Текст книги "Летящий и спящий (сборник)"
Автор книги: Генрих Сапгир
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Было бы это желание юной девушки с едва наметившимися сосцами, а то старуха в блеклой кофте, загорелая, как солдат, – шея и кисти рук.
Решил я отвести рыбу обратно.
Не оглядываясь, я поднимался по извилистому проулку, был уверен: рыба следует за мной.
Вот и белая стена дома, розы за ребристым штакетником. Хозяйка, как и вчера, мутно смотрит на меня – сквозь.
Рыба подплыла к ней, обернулась своей тупой мордой. Теперь они обе – рыба и хозяйка – смотрят на меня. Да полноте, так ли уж стара и непривлекательна эта пожилая женщина?
Во мне поднималось что-то, не больно ломая мои ребра и сжимая внутренности – вдруг серо-серебристая длинная рыба выскочила из меня – и я ощутил себя пустым, как пакет.
Она вращала моими зеленоватыми глазами, во рту ее двигался мой язык – я узнал свой недостающий зуб, она что-то говорила – какие-то пустяки… Я чувствовал себя совсем сплющенным – без содержания, как консервная банка на трамвайном рельсе.
Хозяйкина рыба обрадовалась моей – карие с желтизной очи удивленно остановились, по извилистой губе скользнула улыбка. Обе рыбы как-то противоестественно прыгнули навстречу друг другу – и с яростью стали пожирать друг друга, давясь, обжигаясь, со свистом всасывая мозги и потроха.
Ни обо мне, ни о какой женщине – молодой или старой – уже не было и речи, мы просто могли не существовать.
КУКЛА
Купили Кукле куклу.
Обрадовалась Кукла, что куклу ей купили: большая, розовая – больше самой Куклы, больше ее мамы – та тоже розовая и большая, но не такая большая и розовая. Как же Кукле с куклой играть? – тяжелая, не поднимешь.
Вызвала мама по телефону подъемный кран. Приехал подъемный кран под окна – майна! – подняли куклу, поставили.
Поздоровалась с ней Кукла, показала кукле двор, песчаный откос за двором, где бездна начинается. Буквы М и Ж на соседнем доме. А подругу свою Катю показывать не стала – Катя в это время замуж выходила за Клоуна, а Куклу не позвала. Нашла за кого выходить! Ее Клоун все игрушки на соседней улице перепортил – и не мужчина вовсе.
Стала Кукла с куклой играть, будто кукла – ее дочка и не слушается, а она ее по розовой попке ремнем – ата-та, ата-та! Тогда кукла говорит: «Ах ты так!», села и съела девочку, прямо всю в себя запихала, с ногами.
Как село солнце, снова подъехал подъемный кран – вира! – уложил куклу спать. Уложила мама и Куклу на правый бочок (ту Куклу, которая была мамой и которую съела кукла-дочка, которую подъемный кран спать уложил).
Стала Кукла сны смотреть. Один посмотрела: неинтересно, на второй билеты купила, а смотреть не стала: повтор, только название другое, а третий – ничего. Смотрела, смотрела – дошло до самого интересного места, где голову рубят, отрубили голову, крови! – целый таз, как от свиньи – и ей несут: пожалуйста, это вашей куклы кровь. Страшно стало – проснулась: «Не хочу сны смотреть, хочу кошмары наяву».
А давно уже день стоит – просто ночь для удобства днем считать стали, все равно светло. Мама по улицам бегает – большая, розовая – и хлеба нет, то есть он есть – вот, в булочной продается, на полках белые булки и кирпичики черного лежат, а купишь – ничего в руках: ни белого, ни черного – ужас, настоящий кошмар наяву. А кукла стоит у стены, усмехается алыми губками.
«Вот ты какая! – схватила ее Кукла-хозяйка и стала трясти. – Мало того, что свою мамочку съела. Отдавай хлеб в ладони. Не то вызову по телефону бульдозер, он тебе голову отрежет».
Стала кукла расти, расти. Как большая розовая башня телевидения стала. Полетели с башни булки и кирпичи – все бегут, ловят, радуются. А Кукла ловить не стала и своей маме строго-настрого запретила: нечего перед этой куклой-башней унижаться.
Тут несчастье случилось: упал кирпичик на симпатичного щенка, отдавил ему хвостик. Заскулил, заплакал щенок. Бросилась к нему Кукла, подхватила на руки: «Лучше бы мне тебя купили вместо этой вредной куклы, которая свою мамочку съела, которую подъемный кран спать уложил, которой во сне голову отрубили, которая сделала так, чтобы хлеба не стало, и которая теперь розовая башня, она нам всем хлеб дарит, а мы его брать не будем!»
И пошли они вместе: Кукла-девочка и щенок, не оборачиваясь.
Правда, после этого, говорят, щенка хулиганы утопили – вот беда-то, горе! – а Кукла тоже выросла, но это уже потом – после сказки. Выросла девочка, большая, розовая, мамочке своей на несчастье.
А телевизионная башня до сих пор стоит – некому ей голову отрезать. Где же такой выше неба бульдозер найдешь?
ПОДВИГ
Это еще в прошлую войну было. Или в позапрошлую. Лежали наши солдаты в окопе – или в чем там они еще лежали, защищали солдаты родину – или, может быть, чужую родину завоевывали – не знаю, но было, зашел между ними спор, кто какой подвиг может совершить.
Один уже бывалый солдат, бывало усмехнувшись в бывалые усы, сказал: «Была бы баба подходящая, я бы не один подвиг сейчас совершил».
Спорить с ним не стали, только молоденький такой с ясным взором солдат-подросток, какие бывают из деревенских, произнес: «Если на спор, я сейчас два языка возьму».
И пополз, а может, побежал, а может, запрыгал во тьму ночи, а может быть, в ясный день. Все тихо тогда на фронте было, слышно было, как кузнечики стрекочут, а может, цикады, а может, пулеметы вдали – все равно приятно…
Ждут, покуривают. Возвращается, однако.
«Где же твои языки?» – спрашивают.
«А вот», – говорит. И показывает: действительно, в солдатском зеленом котелке – два языка свежих да пара глаз, как яйца куриные.
«А зачем глаза?» – спрашивают.
«Языки нам про врага все расскажут, а глаза к нему дорогу покажут», – отвечает без запинки смекалистый солдатик.
«Молодец, совершил свой подвиг, – похвалил его наш лейтенант. – Тогда я сейчас тоже подвиг совершу, всех в атаку подниму».
Его на смех подняли: «Врешь, не поднимешь».
«А вот и подниму!» – азартный такой был.
И подвигнулся. Стал он, бедный, трудиться, солдат в атаку поднимать. А те не поднимаются – кто интересную книжку читает, кто газету на незнакомом языке просматривает (на фронте с чтивом трудно было, вот и читали, что отберут у противника), а кто и вовсе письмо из дома читал-читал и не заметил, как там очутился – под одеялом, жена мягкая, горячая под боком. Кто же это будет из домашней постели прямо в атаку подниматься? «Да иди ты, – говорят, – лейтенант, сам куда-нибудь в атаку». Мягко говоря.
Рассердился наш герой. Выскочил из блиндажа или из казармы, или из хода сообщения – ну из чего-нибудь да выскочил. Кричит: «Держитесь, гады!» – и бросает в казарму, в блиндаж, в подвальный этаж или в темную яму – все равно куда – дымовую шашку, гранату или просто забористое татарское слово – и не успело это там разорваться, как весь взвод оттуда выскочил и построился. А того, который дома под периной лежал, прямо за тыщу километров пронесло и босого на снег шлепнуло. Сидит – ничего не понимает, в руках большую соленую рыбу держит, с собой прихватить успел.
Смотрит противник: рвануло в наших окопах. «Что же, – думает, – у них рвануло, а у нас – нет». Глядим, рвануло и у них.
Пошли у нас телефонные разговоры по всем проводам.
«Дайте огоньку!»
«Даем огоньку!»
Большую «козью ножку» наши артиллеристы свернули, в небо газетным раструбом уставили. Трещит наша махра, большими красными искрами стреляет.
Но и они тоже нам прикурить дали. Длинную сигарету «Мальборо» через колючие заграждения и ничейную полосу к нам протянули. А «Мальборо», известно, сильно дымит. Плохо нашим солдатам приходится – особенно некурящим. Кто винтовку выронил, на бруствер сел, откашляться не может. Кто в дыму бродит, как в тумане, командира ищет. А кто кайф ловит раскрытым ртом и глаза закрыл – все плывет и воронкой закручивается.
А лейтенанту – молоденький был – хуже всех. Затянуло его в затвор орудия и вытянуло через дуло вверх. Висит лейтенант над полем военных действий, как небо. Тут уж что хочешь делай, если ты небо. Подул он – дым развеялся. Приказал – солдаты в атаку пошли.
Сначала неохотно шли, потом приободрились – побежали. Потому что открыл противник огонь нешуточный. И навстречу ящики полетели. Здоровенные ящики и картонные коробки, только в небе свистят, попадет – сразу убьет. Ударится ящик об мерзлую землю – и разлетаются во все стороны шапки, дубленки, платья, костюмы, парфюмы, цветные зонтики, даже видеомагнитофоны. Всю землю усеяло, давай подбирай. И бутылки виски и банки пива валяются. Сначала боялись, а! была не была, схватил – не заминировано.
Взяли наши первую линию, вторую взяли, а третью брать не хотят.
– Возьмите!
– Не возьмем!
– Берите, если отдаем!
– Да, не надо нам! Устали, объелись, обпились, трофеи некуда девать.
А они навязывают, насильно суют:
– И город наш самый главный возьмите.
Вот привязались! Нет, не отстанут, видно. Пришлось главный город брать, да в руках не удержали: слишком большой и тяжелый – все обратно отдали. Хорошо, что не уронили.
Так всегда у нас в истории. Все подвиги совершаем. Наберем, как на рынке, сгоряча, по дешевке, что набрали, не смотрим – а там одна ерунда, и не нужно это нам, лишнее – все назад отдавать приходится.
Но это, можно сказать, досужие рассуждения, а лейтенант подвиг совершил. И орден ему дали, а может, ордер на новую квартиру, что тоже неплохо для лейтенанта. Ветераны, правда, до сих пор обижаются: зачем в атаку поднял, книжку или газету там не дал дочитать – на непонятном языке, зато вроде детектива: до последней строки «кто убил» так и не догадаешься, а может, не убил – пошутил только.
Да, если бы люди так и воевали: «Чего лежишь? – да не убил я тебя, пошутил только». А тот не встает: руки-ноги от смеха скрючило и челюсть вбок вывернуло. «Ну и шутки у тебя, боцман…»
Кстати, многим может показаться неясным, почему боцман, то есть лейтенант, рыбу в блиндаж бросил? А может, и не бросил, а поймал. Так ведь у любого рыбака спросите – чем рыба больше, тем рыбалка удачнее.
ИВАН, РОДСТВА НЕ ПОМНЯЩИЙ
За городом Иваном кладбище было – старое Иваньково, куда ни посмотришь: памятники, кресты – все иваны лежат еще с довойны; за кладбищем речка Иванка – с детства иваны обоих полов голяком купались – холодная.
Жил Иван в поселке Ивантеевке, в самой середке добротных домов – вся родня кругом – иваны, в случае чего в обиду не дадут. Собак его все ваньками звали, котов – ванюшами, борова звали Иванушкой, знатный хряк.
Однажды и говорит Иван своей Ивановне:
– Хочу в хозяйство «оппель-ивана» купить. Все иваны вокруг в «мерседесах» гоняют, одни мы безлошадные.
– Возьми Ивана-свояка с собой, – забеспокоилась Ивановна. – Ты же у меня, известно, Иванушка-дурачок. Ох, возьми Ивана-свояка, не пожалеешь!
– Обойдется, – сказал Иван. Упрям был, как все иваны.
А в городе Иване – на хазе, на малине, в грязи – не на виду золотой человек объявился – Большой Иван. А Большому Ивану большое плаванье полагается. Да и что говорить, крутые иваны были в банде. Взять Ивана на мушку, сесть в его новенький «Иван» и где-нибудь в подпольном гараже разыванить машину на мелкие иванчики было для них одно удовольствие.
Автобус, битком набитый иванами с Ивантеевки, шел, покачиваясь, по Ивановскому шоссе. Мимо мелькали провинциальные облезлые дома, новые пятиэтажки-неваляшки, храм Ивана Предтечи – под склад занятый. Грел Ивана бумажник в нагрудном кармане пиджака – сорок тысяч иванов до одного иванчика.
Перед театром имени Ивана Франко стоял памятник Ивану Грозному. По площади имени Ивана Тургенева ходили местные иваны и на памятник Ивану Грозному не смотрели. Здесь за углом и остановился автобус из Ивантеевки.
Здесь был центр. Кинотеатр, в котором вечно шла картина «Иван Иванович сердится», модный магазин «Иван-царевич», розовая вывеска ИВАН-ЧАЙ (чаю здесь, кстати, никогда не было) и центр по карате «Ванька-встанька».
Возле загса под черной с золотом вывеской ИВАН ДА МАРЬЯ стояла вереница такси. Мэр города Иванчук выдавал в этот день дочку – красавицу Ваню за грузина-студента Вано. Иваны-водители громко и неодобрительно переговаривались по этому случаю.
Иван Иванович – инспектор уголовного розыска – тоже переговаривался – в переговорное устройство. Переложил свой шестизарядный «иван» из кобуры в карман и сел в свой старенький «Иван-жигулян». Порядок.
Между тем Иван с бумажником на груди бродил среди людей и машин и посматривал на них – на машины. Над ним на кирпичной стенке радостно вещал плакат: ИВАН-ДУРАК СЧАСТЬЕ НАШЕЛ – и автомобильчик нарисован. Правильный плакат.
Тут к нему какой-то иван подкатился, низенький, лысоватый с золотым зубом, и затараторил:
– Привет, Иван. Что промышляешь – продаешь, покупаешь?
– Ишь разговорчивый, – подумал вслух Иван. – И откуда имя мое знает?
– Откуда знаю, там меня уже нет. Да меня самого Иваном кличут, – бойко ответил новый Иван.
– Не иначе ты моя родня, – решил Иван.
– Близкая, – подтвердил новый Иван. – Ты Иван, я Иван, надо выпить по сто грамм.
Это и решило дело. У нового Ивана карман оттопыривался, и выглядывала оттуда бутылка «Ивановской». Отправились иваны вместе в столовую на Ивановский спуск. А за ними уже следили.
Напротив кафе-столовой «ИВАН ПОДДУБНЫЙ» долго ждали иваны перехода. Свадьба ехала. Следом Иван Иванович – будто ни при чем – в своем «Иване-жигуляне» прошкандыбал. За углом затаился.
Вышел Иван из кафе-столовой совсем Иваном-дурачком: Ивановский спуск торчком, каланча-Иванча крючком, да и ноги собственные не слушаются – ваньку валяют. А новый Иван, за которого двух небитых иванов дают в базарный день, не отстает – уговаривает:
– Пойдем тут рядом к одному – Полтора Ивана зовут. У него бутылка есть.
Вошли в какой-то двор. Солнце жарит во всю ивановскую. Совсем Ивана развезло: рядом с ним Полтора Ивана… протягивает ему полтора стакана… полтора двора… в голове дыра…
Вдруг хватают Ивана, шарят, щекотно Ивану. Он и кочевряжится:
– Зачем вы, иваны, с меня колокола снимаете – с красной девушки?
Ну ему и дали соответственно: бом! бом! по кумполу. Только звон по храму пошел. Лег Иван и отключился от сознательной жизни. Все прозевал: как стрельба поднялась, как повязали иваны-мильтоны блатных иванов, как везли его в отделение.
Очнулся Иван на скамейке. Провели куда-то маленького лысенького.
– Большой Иван, – говорят, – Большой Иван, добро будет и вам.
Ничего Иван понять не может. В голове гудит, видно, с большого перепоя.
Стал Иван Иванович его спрашивать. Как зовут, сколько классов, где живет, где работает – ничего Иван не знает, видать, память отшибло. Ни национальности, ни воинского звания, ни сколько иванов в бумажнике было – ничего, как и не было. Не протокол, а сплошной прокол. А может, притворяется.
Вызвал Иван Иванович врача Иванукяна. Тот только спросил:
– В какой стране, друг, живешь?
Поморгал Иван на врача – и отвечает:
– Извини, друг, забыл.
Врач Иванукян официально заявил:
– Если он, в какой стране живет, забыл, его надо лечить.
– Для чего лечить?
– Чтобы вспомнил мать родную, вот для чего.
Стали Ивана лечить. Разными уколами, лекарствами и процедурами. Лежит на кровати Иван иваном, пустыми иванами глядит, слова «иван» не произносит.
Позвонил как-то Иван Иванович врачу Иванукяну:
– Ну как наш Иван?
– Иванезия, дорогой.
– Ну, хоть мать родную…
– Никакого родства не помнит.
– Так, может быть, его помнят? Предлагаю следственно-медицинский эксперимент.
Договорились. Выставили Ивана на площади для всеобщего узнавания. Глядит Иван: вокруг чужие ходят, незнакомые глазеют. И город какой-то чужой, может быть, зарубежный. Страшно стало. Заплакал Иван:
– Домой, – говорит, – хочу, в больницу.
Тут его Иван-свояк увидел и сразу узнал:
– Да это же наш Иван, пропавший! А мы думали, его инопланетяне забрали!
– Какие инопланетяне?
– Обыкновенные, – говорит. – Недавно ночью тарелка на Ивановских лугах села. Сам видел. Такие же иваны, как мы, только зеленые.
В общем, привезли Ивана домой. Думали, дома вспомнит. Ни своей Ивановны, ни кота Ванюши не узнает. Хрюкал, хрюкал ему на ухо боров Иванушка, все же повеселел Иван – улыбаться стал. Видимо, что-то его туманному уму все же представилось.
Про этот случай во всех газетах напечатали. Так нашего Ивана и прозвали: Иван, родства не помнящий. И прославился город Иван да и мэр Иванчук, что было ему кстати по многим причинам.
Ходит Иван по улицам, все иваны кругом озабоченные, а он улыбается, потому не знает, в какой стране живет и как его зовут.
Вечером взойдет над городом Иваном бледный круглый Иван-царевич, рано ложатся спать иваны – электричество экономят, совсем красиво становится. Спит Ивановская роща. Спит речка Иванка, лишь плеснет-блеснет кто-то спросонья, не иначе Иван-водяной. Спит кладбище Иваньково, поселок Ивантеевка. Спят заливные луга Ивановские. Только длинными, темными силуэтами проносятся многотонные «Иваны-КамАЗы» по Ивановскому шоссе куда-то туда, где вроде брезжит что-то, – из Ивана в Иван.
СОНИПРАСКУБИНИМАХИНИЯХА
МАРКЕР
Был такой художник Маркер, не Марке, не маркёр, а Маркер. Он не на холсте, не на картоне рисовал, прямо на людях свои картины писал. Чуть человек зазевается, он его и маркирует. Авангардист. На одном из соседнего дома пейзаж «Сосновый бор» так живо нарисовал, что никто его за человека больше не считает. Придет домой, жена то ягод, то грибов требует. А две девицы (в разное время) просто заблудились в нем, аукаются.
А на другой, на пожилой женщине, бурное море нарисовал. Просто невозможно с ней разговаривать, штормит. И сослуживцев постоянно укачивает. Вот что значит суперреализм. По всем углам конторы блюют.
Недавно Маркер свою выставку устроил. По залам картины ходят, на стенах пустые холсты висят. Большой успех. Но с угощением на вернисаже перестарался. Столько бутылок вина, виски, водки нарисовал, что все картины на карачках на улицу выползали. Скандал.
Правда, вся милиция-полиция была нарисована. Да и город вокруг – тоже.
ПУРУША
Ввинтился шуруп в чью-то голову. И стала голова понимать, шурупить, как говорится. Стала шурупить не в земном, а божественном смысле.
Повернулся шуруп в голове на оборот – наоборот, и вышла Пуруша – Верховное Божество на санскрите.
– Зовите меня Пуруша, – сказала голова.
Люди кругом простые, доверчивые. Петруша так Петруша. Как сказала, так и звать будем.
Стала Пуруша людям Высшую Мудрость преподавать. Поза лотоса, поза ромашки, поза смятой бумажки.
Люди есть люди. Пока сидит в позе – все понимает. Побежал по своим делам, всю мудрость растерял. Разве что «Поза смятой бумажки» еще пригодится.
– Ты, – говорят, – Петруша, чему-нибудь насущному нас научи. А ненужному мы и сами научимся.
Вывинтила Пуруша шуруп из головы, показала ученикам.
– Вот, – говорит, – самое нужное, самое насущное. Развитие по спирали.
Обрадовались люди, всюду шурупы ввинчивают: во все замки, во все приборы, в головы – уж само собой. Развитие, да еще по спирали.
И детям развлечение: берут отвертку и шурупы вывинчивают. Сразу жизнь живей пошла. Одно поколение ввинчивает, другое вывинчивает. А в последнее время гвоздить стали. Гвоздят и гвоздят. Так проще. Только молодым потом гвозди клещами вытаскивать приходится.
А что же Пуруша? Разочаровалась голова в людях. В дикие леса удалилась, себя созерцать. А что в себе созерцать? Шуруп?
ХАМУР
Ехал стриженый затылок, Хмур-авторитет в «мерседесе» большие деньги получать или выбивать, не знаю. По дороге встретили его киллеры в «Москвиче». Посыпались, веером полопались стекла. На ходу расстреляли в упор. Вывалился Хмур из машины на шоссе. Подбежали, смотрят, какой же это Хмур? Лежит на асфальте мертвая Мурха.
Похоронили Мурху пышно, с уважением, все равно вместе с дубовым гробом и горою роз в печке сожгли, до-тла.
Там, в мире теней, стал он античным богом. Хамур – бог секса. От бога любви Амура хамоватостью отличается, и затылок стриженый.
Только кажется мне, вижу я теперь этот затылок в кресле на ночных просмотрах и конкурсах красоты. Тоненькие девочки, однако грудки вперед и сисечки дрожат от нетерпения.
– Господин Хамур! Господин Рамух!
А он – античный бог – головы не повернет.
– У тебя, милая, муха на ляжке (апатично). Не подойдет.
ВИКА
Посеяли Вику. Уродилась Вика привязчивая, ласковая, цеплючая, и глаза – васильки.
Одна беда – не хочет Вика замуж. «Боюсь, обовьюсь, потом не отцепишь».
Пришел парень, рослый, голова – солома. Обвилась вокруг Вика тесно, все свои цветочки на соломе развесила.
А тут новость – повестка. В солдаты голову-солому забирают. Плачет Вика, выпускать не хочет: забреют лоб, всю солому – под машинку.
Рассердился парень. Расцепил все ее крючочки-коготочки. Надо, однако, идти чужую Родину защищать.
Ушел солдат. И пропал там на чужой Родине. Убили – в песок зарыли.
Послала Вика весточку-веточку свою на чужую Родину. Проросла веточка в пустыне. Почуял ее, зашевелился солдат. Из песка вылез, домой вернулся.
Правда, стали спать они ложиться, он свой череп отдельно на тумбочку кладет. Обвила Вика цветами-васильками голый череп. Плачет: «Ничего не жалко! Жалко голову-солому».
КРИКИ БОЛИ
Жили-были Крики Боли. Досаждали мне всю жизнь, особенно по вечерам их слышно.
Наконец я не выдержал:
– Замолчите, Крики Боли! Вы не даете мне спать! Я кусок из-за вас проглотить не могу.
Устыдились, видно, Крики Боли. Сделалось так тихо, что стали слышны удары палок мучителей.
СКРЫНДЯ И ХМАРЬЯ-ЗМЕЯ
Скребется кто-то у Скрынди в животе. Муторно ему. Видно, когда спал в лопухах, рот открыл, кто-то и воспользовался – залез. А так Скрындя никого в себя не пускал. Не общежитие ведь, поселятся, шуметь будут, безобразия всяческие устраивать. Держал рот на замке обычно. А тут недоглядел.
– Выходи, – говорит Скрындя, – а то извергну.
Изнутри тонюсенький голосочек:
– Ты потом не пустишь.
– Погляжу на тебя, потом видно будет.
– Какой хитрый, я выйду, а ты – рот на замок.
– Все равно извергну, вылезай.
– Тут такие апартаменты, электричества, жалко, нет. Я с собой свечи захватила, всюду канделябры зажгла. Красиво.
– То-то в груди горячо. Туши свечи. Сейчас тебе свое животное электричество подключу.
– Ого! Как засверкало! перламутром переливается!
– А ты думала! Это я снаружи такой невзрачный. Полюбовалась – и давай. Давай наверх.
– Жадина. Хоть бы пожить по-человечески… А?
– Вылезай.
– Не вылезу.
– Не заставляй применять силу, слышишь!
– Что я, дура, из такой красоты – да на ваш мерзкий свет, там трухлятина всюду лежит, тьфу!
– Выходи.
– Не выйду.
Напрягся Скрындя, напружинился. И пошла снизу сила – чрезвычайчики, много, все мускулистые, со скребками, с лопатами. Изнутри все наверх гонят, вычищают. Только взвизгнула гостья, выбросило ее наружу прямо в лопухи. Вот оно кто, Хмарья-змея оказалась.
– Полюбила я тебя, Скрындя, не гони.
– За что ж ты меня полюбила, Хмарья-змея?
– За что тебя все любят?
– За ум скренделем.
– А я тебя, Скрындя, за скромность, за скрытность, за скрышу над головой. Вообще за нутро твое, за душу.
– Вот и врешь, у меня души нет.
– Скрыта твоя душа в самом тайном уголке, в коробочке, ракушками украшенной.
– Не верю.
– Не веришь, Скрындя? там еще ПРИВЕТ ИЗ КРЫМА на скрышке.
Стал Скрындя думать-вспоминать.
– Привет, говоришь? Из Крыма? Это я в Крыму… Это я прислал… Моя коробочка… тайна моя…
Заплакал Скрындя.
– Вот видишь, значит, ты не такой уж плохой. Значит, есть надежда.
– Есть надежда, говоришь?
– Буду я душу твою любить, буду изнутри по утрам протирать.
– Только не грязными пальцами.
– А у меня платочек с собой.
– Входи, Хмарья. Живи сколько хочешь.
И впустил.
ШМАРД
Намазался Шмард на кусок белого хлеба. Размечтался: «Сейчас меня съест кто-нибудь!»
Чувствует, схватила его чья-то рука. Алчный рот, сверкая двумя рядами зубов, приближается. Откусил, тьфу! Выплюнул: липкий, резиновый.
– Думал, это сало, а это Шмард!
Слез Шмард с белого хлеба, не берут едой на работу.
Устроился Шмард ночным сторожем на продуктовый склад. Пришел на смену, разлегся Шмард на диванчике. И снится ему праздничный стол, где он в виде особенной закуски присутствует.
Проснулся утром смену сдавать, а склад обчищен, все дочиста съели, лишь он один целый остался. Правда, надкус на нем есть, но, видимо, в зубах завяз.
Снова уволен Шмард, шлоняется бездомный, шмердит от него. Погибает, шморкается, шепчет: «Все болезни ко мне липнут…»
Однажды сошлись на площади голодные горластые рты. Один рот так ругался, брызгал слюной, что Шмард подумал: «Авось проскочу!» И бросился вперед в рычащую пропасть. Рот испугался. Скорее захлопнулся и замолчал. Залепил его собой Шмард, как замазка.
С той поры у Шмарда работа постоянная. Если митинг или стачка, пока полиция с толпой сражается, Шмард главного крикуна берет, опыт есть.
ПРИШЕСТВИЕ
Пришла в город Сонипраскубинимахинияха. Сама уже в центре, а хвост городские ворота еще минует. Растянулась по всем улицам.
– Куда это очередь?
– На биржу труда?
– Акции покупать?
– Давненько мы очередей не видели.
– Я не очередь, я сама по себе, – отвечает Сонипраскубинимахинияха.
В баню первым делом потянулась. В моечный зал долго входила. Уже голова ее вся вымытая, распаренная, на улицу выходит, а внутри еще раздеваются. Пространщики в панике по бане бегают. Сначала шаек не хватило, потом и воды не стало, вся кончилась. Вылез хвост из бани весь намыленный, ругается на чем свет.
Есть захотела Сонипраскубинимахинияха. По всем магазинам прошлась, все скупила и съела. Даже соль и спички.
– Война, что ли?
– Это все Сонипраскубинимахинияха.
– И откуда она взялась!
– Знаем, знаем, какая сонипраскубини… тьфу, не выговоришь!
Опустел город. Все жители по домам сидят, дуются. Скучно Сонипраскубинимахинияхе одной ползать.
Смотрит, а из переулка Барбузомоножринамамуния ползет. Обрадовались друг другу ужасно. Бросились навстречу, даже перепутались сначала: какая-то Сонибарбузопраскубинимамуния получилась.
Услышал правитель Ой гул и топот шагов. Увидел их в окна дворца. Испугался Ой, что – демонстрация, что – революция, что права человека, наконец. И послал на площадь войска и танки.
Мгновенно рассыпались Сонипраскубинимахинияха и Барбузомоножринамамуния по буковкам. И каждая буковка в механизм танка, в голову солдата закатилась. И все там испортила. Сломалась армия.
Совсем испугался Ой и убежал, может быть, в Америку. Жители, правда, этого не заметили. Как и всюду, они были заведены только на свое.
А С. и Б. собрались снова и пошли из города. Как им оставаться, где Тах, Бах, Трах – такие имена, все заведены, и все спешат, будто вот-вот завод кончится.
Растянулись Сонипраскубинимахинияха и Барбузомоножринамамуния по зеленым холмам, уходящим вдаль под голубым небом, подернутым дымкой. Идут с холма на холм, беседуют между собой. Только гул слышен, будто большая гроза уходит.
ЛИОНЕЛЬ В ОЧКАХ
Нашел дождевой червь осколок бутылочного стекла и приполз в Университет прямо в аудиторию.
– Что это, – спрашивают, – за длинный скользкий парень?
– Я Лионель в очках.
– Забавный! – смеются.
Однако профессору не понравилось.
– Что за глупый смех! Посторонних прошу покинуть аудиторию.
Не растерялся Лионель, рядом студентка яблоко перед собой выложила, он и заполз в яблоко соседки. «Пардон», – говорит. Всю лекцию внутри яблока просидел, науку грыз.
Так весь курс украдкой прослушал. У студентов всегда что-нибудь найдется: груша, апельсин или персики. Ученый стал, толстый – настоящий доцент.
Однажды так осмелел, что выполз на кафедру и стал рассказывать от Адама.
– Кто это? – спрашивают.
– Новый профессор, Лионель в очках.
– А что он читает? Какой курс?
– О кишечнополостном тракте червей и влиянии ядохимикатов на эволюцию.
Или дискуссию затеет на тему «ЗМЕИ – НАШИ ПРЕДКИ». Популярным стал, ректором выбрали. А что? Ректор как ректор: лысый и в очках. Обязательно у него румяное яблоко на столе.
Только смотрит ректор: в университетском саду непорядок, яблони обломаны, яблоки оборваны.
– Сейчас же мне садовника.
Догадались студенты в момент – это насчет яблок. Недовольство пошло, покатилось по коридорам, по корпусам.
Пришел садовник, долго в вестибюле ноги вытирал. Вошел в кабинет, а там за массивным столом ректор очками поблескивает. Сердится.
– Яблоки с веток не рвать, студентов из сада гнать.
Не сразу разглядел от смущения садовник, а тут ахнул. Выбежал из кабинета. Окружили его студенты.
– Ну что? Ну как? Будем протест насчет наших яблок подавать?
– Бастовать надо.
– Какой протест! Какая забастовка! – кричит садовник, – когда у вас дождевой червь ректором! Что я, червяков не видел?
– Где червяк? Почему червяк?
Поднялись тут неразбериха, крик, бунт. Ворвались студенты в кабинет ректора. Испугался Лионель, свалился с кресла, пополз к окну. Хрустнуло стекло, раздавили Лионеля в суматохе стоптанной кроссовкой. И не заметили.
Наутро был назначен новый ректор, бывший проректор. Яблоки рвать студентам он разрешил. Должны же оставаться какие-то студенческие вольности.
ГУГА УПРУГИЙ
Гоняли Гугу головастики и пиявки по всему пруду, надоело это Гуге.
Выкатился из тины на бережок. По лужку покатился, мокрый след в траве, от детского визга подальше.
Лежит Гуга на солнышке, греется, свой полумохнатый животик почесывает. А рядом дачи правительственные. За заборами теннисные корты. Там – стук да стук, шлеп да шлеп.
Вылетел из-за забора теннисный мячик и в пруд шлепнулся. Облепили его пиявки, запищали, на дно утянули. Выбежал из калитки немолодой человек в белых шортах, подхватил Гугу под животик, подбросил. И не успел тот опомниться, ракеткой назад через ограду послал.
Летает Гуга над правительственной сеткой туда-сюда, туда-сюда. «Играть не умеют, – думает, – фу-ты ну-ты, кроссовки „Адидас“, мячи из банок сами выскакивают – одна видимость!» Тут кто-то дал свечу, и закатился Гуга в раздевалку.
Вышел из раздевалки Гуга в белой майке и шортах. Такой круглый, уверенный, все сразу подумали: новый тренер.
Прыгает новый тренер по площадке, всех учит, фору дает, усталости не знает.
Стараются неумехи, потеют, все равно не получается. Как ударит пожилой сановник – да не по мячу, по тренеру. И полетел Гуга высоко-высоко, в окно министерства влетел, в кабинет закатился.
А там все круглые – из кабинета в кабинет катаются, бумагами шелестят, дела важные решают и никому невдомек, что все это – мячи теннисные. Дать бы им ракеткой под зад…
Теперь Гуга на правительственной даче отдыхает у бассейна в шезлонге, полумохнатый животик почесывает и вздыхает. Вспоминает, верно, как в тине пиявки и головастики по всему пруду его гоняли.
ЖУЖУКИНЫ ДЕТИ
Не из-под зеленого листочка Жужука вылез, из-под отросшего ногтя большого пальца ноги покойника, которого похоронили две недели тому назад. Просунулся Жужука в щель небрежно сколоченного гроба, протерся между комьями липкой глины, выбрался на поверхность. И стоит такой крепкий, цельный, будто сплошь хитином покрытый, низколобый, с выступающей вперед челюстью. Что хочешь перегрызет.