для того, чтобы полюбить другую такой палящей, яростной, страдающей любовью, которая во времени бесконечна – сейчас, пятьсот лет назад и на века вперед.
Мы долго молчали, потом я спросил:
– Мне показалось, будто вы сказали, что Лыжина знали задолго до Александра Николаевича?
– Да, Лыжин занимался на кафедре у отца и часто бывал у нас. Однажды он привел Александра, и в разговоре выяснилось, что мой старик хорошо знал Панафидина-отца.
– А откуда были знакомы ваши родители?
– Так они когда-то вместе преподавали в университете, Сашин отец был генетик, и мой – биохимик. – Ольга вздохнула и огорченно сказала: – Старику Панафидину пришлось несладко: его после знаменитой сессии ВАСХНИЛ признали не то вейсманистом, не то морганистом. Его очень критиковали, и он должен был оставить кафедру.
– Чем он занимался после этого?
– Честное слово, я даже не знаю. Во всяком случае, они уехали тогда из Москвы, потому что Александр перевелся сюда на третий курс из Карагандинского мединститута. Они с Лыжиным быстро подружились, и однажды Володя привел его к нам в гости.
– А как ваш отец относился к Лыжину?
– Ну, мне на этот вопрос трудно ответить. Я думаю, что у отца к Лыжину очень сложное чувство. Володя ведь со второго курса работал у него на кафедре, и папа очень ценил его, называл самым перспективным своим учеником. И в то же время считал, что у Лыжина «не все дома».
– В каком смысле «не все дома»? – сердито уточнил я.
Ольга осторожно покосилась на меня, развела своими блестящими струящимися рукавчиками:
– Понимаете, он ведь всегда был какой-то уж очень необузданный фантазер. Творческому человеку, конечно, необходима фантазия, но ведь всему должны быть пределы и границы…
– Фантазии тоже?
– Безусловно! Особенно для ученых: не ограниченная реальными условиями фантазия превращает исследователя в праздного мечтателя. А у Лыжина все было без удержу: понравилась какая-то идея, так возможно – невозможно, реально – нереально, – ему на все наплевать, носится с этой идеей, как дурень с писаной торбой, пока не упрется в стену. Тогда принимается за что-то другое. Возможно, старик из него постепенно бы вышиб эту дурь, если бы он остался у него на кафедре.
– А что, ваш отец не захотел оставить на кафедре Лыжина?
– Нет, он хотел. Но там сложилась трудная ситуация. К окончанию института у Лыжина с Александром уже были кое-какие совместные идеи, которые они должны были проверить экспериментом. Но Александр жил в общежитии, и постоянной прописки у него не было, так что для продолжения научной работы ему надо было попасть на кафедру сотрудником…
– Но место было одно, и предназначалось оно Лыжину? – спросил я.
– Да, – спокойно кивнула Ольга. – Володя сам от него отказался, потому что иначе Александру пришлось бы уехать куда-нибудь по распределению простым врачом, а Лыжин был заинтересован в сотрудничестве с ним. Кроме того, отец считал, что Александр, с его талантом и целеустремленностью, сможет многого добиться. И Лыжин попросил отца взять на кафедру Александра.
– Так, это я понял, – сказал я, глядя в красивые светло-серые глаза Ольги и раздумывая о том, что люди склонны приписывать мерзавцам черноту духа от пепла истлевшего чувства вины и мрачное самоутверждение от зарубцевавшихся угрызений совести. Какая ерунда! Подлость ясноглаза, безоблачна душой, краснощека от задорных людоедских планов.
– Куда же пошел работать Лыжин?
– Он отработал три года в какой-то фармакологической лаборатории, а потом Александр перетащил его к себе в исследовательский центр.
– К этому времени ваш супруг уже защитил, наверное, кандидатскую?
– Да, конечно! И прошел по конкурсу в центр старшим научным сотрудником.
– А вы не знаете, у Лыжина были за это время какие-нибудь успехи?
– По-моему нет. Он в общем-то бестолково распорядился этими годами. Но когда пришел к Александру, у них начало выходить много работ и публикаций.
Я неожиданно спросил:
– Простите, а как ваш отец относился тогда к Александру Панафидину?
Ольга засмеялась:
– Странный вопрос! Относись он к Александру плохо, зачем бы он оставил его у себя на кафедре? Он всегда очень уважал его.
Стараясь придать бестактному вопросу характер шутки, я спросил:
– Ну а может быть, помимо уважения он видел в нем еще и будущего зятя?
– Ха! Это вы не знаете моего батюшку! Он принципиален до глупости, и на все соображения такого рода ему чихать. А кроме того, я вышла ведь за Александра много позже. И к счастью, никогда об этом не жалела.
– И к счастью, никогда об этом не жалели, – повторил я, потому что в словах Ольги мне послышалась настойчивая потребность доказать себе самой безусловную правильность однажды сделанного выбора, истерический накал ненужной откровенности в публичной демонстрации своего собственного, личного, индивидуального, только ей принадлежащего семейного счастья. Я улыбнулся и сказал: – Значит, остается прожить далее в любви и согласии сто лет и умереть в один день…
– Да, я мечтала бы о такой участи, – вполне искренне сказала Ольга. – Но в наше время никто не живет по сто лет. Особенно с такой нервотрепкой на работе, как у Александра. Они из-за этого метапроптизола все прямо с ума посходили.
Я безотчетно отметил про себя, что Ольга уверенно предполагает прожить дольше мужа. Напрасно: никто не знает часа своего – ни с сильной нервотрепкой, ни в безмятежном домашнем хозяйствовании.
– Ольга Ильинична, вы не можете мне объяснить – я ведь не специалист, – почему вокруг именно этого препарата столько волнений, столько страстей пылает?
– Ничего удивительного, – это ведь будет выдающееся научное открытие. Сообщения о них высекают на золотых скрижалях.
– Не может быть! – притворно изумился я.
– Еще как может! Вы слышали о комиссии научного прогнозирования ЮНЕСКО?
– Нет, не слышал.
– Эта комиссия составила план-прогноз крупнейших открытий человечества в течение предстоящих ста лет. Они относят создание эффективных химических препаратов для лечения психических болезней на две тысячи десятые – две тысячи двадцатые годы. Получив метапроптизол, Александр обгонит эпоху на тридцать – сорок лет. Это Государственная или Нобелевская премия, это научно-исследовательский институт, это безграничные научные перспективы!
Разумом я понимал, что нелепо, просто бессмысленно переубеждать Ольгу, сердиться на нее, она – продукт определенного нравственного воспитания. Но подавить в душе острое желание омрачить безоблачно-радужный небосклон ее видения жизни я не мог.
– Ольга Ильинична, а не может так статься, что кто-нибудь другой, не ваш муж, получит метапроптизол?
– Насколько я знаю от него, над этой же проблемой работают японцы и швейцарцы. Там есть очень мощные концерны – «Торей» и «СИБА»…
– Я не имею в виду иностранные фармакологические концерны. Что бы вы сказали, узнав, что препарат синтезирован у нас?
Ольга недоверчиво хмыкнула:
– Перестаньте! Этого не может быть!
– Выражаясь вашими словами, «еще как может». В жизни всякое бывает.
Я встал, прошелся по комнате, остановился у окна, выглянул на улицу. У подъезда притормаживал ярко-алый «жигуленок». Отворилась дверь, из машины вышел Панафидин. Отсюда, с пятого этажа, автомобиль с раскрытыми дверями казался мне похожим на огромную железную бабочку, расправляющую крылья, готовую подпрыгнуть и лететь, не ощущая своего веса, к синему горизонту.
Панафидин снял со стекла «дворники», бросил их в кабину, достал с сиденья желтый портфель, захлопнул двери, сначала левую, потом правую, и бабочка, сложив свои крылья, стала тяжелой, смирной, обтекаемой.
А хозяин усмиренной краснолаковой летуньи запер замок, четким прямым шагом пересек тротуар и направился в подъезд. Это шел очень уверенный в себе человек, уверенный в делах своих, знающий наверняка, что он уже почти-почти обогнал эпоху на тридцать-сорок лет, завтрашний нобелевский лауреат, научный руководитель института с безграничными перспективами!
Я повернулся к Ольге, которая по-прежнему молча смотрела на меня с недоверием, похожим на недоумение: шучу ли я с ней так глупо, или… Или?
– Да-да, – кивнул я. – Похоже, что это факт. – И вспомнил, с каким вкусом, с каким ощущением собственной посвященности, с каким апломбом повторяла она слова, несомненно слышанные от мужа: «Этого не может быть, это артефакт!»
– Александр знает об этом? – растерянно спросила Ольга.
– Думаю, что не знает. Но мы сейчас у него самого спросим, – сказал я, и в тот же момент в прихожей раздался звонок.
Ольга бросилась к двери, я неспешно двинулся за ней, вошел Панафидин – спортивно-подтянутый, весело-злой, совершенно точно знающий, чего стоит фора в тридцать-сорок лет перед всем маленьким человечеством, перед всей эпохой.
– А-а, у нас в гостях неутомимый следопыт? – благодушно протянул он. – Рад видеть, давайте вместе ужинать.
– Спасибо, не могу. Я скоро ухожу. А заглянул я к вам, чтобы узнать ваше мнение о Лыжине.
– О Лыжине? – медленно переспросил Панафидин, и глаза его льдисто полыхнули за стеклами очков. «О Лыжине?» – сказал он так, будто мучительно припоминал эту фамилию – вроде бы и знакомое имя, ведь наверняка доводилось слышать, а сейчас что-то никак не удается припомнить.
Но Панафидин переигрывал: и менее настороженный человек, чем я, увидел бы, что ему не надо вспоминать, кто такой Лыжин, он очень хорошо знает, кто такой Лыжин, он помнит о нем всегда – и всегда, все время думает о нем.
Ольга, ничего не понимая, переводила взгляд с меня на мужа чутко отмечая женской интуицией неестественность положения, мгновенно возникшие токи нервного напряжения и взаимной неприязни между нами, и, хотя и заняла, не раздумывая, почти рефлекторно, сторону мужа, все равно не могла объяснить причину этого недоброжелательства. Она ведь прекрасно помнила, что Александр ей рассказывал про сыщика, интересовавшегося метапроптизолом, которым занимается и он и Лыжин. Но, судя по репликам, такого разговора между ними не было и вообще имя Лыжина не упоминалось в их разговоре и впервые всплыло только сейчас. Она почувствовала, что наговорила много лишнего. На всякий случай Ольга сказала:
– Сейчас я подам в гостиную кофе, – и ушла на кухню, оставив нас вдвоем.
– Я хотел с вами поговорить о Владимире Константиновиче Лыжине, – сказал я. – Был у вас такой сотрудник и соавтор нескольких изобретений. Помните?
– Да, помню. – Помолчал и добавил: – Конечно, помню.
Он закуривал, удобно устраивался в кресле, потом снова вставал за пепельницей и вновь устраивался в кресле, и я видел, что все эти маневры имеют целью выиграть хоть несколько секунд, чтобы тщательнее продумать ответ, – он не ожидал, что я так быстро выйду на Лыжина.
– Вы знаете, чем занимается сейчас Лыжин? – спросил я.
– Кажется, работает руководителем биохимической лаборатории в какой-то неврологической больнице.
– Мне тоже так кажется, но только он не руководитель, а старший лаборант.
– А если вы знаете, то зачем спрашиваете меня? – раздраженно сказал Панафидин.
– Я знаю не все, и вы, наверное, не все знаете. Мы сложим наши знания и совместно придем к истине, – усмехнулся я.
– Истина не апельсин. Из двух полузнаний целого не получишь.
– Попробуем! Меня интересует, чем занимается Лыжин в своей лаборатории.
– Деталей я не знаю, но, по-моему, он тоже интересуется получением и применением транквилизаторов, – сказал Панафидин, изящным взмахом руки подчеркивая, что ничего в этом интересного нет.
– Вам известно, каким именно транквилизатором интересуется Лыжин?
Панафидин засмеялся:
– Видите ли, существует понятие научной этики. Все, что ученый считает необходимым сообщить своим коллегам, он может доложить на ученых встречах или опубликовать в периодике. Интересоваться сверх этого не принято. Это скорее компетенция сыщиков, нежели ученых коллег.
– Понял, – сказал я. – Тогда у меня к вам вопрос из моей компетенции.
– Пожалуйста.
– Вы безоговорочно уверены, что метапроптизол еще не получен?
– Абсолютно.
– Тогда я хочу объединить наши интересы на почве единственной общей черты наших профессий – вашей и моей.
– А именно? Мне как-то не приходило никогда в голову, что в наших профессиях может быть что-то общее.
– Может, – заверил я. – Помимо служебных обязанностей учеными и сыщиками руководит любопытство. С моей точки зрения немаловажный двигатель в постижении истины.
Не скрывая усмешки, Панафидин тяжело, высокомерно бросил:
– Вот только истины мы с вами разные ищем.
– Истина одна, – смиренно заметил я. – Истина – это узнавание мира, поэтому она одна – и многолика.
– Вот именно, – хмыкнул Панафидин, – решение рядов Галуа и поимка карманника в метро – две стороны истины. Неплохо?
Я не хотел ввязываться в спор, мне никак нельзя было с ним поссориться сейчас, и я сказал примирительно:
– Неравнозначны, конечно, эти стороны истины. Но если бы я поймал карманника, укравшего у профессора сверток с рукописью о рядах Галуа, то это бы несколько смягчило контраст. Правда, мы сильно уклонились от нашей темы, а говорили мы о любопытстве.
– Вы хотите оценить мое профессиональное любопытство ученого? – спросил Панафидин, поигрывая серебряной кофейной ложечкой.
Вошла Ольга, она несла на подносе начатый торт. Очень красивый был торт – огромный каравай, обвязанный глазурованным рушником, а сверху вплавлена в шоколад марципановая солонка с сахарным песком.
– Попробуйте, – сказала Ольга. – Вчера гости были, принесли новый торт. «Хлеб-соль» называется.
Я поблагодарил, но торт есть не стал: я что-то разлюбил сладкое в последнее время.
– А у нас в доме все с удовольствием едят сладости, – сказала Ольга. – Мы сладости, как дети, любим.
Панафидин недовольно покосился на нее, сказал сухо, почти сквозь зубы:
– Я тебе уже объяснял, что не «сладости», а «сласти». Сласти! Сладости у восточных красавиц, а это называется сласти. Угощайтесь, – кивнул он мне.
Себе он отрезал большой кусок торта, переложил его на красивую квадратную тарелку с давленым орнаментом и с аппетитом стал есть, а на лице и следа не осталось от только что промелькнувшей внезапно, как снайперский выстрел, вспышки респектабельного, опрятно замаскированного злобного неуважения к жене.
– Ну, сласти так сласти! Подумаешь, какая разница, вкус не меняется, – сказала робко Ольга. – И что ты, Сашенька, из-за всяких пустяков так нервничаешь?
– Я абсолютно спокоен, моя дорогая. А ты упускаешь прекрасную возможность не мешать нам говорить по делу, которое тебе совершенно неинтересно.
– Но вы говорили о Володе Лыжине… – просительно промямлила Ольга.
– Этот разговор мы уже исчерпали. А разъяснить инспектору химизм действия транквилизаторов ты вряд ли сумеешь даже с моей помощью.
– Хорошо, хорошо, Сашенька, не волнуйся, я уже ухожу.
– Вот и прекрасно. Так о чем вы хотели меня спросить? – повернулся он ко мне.
– Я хотел вас спросить: что, если бы к вам пришел человек и сказал: «Я знаю, где лежит метапроптизол, давайте вместе взглянем!»? Вы бы пошли?
Панафидин проглотил кусок торта, отпил кофе, облизнул кончик ложки и неспешно ответил:
– Конечно, не пошел бы.
– Почему?
– Потому что, это предложение – нелепая мистификация, дурацкий розыгрыш, рассчитанный на легковерных глупцов. И невежд, надеющихся найти на улице полный колешек. Знаете, есть такая категория людей, которые с детства мечтают о толстом кошельке на тротуаре?
– Знаю. Ну а научное любопытство?
– Это не научное любопытство, а обывательское ротозейство. Умный человек не пойдет смотреть на то, чего нет и быть не может. И я смотреть не стану.
Он разговаривал со мной вроде бы совершенно спокойно, слизывая крем с ложки, пил мелкими глотками кофе, остроумничал, но я видел его глаза – он бешено считал что-то, он отвечал мне механически, по заранее сформулированному отрицательному стереотипу, а сам в это время изо всех сил старался сообразить: что это – милицейская уловка, ловушка? И отбивался, не глядя, размахивая во все стороны руками, как боксер, пропустивший тяжелый удар, – не нокаут, конечно, но уже утрачена ясность, и вата в ногах, и лицо противника плывет, но надо продержаться до спасительного гонга, там будет передышка – можно будет еще восстановиться для продолжения боя, который длится не три любительских раунда, а по жестким правилам профессионалов – до победы.
– Смотреть не стану, – медленно повторил я и очень обрадовался сделанной им подставке: – Если вы помните, эти же слова сказал ученый монах Томас Люпиан, когда Галилей, исчерпав все аргументы, попросил монаха взглянуть в телескоп.
Панафидин опустил угол рта:
– Прекрасно образованы стали современные сыщики… Но ничего не попишешь, – видимо, такой уж я дубина-обскурант.
Не обскурант ты, дорогой профессор кислых и щелочных щей, а зарвавшийся хам. Нахалюга. И лицемер. Все в этом доме проникнуто лицемерием. И торт ваш «Хлеб-соль» – вранье, потому что хлеб – бисквит, соль – сахар, а гостеприимство – ложь.
Стараясь не сорваться, я сказал тихо:
– Хорошо. Тогда я вам официально заявляю, что располагаю сведениями о том, что в машине одного почтенного гражданина в тайнике хранится метапроптизол.
Панафидин не выдержал, он весь посунулся ко мне, и его напряженная поза и острота движений диссонировали с невозмутимой маской лица и спокойным, чуть даже перетянутым для плавности голосом.
– В чьей машине, позвольте полюбопытствовать?
– В вашей.
Минуту он молчал, внимательно рассматривая меня, и я физически, всей кожей лица ощущал его взгляд, такой он был плотный, тяжелый, царапающий нескрываемым презрением, злостью и огромным интересом.
– Вы с ума сошли? – спросил он спокойно и серьезно.
– Нет. Кажется, нет.
– А мне кажется, что сошли. Иначе бы вам недостало духа нести такую неслыханную дичь.
И тут я решил сыграть ва-банк, я поставил все; никто, наверное, никогда не делал более отчаянной ставки, потому что если я ошибусь, то Панафидин меня с лица земли сотрет.
– Возможно, что сказанное мною – дичь. Тогда я извинюсь перед вами за причиненные вам хлопоты и беспокойство, которое доставил своим визитом. Но вдруг, я подчеркиваю – вдруг! – в жизни ведь всякое случается, окажется, что я прав? Никто никогда вам не поверит, что вы не знали о тайнике. И самое главное – вы ведь больше не увидите метапроптизол. Я его обязательно изыму, коль скоро вы говорите, что не имеете к нему отношения.
– Знаете что, вы мне надоели! – закричал Панафидин, и больше он себя и не старался сдерживать. – Идемте в машину, в гараж, к черту на кулички, куда хотите, только отстаньте от меня со своим копеечным морализированием и безграмотными научными рассуждениями…
Не помню, как мы вылетели из квартиры, лифта на лестничной клетке не оказалось, и Панафидин побежал вниз, и бежал он легко, быстро, сильными прыжками, широко отталкиваясь, перепрыгивая сразу через две-три ступеньки. И я понял, что теннисные ракетки в кабинете лежали у него не для декорума.
– Где? В кабине? – он отпер замок и распахнул дверь. – В моторе? В багажнике? У черта на брюхе?!
Не обращая на него внимания, я встал на колени позади машины и засунул пальцы в узкую щель между бампером и кузовом: нижняя кромка бампера почти вплотную подходила к металлу, и оставался там лишь узенький просвет для стока воды. Я вел рукой вдоль паза, и в голове вихрем проносилось, что если подметное письмо было сознательной провокацией и ничего я здесь не найду, то расследованию моему – конец. Никто не простит мне такого скандала.