Текст книги "Летящий и спящий (сборник)"
Автор книги: Генрих Сапгир
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
– Молодой человек, что вам угодно?.. Что вы предлагаете?.. почему на лестнице и во дворе?.. Главное, за гаражами… почему за гаражами, я вас спрашиваю?.. И в метро тоже… Тут и девушки и знакомые… А если… предположим… подумайте, кошмар… Конечно, вас можно понять, я вас понимаю, все вообще понимают друг друга, но этого я не могу понять, никто это не поймет и не рассчитывайте понять, это сегодня невозможно… прежде да… «в те времена» прежде прошло, минуло, уехало, улетело, эмигрировало, амнистировано, неподсудно… В те времена вы имели бы полное право в любом месте и за гаражами: «пройдемте!» побеседовать, договориться, признание, какое признание? это ваши знакомые? это наши знакомые? да они, эти наши знакомые, нам вообще незнакомые, и никогда не знакомились, может быть, они знакомились, а мы, то есть я, не знакомился принципиально.
– Вы думаете я «оттуда» и слежу за вами?
– А почему каждый раз всегда по пятам, по следам, по пути, я не вижу, даже когда не по пути, все равно по пути. И светофора не ждете, служба такая, светофоров не ждать, все равно не оштрафуют.
– Нет, нет, вы ошибаетесь. Просто так получается, что я вас всегда со спины вижу.
– А я вас, простите, извините, спиной слышу, вижу, осязаю, узнаю постоянно.
– Чуткая у вас спина, и не подумаешь. А мы ведь живем на одной лестнице.
– Один, два, три, четыре, пять… (Тут он углубился в подсчет.) Если подсчитать разные походки и припрыжки, сто двенадцать человек живет на нашей лестнице, справа квартира номер 94, а слева уже 96, моя как раз посередке.
– Понятно, 95, – говорю.
– Не то чтобы 95, на моей двери номера нет.
– Понимаю, понимаю, это чтобы не привлекать к себе внимания квартирных воров.
– Вот именно, – и даже улыбается непонятно чем.
– И в то же время, – говорю, – чтобы отличаться от остальных жильцов. У всех номера, а у вас ничего, – говорю, стараясь быть любезным.
– Видите ли, здесь вы не совсем попали в точку. Не вообще ничего, а след от таблички с номером.
– Вот именно, я понимаю, это вас и отличает, делает, можно сказать, неуловимой личностью… – Тут он быстро перебил меня:
– Это замечательно, что «личностью», что вы так сразу все поняли, редкий случай, удача, можно сказать, вообще никто не понимает, что «личностью», не только в нашем доме, говорят, спина какая-то, а я ведь своей спиной не хвастаюсь, на работе тоже, все в спину мне норовят неприятное сказать, небось так боятся…
«А куда, – думаю – тебе говорить, если не в спину?»
Между тем продолжает, да так легко, мелькая быстрыми улыбками:
– Удивительно, что вы меня понимаете, нам надо общаться, нет, не просто общаться, не грубо, размахивая руками и дыша друг другу в лицо, а так, касательно, будто нечаянно, будто не замечая друг друга, общаться экспромтом, не дружить домами, все время обоняя запах чужой несвежей квартиры, а так, по-светски, случайно встречаясь на лестнице, на улице, где много красивых женщин… Рад познакомиться, рад, рад, рад…
Он еще бормотал, щебетал по-птичьи, обдавая меня безликим радушием. И уходил, ускользал. Я не уловил, когда он повернулся снова ко мне спиной. Но при виде этой в клеточку спины мне стало легче, все-таки что-то определенное.
3
Конечно, в глубине я несколько огорчился, что мой новый знакомый подумал, будто я слежу за ним. В следующие дни, где только ни завижу его спину, сразу отворачиваю, другой дорогой иду, хоть мне туда и не нужно совсем.
Но однажды пасмурным утром, когда не поймешь, утро это или вечер, и вообще предстоит ли день, заметил в просвете уличной двери, ее – широкую, выплывающую из подъезда, как камбала. Задержался. Не спешу выходить. Подождал две минуты, распахиваю дверь, а оно тут как тут, безликое, мелькающее, и на птичьем языке говорит:
– Что же вы, как же вы, куда же вы? Избегаете, уходите, убегаете, манкируете, можно сказать…
Я растерялся.
– Что же делать, – говорю, – вы все время впереди. Подумаете еще, что преследую.
– Но это вы – последний, крайний, кто за вами, никого, привыкли…
– Да, – говорю, – проклятая интеллигентская привычка.
– А вы посмелей, обойти, обогнать, обмануть, обдурить, объегорить меня, время, начальство, настроение отличное, лично я не обижусь, дерзайте…
– Если ничего не имеете против, тогда… Тогда я впереди вас пойду. Надо посмотреть, почувствовать, как это – быть впереди.
– Понравится, еще просить будете, не идите только слишком быстро, мои башмаки пожалейте…
– Ну, я готов. А вы как?
– В фарватере…
Трудно было первый шаг сделать. Само сознание, что ты – первый, а за тобой, может быть, не только этот безликий, а множество таких, целая партия, поколения… ответственность. Тут я о своей спине и подумал.
– Ну как я со спины?
– Ничего, пиджак помятый, плечи худощавы, но ничего, попривыкнете, посолиднеете… У меня друг не такой спиной начинал, вообще горбатый был, походил, походил впереди – задние, никакого горба, говорят, не замечаем, – или выпрямился, хотя навряд ли, когда хоронили, ничком положили в гроб под высокую крышку…
Это он говорит в спину и вслед мне топает. Я иду, стараюсь не сутулиться, плечи назад отвожу, чтобы спиной шире казаться. Странное дело, думаю, такая солидная стать и такой тонкий высокий голос. Впрочем, встречал я таких – мужиков с Украины. Я иду, и он идет. С удовольствием, чувствую, идет. Может, он всегда мечтал вторым ходить, вот и голосок тонкий, не начальственный. Спину свою расправить стараюсь и, кажется, она у меня шире, и сам я постарше.
– Ну, как, – говорю, – за моей спиной?
– Ничего, – говорит, – как за каменной стеной, если, – говорит, – пуля – защитит, а снаряд – так и так дырку сделает…
Я обиделся.
– Я, – говорю, – не танк. Пожалуйста, я и уступить могу.
Голосок сзади заметно потвердел, вроде как стальная проволока стал.
– В жизни надо быть танком. Люди уважают танки, танки принимают всюду в обществе, танкам дорогу уступают, в конце концов. (Вон как заговорил!) Любая женщина под гусеницы ляжет. Дави, скажет, меня, не жалко. Танком еще суметь надо быть. А ты: «Не танк»!
Я иду, он – следом да еще учит меня первым быть. И нравится мне это, вот что я скажу. До того увлекся своим первенством, что сам не знаю, куда иду. Сначала дома были кругом обыкновенные и тротуары побитые, потрескавшиеся. Мусорные баки под арками, пьяный валяется, никуда за мной не идет, чудак. А потом дома стали поновее, улицы попрямее и тротуар поровней. Старые дома, правда, попадаются еще, но в лесах, кисеей завешены, тут и там медными ребрами новая крыша торчит, ремонтируются. И оптимизма во мне прибавляется. Лучше жить людям становится, вот и строиться начали. А тут, как нарочно, солнце навстречу да полной улицей. Улица, смотрю, прямая, дома по обеим сторонам свежевыкрашенные, всех оттенков желтого и белого, как из терракоты. Это оттого, думаю, что я впереди всех иду. И чудится мне, все прохожие не просто идут, а за моей спиной. В меня закатное солнце бьет, а их не слепит. Ну, думаю, повезло вам, что я впереди иду.
Обернулся я, а сзади идут, идут – и все закатом обезличенные, со света в глазах темно.
И я иду, иду, марширую. И все за моей спиной, как за броневой плитой, маршируют: раз-два, раз-два.
Только снова потускнело, и не поймешь, то ли вечер, то ли еще не рассветало.
Голосок за спиной: «Куда ты нас завел? Оглянись».
4
Поглядел я вокруг. Пустыри. В беспамятном сером небе шаткие тонкие мостки над канавами. На земле битые кирпичи, голое стекло, всякий мятый пластик бесстыдных форм, а жестяных банок – тысячи. Будто была здесь битва и всех пивными банками поубивало.
И никого за мной нет. Только безликий маячит, дергается, будто от смеха.
– Спина у тебя, как у быка. – И щебетать перестал. – Ну, куда зашел, знаешь? Предводитель. Вождь.
Подозрительно мне стало. Как-то так ловко у него получилось. Как в шахматах. Предложил мне отчаянный ход. А я согласился. И угодил в ловушку. Поставил меня первым, и зашел я неизвестно куда. А сколько людей завел? Тоже неизвестно. Может быть, все по дороге погибли. Кроме безликого.
– Ты что за мной увязался? – говорю.
– Я – за твоей спиной.
– Как отсюда выбраться, хоть знаешь?
– Я за твоей спиной.
– Понял я, тебе следить за мной приказали. А я-то, дурак, иду впереди, иду… Давай лучше разбежимся по-хорошему.
– Я за твоей спиной.
Вот ничтожество, блин, и лица-то порядочного не имеет, а заладил: «Я за твоей спиной». Прилипала или еще хуже. И так мне захотелось от него отделаться, убежать, забыть. Как припущусь по каменистой земле! Бегу, будто ноги меня по воздуху несут. А он – следом. Не ожидал, приотстал сначала. Однако, вижу, догоняет.
Я – по откосу, он – по откосу. Внизу – асфальт, широкое шоссе. Грузовики, машины, цистерны – чирк, чирк. Боковым зрением вижу, коляска милицейская на обочине. «Сейчас, – думаю, – сдаст». И между машинами несусь, как заяц. Пронесло, перескочил на другую сторону.
Слышу, сзади такой противный длинный скрип. Лязг, тишина. Стою с краю асфальта, мокрый кусок шлака созерцаю, не спешу поглядеть. И так знаю.
Вот он лежит плашмя на животе, пиджак в мелкую клеточку, широкий затылок, почему-то седина сразу проступила. И темная лужа по гудрону растекается, по чуть заметной ложбинке. Жалко мне его стало. Хорошая, какая-то добротная, внушающая доверие спина; вспомнил я, как за ней шел, и все было хорошо и нормально. Проклятое любопытство сгубило. И зачем он за моей спиной пошел, побежал? Ведь я впереди быть непривычен.
Между тем и шофер, и милиция, и еще подошли – кучка образовалась посредине шоссе.
– Переверните его на спину, – говорят.
Двое сзади и перевернули. И сразу какое-то смущение там у них произошло. Милиционер посмотрел вниз и быстро перевел взгляд на шофера.
– Ты зачем с неположенной скоростью ехал?
А тот, шоферюга, чумазый такой, с цистерны.
– Под уклон, – говорит, – бандура тяжелая.
– Выпишу тебе штраф или акт составить?
– Выписывай.
А тут которые позже подошли голоса подают.
– Что, – спрашивают, – кошку раздавили?
– Нечего вам здесь делать. Идите к своим машинам. Да побыстрее.
– Чудак, чего тормозил?
– Гудрон скользкий, мокрый. А тут под уклон.
– Вот и влип.
Я заранее это предчувствовал. Как перевернули его на спину, на асфальте только слабое мельтешение, будто рябь на воде, – и ничего. Пусто.
СОСТЯЗАНИЕ
Мой приятель (по ряду причин я не хочу называть его имени), вернувшись из Индии, где он долго пробыл в каком-то храме неизвестной мне секты, приобрел уникальную способность: рисовать во времени и пространстве.
Нарисовать в небе кудрявые облака или изобразить диплом об окончании университета – ему пара пустяков, без риска быть схваченным за руку, потому что диплом получался настоящий, как и облака.
Нечасто он пользовался этим. Например, своим друзьям в воскресный день на даче он мог нарисовать и пивопровод, и каждому в руки дымящийся шашлык. Но не делал этого по причинам нравственного порядка. Что он там подписал, в Индии, или клятву дал, не знаю.
Правда, иногда… Нет, счастья это почему-то никому не приносило. Был у него друг – зануда и неудачник, нарисовал он ему удачу со стройными ножками, которыми она впоследствии от него и ушла.
Мать часто плакала, когда отец был жив, потом плакала еще чаще. Нарисовал ей нового мужа – непьющего, некурящего, этакого кандидата в президенты с ежиком полуседых волос. Но вскоре мама снова стала плакать. Наверно, привычка.
Одному непризнанному художнику нарисовал другую страну. Но тот и там остался самим собой – бездарностью и бесцветностью. Только стал еще больше тосковать по стране, где ему не дано быть… а здесь он чужой… и вообще…
Одной некрасивой девушке нарисовал красивую внешность. Все с ней спали, и никто не хотел жениться – говорили, что у нее некрасивая душа, что она воняет.
Еще было несколько таких же случаев. И постепенно все как-то стали отодвигаться от моего приятеля. Образовалась пустота. И ему стало скучно. Ему стало невыносимо скучно. И он нарисовал себе собеседника.
Это был настоящий собеседник – эрудит, доктор наук, лет под пятьдесят, но еще вполне моложавый, иссиня-выбритый, черные гладко зачесанные волосы с несколько неестественным блеском – в общем, как говорили прежде, благовоспитанный господин восточной наружности. Он сидел в удобном кресле, и поэтому не сразу было заметно, что левая нога его немного короче. Потому что мой приятель нарисовал Сатану. Идеальный собеседник и есть Сатана, как известно.
Не знаю, о чем беседовали, но договорились. Сатана предложил моему приятелю вступить с ним в некое соревнование. Кто победит, тот осуществит свое заветное желание.
– Хочу научиться делать людям добро, – сказал мой приятель. – Во всяком случае, чтоб они позволяли себе его делать.
Ну, а желание нечистого всегда одно.
Итак, состязание началось. Мой приятель, руководствуясь благими побуждениями и классиками марксизма, нарисовал сразу всем людям светлое будущее.
Сатана криво улыбнулся, обмакнул кисточку в первого попавшего функционера, как в чернильницу, и придал светлому будущему его плебейские серые черты.
Приятель серого не испугался – нарисовал совсем других, благородных, личностей и радужные перспективы.
Сатана подул – и мыльный пузырь со всеми радужными перспективами и благородными личностями покачнулся, поплыл вдаль – и лопнул там с неприличным звуком, запахло сероводородом.
Тогда мой приятель широким мазком нарисовал ленту Мебиуса, иными словами, вечную молодость. Предположим, дожил до сорока, завернул по ленте-киноленте и отправляйся снова в свои двадцать. И так до бесконечности.
– Ты победил, Фауст, – воскликнул Сатана. – Так осуществи же свое заветное желание.
И быстро начертил черную воронку, которая затягивала всех достигших 39 лет, – и так как моему приятелю как раз исполнилось 39 (он родился, когда умер Сталин), воронка его и затянула в момент со всеми его художественными способностями.
Вынырнул, думаю, где-нибудь за порогом – за обличье не ручаюсь – скорее всего, в виде большой музыкальной гусеницы с колокольчиками. Потому что настоящим заветным желанием его было с детства вовсе не добро делать людям, а на аккордеоне научиться. Аккордеон себе потом он изобразил, а вот музыкального слуха так и не смог себе нарисовать…
Да, Сатану тоже воронка затянула. И вынырнул он в виде черного дымка, который рассеялся. Потому что заветное желание нечистого вовсе не зло делать людям, как обычно думают, а не существовать. И, чувствуя, так сказать, неудобство своего существования, он и творит все это зло. Чтобы восторжествовало чистое Ничто.
ПУСТОТЫ
1
На крашенной желтым стене летнего кафе я прочел объявление местного УВД: пропали без вести трое: Светлана Д. – 23 года, Николай С. – 18 лет, Нина Михайловна Г. – 82 года. Ушли из дома и не вернулись. И фотографии.
Людей у нас в стране пропадает больше, чем мы думаем. И не о них я хочу рассказать, по крайней мере в этом повествовании. Об их отсутствии.
Виктор Д. ночь прождал, наутро мать прикатила. В милицию звонить! Приехали.
«Может, ушла к кому, – говорят, – а вы, молодой человек, милицию попусту беспокоите. У нас и так дел нераскрытых выше головы».
– Да вот, мать.
«А что, мать? Теперь мать не указ и не помеха».
Однако бумагу заполнили. «Будем искать», – говорят.
Каждый вечер домой возвращался вечером, ждал: дома Светлана окажется. Вон и шарфик зеленый на вешалке. Без шарфика ушла.
И вот что обнаружилось, ушло что-то живое, что наполняло квартиру независимо от того, была сама дома или за молоком побежала. Что-то быстрое, что мелькало всюду, – и сразу хотелось жить дальше. Опустела квартира, пылью подернулась, помертвела вся.
Будто принесли покойника и положили на обеденный стол, на скатерть. Как после этого ужинать, чаи распивать, когда на столе покойник лежит. А то, что незримый, он от этого не меньше присутствует, и даже весь не умещается – из окна голова торчит. После этого можно только водки выпить да килькой в томате зажевать. «Вот и весь ужин, Светлана. А тебя нет и нет».
Обнаружил Виктор Д.: чего-то стало не хватать в его молодой жизни и не скажешь сразу чего. Сунулся в ванную, а там никого – и душ не шумит. Прилег на постель, повернулся обнять, а там пусто. Отвернулся – тонкая рука его не ищет. Вскочил, заглянул в шкаф – и там тоже пустота образовалась: висят сиротливо платья на плечиках, сбились все в уголок, никто не берет.
Отсутствие молодой женщины заполнило квартирку и обосновалось в ней, как дома.
Скисло, высохло молоко в молочной бутылке – отсутствие давало знать о себе.
Ему ее не хватало. И этого «не хватало» становилось все больше. Оно вытесняло в нем все мысли и желания. Оно стало преследовать его, сопровождать на работу в трамвае. Вон она бежит по тротуару, сейчас скроется за углом. Скорей соскочить с подножки, ноги его несли сами, успеть. Непохожа, даже и в лицо заглядывать не надо. Ведь он знал Светлану наизусть. И душу Виктора мутило бешенство и безумие.
Если это не она, и другая не она, значит, ее от него прячут. И Виктор отнес заявление в милицию, где в горячке было изложено следующее: «Прошу найти преступников, которые прячут мою жену Светлану Д., судить и приговорить к высшей мере наказания. Если вы – органы правосудия – этого не сделаете, я совершу этот акт справедливости сам. Виктор Д.»
Он стал заглядывать в лица подозрительных мужчин, чернявых, конечно. Этот черный прячет или другой черный? Куда-то бежит. Надо проследить. Подошла высокая женщина. Нет, не Светлана. А может, эти преступники прячут ее вдвоем? И он жался, поджидая на площадках полутемных лестниц, в арках – проходах старых зданий. Все безрезультатно.
И вдруг обожгла мысль: это она сама, Светлана, прячется от него. Не хочет видеть. Она где-то здесь, но все вокруг отталкивает его. Город наполнен ее нежеланием. Она хотела отсутствовать для него. Для других – пожалуйста, смеющаяся, горячая, ласковая. А для него – нет. В темноте, пьяный, он шел, нарочито швыряя себя из стороны в сторону. Он хотел толкнуть кого-то и затеять драку. Но плечо встречало лишь пустоту. И Виктор заплакал, зарыдал тонко, как-то по-собачьи. Он понял, что она спряталась от него навсегда.
Вы видели солдатских матерей? Безмолвно вопиющих на ступенях Верховного Совета, держащих перед собой, как иконы, большие мутные фотографии стриженых или гладко причесанных молодых людей, увеличенные с тех маленьких фотокарточек, которые присылали им дети из непонятной неизвестной воинской части, только номер. Ребенка убили, вырвали кусок нутра заживо.
Положив перед собой свои полные руки с короткими пальцами (прежде она старалась украсить их маникюром), она смотрела на них, как на нечто отдельное, ей не принадлежащее. Между рук на клеенке лежала фотография Николая. Завтра утром просили ее принести в отделение. А глаза Николая говорили: «Ничего, мать, переживем. Ведь жили же без отца». И если бы каким-то потаенным уголком души она все же не надеялась, сейчас бы выла, каталась по комнате, билась головой об стену, пока сознание ей не накрыла бы спасительная тьма.
Она понимала: на свете его нет. Но мать в ней – лоно, из которого он вышел, – не хотела этого понимать. Уехал, а куда – не сказал. Как быстро все примирились с его исчезновением. Во-первых, его комната. Ее наполнила пустота – и выталкивала мать, когда та хотела туда войти. Во-вторых, в институте. Однажды утром она пришла к зданию. И каждый взбегавший по ступенькам казался ей Николаем. Она бросалась к нему и уже видела: не он, хотя затылок похож, куртка похожа – не он. Просто каждый из них был на месте ее Николая, а его не было – и каждый студент почему-то казался ей врагом. Легко переговариваясь с девушками, бегут, будто ее сына никогда не было. И это общее равнодушие сжигало ее сердце.
Жизнь ее постепенно опустела. Не надо было спешить в магазин. Не надо было готовить обед, не о ком стало думать. По привычке она еще убирала квартиру. Как автомат. Из нее вынули весь интерес и беспокойство, волнение ее жизни – и внутри нее была пустота. Пустота и жгучий холод, лучше было бы не смотреть в ее глаза. Одна фотография смотрела – и имела на это полное право.
И мать заключила с фотографией сына соглашение. Она будет жить – пока. Она будет ждать. А фотография ее сына будет ходить по этой земле и всех спрашивать: не видали ли вы, прохожие, молодые девушки и старые люди, не видали ли вы этого милого смуглого паренька. Посмотрите на меня повнимательней. Ну, конечно, вы его видели. Уши немного врастопырку, не любил он свои уши. Зато лоб, посмотрите, какой высокий. Черный свитерок, джинсовая куртка, да его в любой толпе узнаешь. И походка особенная, ни с кем не спутаешь. Так помогите, добрые люди, одинокой матери. Иначе ей совсем на свете незачем жить будет. Прошу вас.
Так и порешили. Она будет ждать всегда. Вида подавать не будет, что ждет. Что разрывает ее эта проклятая пустота в сердце. Что на каждый звонок будто обрывается все в ней. Никому не скажет, чтобы не сглазить. И он вернется.
И тогда вернется все. Все ее прошлое прибежит и станет перед ней с радостью, молодостью, высоким небом, поселком на взгорке и белым пароходом, разворачивающимся на широкой реке. И тогда не будет больше этой страшной пустоты, когда каждый шаг и каждое слово будто проваливается куда-то, откуда ничего не возвращается.
Голодная кошка беспрестанно мяукала в пустой комнате. И на третьи сутки ее открыл слесарь. Умершей старушки в комнате не обнаружили. Кошку выгнали, комнату запечатали. Но кошка не хотела уходить. Ее стали прикармливать соседи по квартире, да так все и осталось. Кошка жила в коридоре, спала под веником на кухне, вечером выскакивала в форточку, по утрам приходила к блюдечку – и ждала свою хозяйку.
Говорят, кошки привыкают к месту. Но эта искала хозяйку. Остался повсюду домашний старушечий затхловатый запах, и это прекрасно чуяла кошка. Лохматый круглый коврик-подстилка, связанный из лоскутков, на котором спала кошка, постель с темным бельем и большими подушками, на которую прыгала кошка, и желтый самовар, у которого грелась кошка, – это все было ее старой высохшей хозяйкой. И это все осталось там – за запертой теперь дверью. Поэтому кошка сначала все царапала дверь, просилась.
А однажды ушла и не вернулась. Видно, попала бедняжка под проезжее колесо или мальчишки замучили. Но нервная соседка уверяла, что слышит по вечерам за запечатанной белой бумажкой дверью старческие шаги, мяуканье, и «брысь», и звяканье блюдца. А что, все может быть. Возможно, тишина, поселившаяся в пустой комнате еще носила отпечатки прежней жизни, и порой слышались как бы отзвуки, бредовое эхо. Ведь если тишина хочет, чтобы ее слышали, она должна что-то проборматывать, чем-то прошлепывать. Полная тишина не тишина, а могила. Потому живые все время слышат что-то.
Но все призраки однажды утром исчезли разом. Комнату опечатали. Потом вещи, самовар и тряпки забрала племянница. Потолок побелили, обои переклеили. Новорожденная беспамятная пустота поселилась в бывшей старухиной комнате. Голубой потолок и маслянисто-белая рама окна знать не хотели о том, что было. Они не помнили ни о какой хозяйке, они готовились встретить новых хозяев и были правы в своей новизне и свежести.
И если бы старуха явилась сюда, отлежавшись в какой-нибудь дальней больнице, представим такую возможность, комната бы ее не признала. Пустая комната потребовала бы ордер, паспорт и ключи, долго бы и придирчиво рассматривала документы большим окном, затем бы выкинула их за порог и презрительно защелкнулась перед носом старой хозяйки на новый английский замок. Более того, старушка сама бы не признала свою обитель и отказалась от нее.
Но прошлое не вернулось, и пустота затянулась, как заживший фурункул затягивается свежей пленкой, а там и шрама не осталось.
Всюду из жизни выдергивают людей или сами выпадают. И для близких образуются зияющие пустоты. Одни – ненадолго, как для кошки и соседей. Другие – навсегда, как для матери.
Эти пустоты смущают автора, потому что их все больше и больше в его собственной жизни. Дух исследования не дает автору покоя – и хочется представить, какие они, эти пустоты, что они значат и почему людям невмоготу видеть их перед собой. Люди стараются заполнить пустоту всем, что подвернется под руку, короче говоря, всяким хламом, портят жизнь себе и другим, лишь бы уйти, лишь бы не видеть этой обескураживающей, этой не замечающей тебя пустоты.
2
С другой стороны, пустота заманчива. В нее хочется заглянуть. Как с балкона на 22-м этаже – вниз.
Помню, ребенком я все ощупывал языком впереди качающийся молочный зуб. Он качался, а я его еще двигал, пока не укусил бутерброд с колбасой и он, зуб, остался у меня в колбасе. Нет, против ожидания больно не было. Было даже забавно.
Я начал трогать языком то нежное место, где у меня был молочный зуб. Там было непривычно пусто. И это дразнило, все время подмывало осязать это место. Язык ощупывал и каждый раз удивлялся непривычному ощущению пустоты. И опять трогал – и все не мог прекратить.
«Перестань цыкать зубом. Ты не медведь», – сердилась мама. Почему не медведь? А, это из сказки. Я убирал свой язык назад – поближе к гортани, но так далеко он убираться не желал. Он увеличивался и заполнял всю полость рта, я клянусь.
Я подтягивал свой язык назад сколько мог. Но незаметно он подбирался все ближе и ближе к деснам. (Так ползет разведчик к окопам противника, ему приказали взять «языка» – незаметно, чтобы мама не услышала.) Ближе, ближе – и вдруг упирается в десну, воровато ощупывает вверху пустоту – промежуток между целыми зубами, находит твердый росток нового зуба, проводит по нему. И тут раздавалось влажное громкое «цык!». Мама вздрагивала. Для меня в этом было поразительное сладострастие.
Один пожилой человек рассказал мне, почему он долго не вставлял два передних выпавших зуба. Видите ли, ему было приятно ощупывать их языком. Когда он смеялся, он прикрывал рот рукой, чтобы посторонние не видели этот недостаток – эту пустоту. «У меня теперь рот – проститутка», – с удовольствием говорил он. Может быть, он просто боялся идти к зубному врачу.
И еще мне рассказывали, после войны это было – и, наверно, со многими ранеными, контуженными. Человеку отрезали ногу, он чувствовал ее по ночам, она болела. Отрезанная нога болела, и человек кричал от боли. Но там же ничего не было. Ныла пустота, ее дергало, выкручивало. Человек ощущал пустоту, как свою ногу. Но на пустоту нельзя было опереться. Он вскакивал с постели и падал как подкошенный.
Значит, пустота может казаться тем или другим. Близкого, дорогого тебе человека давно уже нет, а он все болит и ноет в душе, как отрезанная нога, и все кажется, он здесь. Досадная несправедливость, этого не может быть. Вот моя нога, сейчас обопрусь. И валишься, падаешь, потому что нет тебе поддержки, пустота, – и это реальность.
3
Сегодня Москва показалась мне пустой, но тут же вспомнил: воскресенье. А по воскресеньям город пустеет. Все равно мне казалось: сегодня больше пустоты, чем обычно. Не говоря уже о пустых цинковых прилавках в магазинах, но это общая притча. Эту пустоту мы перестали замечать. Скорее замечаем, если что-нибудь появляется. А если ничего нет – это привычно для россиянина.
Но мне чудилось, пустота, которая прежде таилась в углах, гаражах и под лестницей, теперь явно выпячивалась вперед и даже лезла на глаза. Вот. Пустой переулок. И в нем пустая телефонная будка. Можно зайти в нее, заполнить своим телом, но мне никуда не надо звонить, и будка остается пустой. Остановился троллейбус, совершенно пустой – даже водителя в нем, по-моему, не видно. Сейчас бы вскочить в него, чтобы хоть кто-нибудь в нем оказался. Но мне никуда не надо ехать, и троллейбус трогается – пустой.
Какой-то пустой день. Можно было, правда, заглянуть к моему литературному приятелю. Но разговоры такие пустые, жена у него такая пустышечка, даже такса – пустолайка. Так что не надо. Из пустого ведра не вычерпать пустоты. И если такой пословицы нет, то она будет.
Решил просто пройтись. Вдоль пустых витрин. Прохожих немного, пройдут – и пустота. До следующего прохожего. Проехала машина – и опять пустота во всю улицу – таким колоссальным, бесцветным желе, в котором идешь и вязнешь.
От нечего делать обратил внимание: идет впереди джинсовая пара – парень и девушка. Между ними просвет – и этот просвет свою форму имеет, будто тоже кто-то между ними идет. Может быть, потому что эти двое такие одинаковые с черными длинными волосами, как братья, представился между ними третий, такой же, как они, и на таких же высоких каблуках. Идет между ними, обнимает обоих, то одной щеки коснется, то другой. Войдут двое в кафе, а между ними третья – пустота.
– Что вашей девушке налить? – усмехнется бармен.
– Какой? – спросит парень.
– А вот этой, которой не видать, все отворачивается.
– Этой – кислородный пунш.
– Как? – не поймет бармен.
– А напиток такой: смесь из кислорода и азота, – в свою очередь усмехнется парень. – Не слыхали? Такие, как она, теперь все это пьют. Даже кое-где не хватает, говорят.
– Дефицит? – посочувствует бармен.
– Дефицит.
Так они и живут втроем. И с какой из них он проводит ночь, самому непонятно.
Много таких семей есть в городе. Дома «люди во плоти», я бы так их назвал, все больше полеживают и на экран смотрят. А их бесплотные братья и сестры по квартире ходят, рюмками в буфете звенят. Пустые листы разворачивают и читают – как газеты. Что-то перебирают, чем-то шелестят. Муж с женой рассорились, а эти пьют коктейль «кислород с азотом», обнимаются, только складки портьер бурно ходят, и чайник в кухне засвистит. В общем, живут за своих двойников во плоти. Бесплотным в нашей пустоте жить весело, это же их мир, настоящий. Волны незримой ткани одевают бесплотных по моде невидимого мира. Только не надо какому-нибудь глупцу во плоти в него рядиться. Вот и получится голый король. Пустота живет по своим законам и не менее разнообразна. В каком-то смысле пустота даже более перспективна, чем наш материальный мир, в котором мы сами давно разочаровались, только не признаемся себе в этом.
Вот и видел я в это воскресенье больше пустоты, чем надо. Я хотел ее видеть, вот и видел. А сколько еще той, которую мы не видим: неявной пустоты.
4
Я об этом еще не думал и думать не хотел. Я вообще не желал ввязываться в этот процесс, затягивает. Я ведь только пустой скудельный сосуд, все жду, что меня чем-нибудь стоящим наполнят. Плотные мысли – вроде растительного масла мне представляются. Или разные эмоции – клубничное варенье, кипит, кипит, самое вкусное – пенка – сверху образуется. Засахарился, засиропился… Но ведь этого ничего нет. Провожу по стенкам – гладко и пусто. Это хорошо, что пусто. Бог подаст. Что там блестит в вышине? А, звезды. А я думал, что для меня, в меня падает. Что упало, то пропало. Но это же просто удивительно, до чего жадная сущность человеческая! Как она все поглощает! Это ребенок, за которым нет пригляда, кушает всякую дрянь – зеленые дички с земли, незрелые сливы. Говорят, крепче будет. А потом все удивляются, откуда у нашей Машеньки понос и дизентерия. А оттуда у вашей Машеньки – интеллигенции – понос и дизентерия, что всякую дрянь под видом просвещения и патриотизма кушала. Нет, нет, тысячу раз нет. Пусть буду пуст. Да не войдет в меня ничего неподобающего. Не для этого же слеплен, и придана мне божественная форма на вечно крутящемся гончарном кругу.