355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Сапгир » Летящий и спящий (сборник) » Текст книги (страница 15)
Летящий и спящий (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 07:14

Текст книги "Летящий и спящий (сборник)"


Автор книги: Генрих Сапгир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Тополиную тлю, оказывается, и давить не надо. Поставишь большой палец, чуть касаясь, – сама под ним шелковой пылью рассыпается.

Ползет по столу поздняя божья коровка. Вдруг остановилась, замерла, лежит мелким камешком. Вот оно что. Кисть моей левой руки шевельнулась, как ожившая гора.

Боже, для каких-то существ я большая гора. А сам всего-то – хуже, чем боюсь, – опасаюсь.

9

Живет вверх от Сретенки в пыльном переулке, во дворе, с давних времен стареющий, но все еще не старый поэт. Тощий седой джинсовый парень. Иногда думает обо мне. Думаю, не может не думать, потому что дружим всю жизнь.

Как тебе я и моя осень представляются? Как мимолетные тени? Вообще одни слова или вполне реально? Вот я вышел прохладным утром из двухэтажного дома в парке. Дом как на ладони – на асфальтовой площадке – салатово-белый с ненужными колоннами, помещичий дом пятидесятых. Вот я здороваюсь с гуляющими, отдыхающими, работающими, то есть размышляющими на ходу, притворяюсь, что знаком, что помню их. А кое-кого я помню очень хорошо, и ты понимаешь, встречи с ними я стараюсь избежать.

Ты видишь меня со спины: углубляюсь в парк. Оглянулся: никого. И поскакал по дорожке козленком. Веселый, толстый, усатый, схватил в зубы обломанную ветку, встал на четвереньки и погнался за хвостом мелькнувшей в кустах собаки. За розовой сойкой лечу, мы мелькаем в чаще – два пестрых пятнышка. Упал, зарылся в сухую листву, мне нравится, как она шуршит. Подбрасываю вверх листья. Мне хорошо.

И никто не видит меня. Только старый мой друг из окна своей московской квартиры во дворе Ананьевского переулка.

В другое, гораздо более раннее, время взрослые девочки на нас, маленьких, надевали кленовые венки. Короновали. И вели на самый верх белой московской колокольни. Вереницей детишек. Мы играли – во что, не помню. Но так было надо. Карабкались. Высокие ступени, чья-то липкая ладошка в руке, синее-синее над Москвой.

10

А как видит меня теперь еврейский поэт, покойный Овсей Дриз? «Я издал полное собрание моих зубов!» – шутил он, возвращаясь от стоматолога, незадолго перед инсультом. И у него получалось: шобрание.

Полное собрание его зубов осталось в земле на Востряковском кладбище. Неправдоподобно густая шапка седых волос всегда казалась мне париком. Костюм сидел, как на вешалке. А сам-то он где?

Небось нарастил новое мясо и другие кости и бегает теперь смуглый до черноты мальчуган по серым худосочным холмам возле израильского поселения. Долго стоит и смотрит на ослепительную полоску моря вдали. Нет, не может он так расстаться со всем этим и еще одну жизнь проживет.

Или – он видит меня очами своей души. Сквозь бледные кленовые листья на просвет моя фигура. И оно, мое тело, лунно-прозрачно: сквозит прошлое, будущее и все милое нам на земле.

11

Жил-был человек. И так прожил свою жизнь, будто и не жил никогда. А может быть, жила-была пустота?

Эту сказку я каждый раз себе рассказываю перед сном. Тогда и засыпать не страшно.

Пустоты все обширнее там, среди верхушек берез, а здесь еще пируют, захлебываясь яркими красками, кусты и осинки. Во всяком случае, как налетит поверху ветер, аплодисменты слышу. Осыпаются аплодисменты.

Красный обшлаг желтого рукава заслонил на мгновение бокал. Когда отошел злодей, бокала на итальянском столике уже не было. Да он еще и фокусник!..

Моцарт был такой пухлый, бритый и наглый, будто он сам – Сальери… Он ткнул пальцем в клавиши, актер явно не умел играть, даже подобия не вышло, лучше бы не касался…

Я хотел бы, чтобы Сальери был этой грустной осенью, а Моцарт – голубым беззаботным небом…

Пусть поднимется этот красно-желтый атласный занавес и все листья улетят в небо. Как птицы…

Тогда останемся мы на земле одни – заметные мишени. Хорошо, если в сторону за березу пописать отойти успеешь.

Часть II

НЕ ОТ АВТОРА

Я не автор, даже не человек, просто я могу заглянуть в его рукопись. Какие-то наблюдения, воспоминания, причем не все его лично. Из этой мозаики он хочет склеить нечто единое, по настроению хотя бы. Не новая идея. «Бабье лето и несколько мужчин», – крупно начертил-напечатал вверху страницы. Не знаю, можно ли меня назвать мужчиной, но, несомненно, я активное создание. Так и подмывает меня вмешаться в его рассказ и сразу после его строк поместить свои. Я ведь тоже впечатлительный по-своему. Это можно будет сделать ночью, когда он спит в стороне этаким бугром одеяла, в комнате холодно. Он закутался с головой и не увидит, как на компьютере сам собой появляется текст, компьютер негромко гудит. У него он постоянно включен.

1

Странные люди, они дышат осенью, хотя известно, что временем года дышать нельзя, это достаточно отвлеченное понятие. Эти люди все путают. Скажем, поэт вплетает толстые витые женские волосы между ветвями березы. Метафора – странная идея. Чисто человеческая. Я бы осень нарисовал так:

Березы, осинки, сосны, кустарник, сторож, гуляющие, дорожки, небо, собака, автобус. Желтеют, краснеют, темнеют, зеленый, ругается, смотрят, уводят, синеет, бежит, едет. Эти и эти, там и повсюду, тот и туда, оттуда и громко, нежно и быстро, вонючий.

2

То, что автору рассказывал отец про войну, – обычный случай. На этом месте встал – убило, перешел на другое – спасен. Это просто варианты перемещений и траекторий. И стоит только подняться немного над реальностью, можно увидеть все целиком. Но человек в пути, ему некогда видеть все, как оно есть, даже взглянуть кругом не всегда себе позволяет. Он постоянно глядит в себя, а в себе он видит вселенную, и его не смущает, что таких вселенных множество. Одна вселенная спотыкается о другую, одна другую вытесняет, и приходится признать: одна уничтожает другую. И все эти вселенные – одна-единственная. В их физическом мире этого не может быть. Но у людей мистическое сознание, и они живут вовсе не в мире, а в своем сознании.

Я бы выстроил воспоминания отца так:

Я, не теперь, а тогда: война, Германия, красивые лужайки, особняки крестьян, неправдоподобно красиво, живут же люди, утренний туман, куда-то едем, похоже, город, подожди, я сейчас… Боже мой! Никогда не видел столько золота и бриллиантов! Взять, имею право, а что? победитель, ведь они у нас, я богат, надо еще дожить, доживу, бьет, сволочь, близко, не успеть, успел, все забрал, ссать хочу, подожди, надо убрать, Господи! Я богат, ну, давай писай, писька, миллионер «с головы до ног», почему Шекспир? Рядом ударило, ну, кончай свою струю, что же товарищи? Где же мешок? И машину разнесло, а могло бы меня, где это? Что ж это, ведь я же в мешок, и завязал крепко, сволочи немцы, будто приснилось, надо искать своих, проклятый туман!

3

К третьему отрывку. Здесь даже сказать нечего. Человек постоянно находится в неведении насчет своего прошлого, какое оно было. Помнит далеко не все, а как ему надо, так и складывает свое прошлое. То любит, то ненавидит, в зависимости от. Любопытные узоры получаются. А государство? Как выгодно сегодняшним чиновникам, так они и выстраивают историю. Оппозиция кричит: погодите, все было не так; все было совсем наоборот! Оба относительно правы. Потому что было все. Все, от чего бежит изворотливый ум, который постоянно нуждается в допинге, в самооправдании, тогда у него появляется цель и силы дальше жить. Если бы я был человеком, я бы сказал, что разум – это самозванец Дмитрий, который внушает всем и себе, что он царь. Притом сам чувствует свое самозванство и каждую минуту боится, что его свергнут с трона. Но будет ли идущий за ним царем, а не еще одним самозванцем? Скажете: метафора? Нет, до метафоры я не дорос, просто аллегория.

Интервью я бы изобразил так:

Галя Аккерман, Генрих Сапгир, Галя Аккерман, Генрих Сапгир, Галя Аккерман.

Александров, Москва, Александров, Москва, Александров (в перспективе).

Утро, снежок, ахает, ухает, страшно, но здорово, мать тыркает, отец хромает, я смотрю: страшно интересно. Лошади, подводы идут через Москву, это же праздник, иллюминация, весело-весело, грабят, несут, мешки, коробки, бутылки, все такие занятые, а эти растерянные, могут убить, русские, австриец, солдаты, пленный, ребенок, я, кто я? Сам, сам, сам! Вечный, радостный! Никогда не убьют.

4

Автор смотрит на падающий зеленый листок. Здесь его посещает мысль о довременной смерти. А дерево, видимо, род человеческий. Нет, это опять он сам, несущий груз своих грустных мыслей. Грустных – груз. Грустеподъемник, грустянин, грустевик. Возникают слова, я представлю, что это такое. Грустевик – грустный человек, весь обшитый грустью, как броней. Он еще и груздь – такой большой, такой лесной и неподъемный. Грустевик прячется где-то в развалинах, подстерегает ничего не подозревающего старика или влюбленную пару, чтобы выстрелить из грустья. И сразу из прошлого выскочат фантомы – любимые женщины, близкие люди, умершие уже, и начнут отщипывать по кусочку души. Неприятное зрелище для таких, как я. А вам, людям, это даже нравится, вся эта грустятина. Вы живете в том, чего нет да и не было никогда, в том, что вы сами придумали на досуге. А вы говорите, метафора.

Конечно, некоторые из вас чувствуют иное, скрытое от них. И, поскольку это совершенно непохоже на весь их придуманный мир, пугаются до ужаса, до онеменения, до судорог души. Я бы так переписал письмо одного из таких, мудрого старого художника и поэта:

Некое, скрытое, страшное, тайное, чуждое, неизбежное, неотвратимое, невыразимое.

Сон, бред, бредовое, меня уничтожающее, боюсь, боюсь, себя боюсь, соседей боюсь, мать еще жива, матери боюсь, боюсь ту, кого люблю, боюсь ту, которую разлюбил, боюсь всех, кого не люблю, боюсь идти за картошкой, боюсь ехать в город, боюсь электрички – и не стыжусь этого, жизни боюсь, а не смерти, вот моя тайна и скрытое, тайное, чуждо-враждебное, страшное, неотвратимое, неизбежное, невыразимое, ночью сердце, слышу, стучит.

5

А этот, про кого ревниво и коротко упоминает автор, – любопытный экземпляр человеческий, прирожденный лидер, но беда-писатель. Как лидер, он любит купаться в людях, возвышаться над ними, учить сам не знает чему, главное – поза и уверенность в том, что это – реальность, а не приснилось тебе в одночасье. И когда эти куклы падают или их сшибает, как кегли, время, они снова становятся обыкновенными людьми и сами недоумевают, что такое происходило с ними. Но, я вижу, слишком много терлись они среди человеческого такого разного, такого дерьма, их начинили всем этим – пряной начинкой. И главное – от них разит, а они радуются, будто это «Кристиан Диор». Они печатают шаги по-командирски, они произносят речи, лишь бы слушали, слишком часто им кажется, что на них взирают с восторгом. Остается их только пожалеть, сами-то они никого жалеть не умеют. А этот парижанин из Харькова вообще идеолог войны как здоровой мужской прогулки, где мужчины, шутя, борются на лужайке, походя любят подруг и радуются атмосфере, когда стреляют. Слишком много потного тела для меня.

Убить, убить, убить, убить, убить, что это? Разве это я? Кто это? Меня нет, нет убитых, нет страдающих, Бога нет, никого нет, кто меня подменил мною же? Кто?

6

Автор описывает случай среди алтайских предгорий на празднике в честь его рождения, который происходил, как я понимаю, в зале бывшего Дворянского собрания или в реквизированном купеческом особняке. По стилю я вижу: автор крепко надеется на это. Если мама держала его, автора, на руках, то он мог видеть своими бессмысленными глазками лепных ангелочков на потолке и хмельные головы окружающих. Автор сетует, что его уронили, но это по рассказу очевидцев, было ли это? Может быть, старшие братья только хотели уронить, а выпороли их за другое. Почему автор не вспоминает широкий офицерский ремень отца? Что, его не били никогда? Даже мать стегала его ремнем. Отсюда страх.

А пиршественный стол. Я представляю все это так: усы, усы, борода, глаза, стеклянные, страшные за стеклом глаза, синие щеки, ус приближается, приближается, мне страшно, хочет уколоть, он колет меня, я кричу изо всех сил, меня трясут, я кричу, меня трясут сильнее, мне страшно, я кричу, закатываюсь в неслышном плаче, мне протягивают большое, теплое, родное, вкусное – сисю, еще всхлипывая, чмокаю – теплое, сладкое течет в меня, успокаивает, но я не забыл, нет, я не забыл эту щетку, колющую нежную кожу, эти ножи, этот стеклянный навыкате глаз.

И теперь, глядя на опавшие листья, я вижу: голые женские бедра, сморщенную старушечью грудь, коробящиеся на огне «испанские башмаки», порванные кривящиеся рты, вывернутые розовые влагалища, и влага – стеклянный навыкате глаз, на котором уселась улитка.

Вот что бы я написал на экране компьютера, будучи автором. А потом бы все это стер: вон из подсознания!

7

Об усталости говорит автор. Листья вокруг него, видите ли, ползают. Листок газеты унесло. И автор тут же вообразил себя каким-то сумасшедшим, трясущимся, несущимся, простирающим руки к бумажным обрывкам, к летящим листьям по пустынной дачной улице. Такой силуэт из себя вырезал. Даже в печали люди любуются собой.

А печаль по поводу наступающей старости. Хоть и нечем мне сочувствовать, а жалко его, автора. Ведь я тоже отчасти почувствовал себя человеком, читая его обрывочную историю. Хорошо, что не мемуары, а то бы я совсем скис.

Воспоминания приятеля его – драматурга – я бы изобразил более реально. Не что говорили, а что думали.

ДРАМАТУРГ. Сидит рядом за стойкой – и бровью не ведет. Ничего еще, как ноги раздвигала тогда, как бурно полоскала ими в воздухе. Что-то, кажется, чувствую. Богиня была – белая и большая, когда в кровати.

БОГИНЯ (

за стойкой бара

). Чего он там врет? Ну, летала с ним в Дагестан, он ведь не знает, что и с его другом тоже и туда же! И еще – было, есть что вспомнить, теперь уж не то. Жалко, конечно, его, еле ходит. С палочкой. Палка у него стояла толстая. Господи, прости.

ДРАМАТУРГ. Слышит, как про нее рассказываю. Мог бы и рассказать про все наши выдумки: и как подушку под спину ей подкладывал, и как валетом, и как сосать заставлял, и приятеля однажды привел. И ничего, как с гуся вода с нее все сошло. А ведь сколько лет… Охота снова на нее залезть, сердце не позволяет.

БОГИНЯ. Хорошо, что я мини-юбку сегодня надела и прозрачную кофточку, пусть смотрит. Наверно, больше ни на что не способен. Муж обещал зайти.

ДРАМАТУРГ. Какая волнующая задница, как она поводит из стороны в сторону ею, знает, чувствует. А ведь там сзади закуток, комнатка сзади есть, если дальше пройти. Повалить бы ее там на пол! (

Громко

.) Налей нам еще по двести вина.

БОГИНЯ (

еще громче

). А тебе не хватит?

ДРАМАТУРГ (

вздыхает

). А куда деваться? Сверху дождь, океан шумит. Только и сидеть здесь, в «Подводной лодке». Вечер просидим, приму лекарства и на боковую. Придешь в номер? (

Про себя

.) Ведь не придет, пообещает и не придет. Значит, все.

АВТОР (

некстати

). А мне кажется, что тогда, в те времена, не говоря о девушках и гостиницах, и мокрое белье, и тараканы, и клопы у нас были общие. Выпьем?

8

Тоже сценка, не очень понятная мне. Ну, я понял, действие происходит в вонючие советские годы, сидят в саду за длинным столом в основном старые, обласканные властями, прославленные газетами писатели. И все они, честно ненавидя друг друга, общаются постоянно. Ведь живут в одном поселке, отмечают юбилеи друг друга, заглядывают за заборы и в сберкнижки соседей, доносы пишут регулярно, как и романы. Старые лакеи в засаленных фраках, собравшись, воображают себя господами. Но в любой момент может появиться настоящий хозяин и крикнуть: «Цыц!» В лучшем случае прогнать. Отсюда – постоянный страх. Вообще я заметил: чем выше, тем страха больше, тем он гуще.

Одно непонятно: почему такое почтение у автора к этому ветхому одесситу, потрепанному анекдоту, можно сказать? Всю жизнь прожил среди своих и еще смотрит на них свысока, как-то особенно всех ненавидит. Я просчитал, что здесь изображен ваш Валентин Катаев на юбилее вашего же Льва Кассиля, хотя все они для меня на одно лицо. Но ведь пришел Валентин ко Льву, не отказался. Сидит, пьет, ест и ненавидит. Извращение какое-то.

Я бы со своей нечеловеческой точки зрения расставил бы их всех по порядку, как сидели:

Валентин Катаев, зяблик мельком (

пролетел

), Степан Щипачев, лесной клоп на скатерти, Юрий Власов, бутылка водки и бутылка воды, безымянная старушка приживалка, еще бутылка водки (почему-то вся закуска ближе к юбиляру), помидоры, буйствующий цуцлик, божья коровка у него на шее, соленые огурцы в тарелке, еще один Степан Щипачев, поросенок с хреном пошел, дальше бывшая шлюха Валентина Сергеевна, два пионера, Назым Хикмет, кагэбэшник с плоским затылком, а там уж осетрина, севрюга горячего копчения, балык, икра и сам юбиляр, худой, как палка балыка, в очках, несколько недоуменно посматривающий на присутствующих: а зачем вы все сюда собрались? По поводу метафоры: от него пахнет какой-то интеллектуальной копченостью для меня.

Над белым столом яблони склоняют свои отягченные румяными плодами ветви. Встанешь – бум! – тяжелое яблоко ударит тебя по затылку. Кто-то раздавил лесного клопа, и водка пахнет клопами. Всех можно только пожалеть.

9

Если бы все это не было воображением, я бы решил, что люди приобрели новое качество, нужное им сегодня, которое может изменить все их последующее существование. Старый друг, который живет в Москве, видит из своего окна парк за оградой, там два здания – старое 50-х и новое 80-х – и гуляющих по аллеям писателей – старых 50-х и новых 80-х. Причем 50-е думают, что они ничего, а 80-е – что они лучше.

Из своего окна, из которого ничего невозможно увидеть, кроме зачуханного двора, друг видит автора почему-то со спины, будто он смотрит из окна комнаты, где автор теперь живет. Сам себе телевизор, чудеса! Попахивает фантастикой, но в принципе возможно. Вообще я заметил, что люди за всю историю ничего не придумали, что бы потом не осуществилось. Примеров тому масса. И если люди придумали Мессию, то Он явится, будьте спокойны. И Страшный Суд достаточно реален. Бесконечно малое оборачивается бесконечно большим и замыкается тем самым на конечность. Мой компьютер доказал Его существование.

Я изобразил то, что мог бы увидеть друг автора, если бы посмотрел внимательней:

1. Автор стал собакой.

0. Собака не сделалась автором.

1. Автор залаял.

0. Собака не заговорила.

1. Автор радуется осеннему утру.

0. Собаке не смешно.

1. Автор хватает зубами палку, выражая щенячий восторг.

0. Собака смотрит на него с недоверием, можно сказать, с презрением.

1. Автор – интеллигент.

0. Собака местная, убегает.

1. Автор превращается в сойку.

0. Сойка хочет улететь от непонятной птицы – автора.

1. Автор мелькает в кустах, очень похоже. Хрипло кричит.

0. Сойка в панике.

1. Автор падает в траву и листья, раскинув крылья.

0. Сойка в ужасе улетает, так ничего и не поняв.

Вывод: поэзия страшно далека от природы.

10

Опять воображение. Умерший друг видит автора на просвет. Как видит и чем видит покойный, люди не знают. Сказал: «Очами души», – и как будто все всем понятно. Очень многое люди обходят стороной, легкомысленные существа.

Но логика тоже не дает полной картины. Я могу подсчитать, сколько черепов, зубов, костей и тряпья люди сложили в землю за время всего своего существования, получится, что вся Земля – сплошное кладбище. Но все это куда-то делось. И почему по всему городу и лесу не валяются птичьи трупики? Ведь птиц неисчислимое множество. Поэт скажет: когда умирает птица, она тает в воздухе, не успев упасть на землю. И будет прав. Воображение дополнит натуру для полной картины.

Нет ни полной картины, к сожалению, ни частей, потому что они взаимозаменяемы. Все так разнообразно, что от перемены мест слагаемых ничто не может пострадать. И какая бы картина ни была бы представлена, она достаточно законна и естественна. Потому что: «Что такое неестественность»? И то, что я пришел от отрицания метафоры к торжеству ее, – естественный ход вещей. Ибо все превращается во все. И ничего, таким образом, нет.

Поскольку все, что в мире существует,

Уйдет, исчезнет, а куда – Бог весть,

Все сущее, считай, не существует,

А все несуществующее – есть.

Любимый поэт компьютерных существ – незабвенный Омар Хайям.

11

Пустоту не комментирую. Пустота так наполненна, что сама комментарий к себе.

Но в конце повествования автор показал спектакль – сцены из «Моцарта и Сальери» в осеннем свете.

Я со своей стороны вижу эти сцены конструктивно.

Сцена 1. Моцарт и Сальери. Моцарт играет плохо. Сальери и не пробует играть на фортепьяно.

Сцена 2. Сальери – осенний парк, Моцарт – голубое небо. Играют оба скверно, Сальери весь осыпался. Моцарт затянут облаками, Моцарт дождит.

Сцена 3. Поднимаются Моцарт и Сальери, рассеиваются и обнажаются конструкции, которые не имеют к спектаклю никакого отношения.

Сцена 4. Автор и еще какое-то количество людей, как я разумею, его сверстников, остаются на голой земле заметными мишенями. Автор надеется, что успеет спрятаться, что в него не попадет, что минует. Но вся эта игра до поры до времени. Человеческое во мне надеется, что автор и его друзья останутся мужчинами до конца. А Бог, который выскочит из моей машины, представит все как 1, 0, 1, 0, 1, 0, 1, 0, 1, 0, 1, 0 и т. д.

Я и сам не уверен, существую ли вне транзистора или я вирус, некая мнимая величина, стоит только потрясти текст, чтобы все стало на место, и я исчезну. Но тогда не станет и автора, скорее всего.

Прежде чем мы оба испаримся, я изображу на светящемся желтом небе компьютера вознесенный черными стволами и сучьями ворох синей, фиолетовой и лиловой с подтеками кленовой листвы.

Юрий Орловицкий

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Сапгира-поэта и Сапгира-сказочника сегодня знают все – даже те, кто и не догадывается об этом. Другое дело Сапгир-прозаик: хотя его рассказы и замелькали в последнее время на журнальных страницах, их не то чтобы не заметили – скорее, приняли за очередную забаву известного поэта.

Впрочем, они и есть забава – как и остальное его творчество. Потому что все написанное Сапгиром за пять десятилетий написано им с удовольствием и для удовольствия – своего собственного и нашего, читательского. Не заметить этого невозможно, так же как ни один нормальный человек не может не включиться в эту увлекательную игру, правила которой постоянно меняются.

Например, эта книга. Автор поначалу так и хотел ее назвать – воображаемой, как один из лучших своих рассказов. Потому что она вроде есть, а вроде бы и нет ее. Хотя все в ней, кажется, настоящее: Коктебель, Новослободская возле самой Бутырки, Париж… Только вот бродят по ним существа, которых ни в жизни, ни в какой другой книге не отыскать. Не сказать даже выдуманные – именно воображаемые: вообразил – появились, открыл глаза – исчезли, как и не было. Только на письменном столе возле компьютера – то ли перо, то ли отпечаток ноги. Но и он через мгновение испаряется…

Тем не менее книга прозаических и стихотворных рассказов наконец-то появилась и существует теперь не только в воображении ее автора. И это позволяет нам начать разговор об уникальном явлении нашей сегодняшней словесности, с исчерпывающей полнотой представленном в этом солидном томе.

Едва ли не самая интересная черта этой книги – ее удивительное единство, возникающее несмотря даже на то, что составили ее произведения очень разных жанров. В этом смысле она как хороший стихотворный сборник: читается с любого места и в любую из сторон. Потому что все многообразие воображаемых существ вполне узнаваемо: это сам поэт, даже когда и говорит он нарочно «не от автора». А при разговоре один на один, по законам лирического рода, всегда так: можно начать с полуслова и так же прекратить разговор, можно просто помолчать вместе – если собеседник тебе интересен, а ты ему. Поэтому стоит только намекнуть, повторить уже произнесенное (или напечатанное на стр. такой-то, как это делает Сапгир в своей «Воображаемой книге») слово, назвать знакомый обоим собеседникам предмет – и снова смолкнуть: как говорил у Пушкина Лепорелло, «у вас воображенье / в минуту дорисует остальное / …вам все равно, с чего бы ни начать, / с бровей ли, с ног ли…»

Происходит это по самой простой причине: перед нами не просто проза, а проза поэта. В начале и конце XX века, когда главными героями литературы оказываются именно стихотворцы, причем очень искусные, такой прозы появляется много. Но кто-то из ее авторов вопреки своему уже обретенному мастерству изо всех сил старается «научиться» писать, «как положено» прозаику (и иногда получается!), а кто-то пишет, как будто забывая, что это проза, а не стихи и тоже получается. Так что за спиной Сапгира – огромный опыт его предшественников, и этого нельзя не заметить. А порой автор и сам подсказывает нам, «проговаривается» – и тогда появляется, например, Верховное Существо из тургеневских «Стихотворений в прозе». И не одно, а с полным набором соответствующих стилевых атрибутов.

Отсюда же, из самых первых в русской литературе, но оттого ничуть не менее удачных опытов малой прозы – и смелое смешение лирически увиденной реальности с мистическими прозрениями, видениями ангелов и т. д.; безудержной фантастичности и почти прикладного притчеподобия.

Все это, в основном, от Тургенева. А от серебряного века добавляется не менее смелая эротичность и свободное обращение к интимным тайнам, любовь к точной детали, а рядом с ней – неожиданная пафосность, а порой и настоящий трагизм мировидения, скрыть который не помогает даже самоирония…

Впрочем, память жанра просыпается в этой книге не так часто, как это можно было бы ожидать от закоренелого постмодерниста Сапгира: для него, как и в стихах, куда важнее сделать следующий шаг, придумать что-то совсем новое. Например, разрезать на узкие полоски два разных текста и перепутать их. Или устроить увлекательное путешествие по страницам ненаписанной книги, которая и не будет никогда написана. Или показать, как на глазах испаряется, рассыпаясь на слова, повествование. А то и вообще дать сразу вслед за серией самостоятельных главок-миниатюр серию авторских комментариев к ним, столь же субъективных и ярких, как «основная часть» рассказа – в общем, таких же точно главок, только отнесенных в конец и потому читаемых уже по контрасту, после и на фоне корреспондирующих с ними главок первой половины этого замысловато сконструированного целого.

Такая отрывочность, будто бы необязательность следования эпизодов и слов, кажущаяся немотивированность и легкость распадения целого на самостоятельные части и обратно – тоже из богатого и яркого опыта Сапгира-стихотворца. Там это было всегда, даже в самых строгих системах организации материала и в самые «дисциплинированные» периоды истории литературы, все равно «дозволяющие» фрагментарность и непоследовательность. Сапгир же дерзает раз и навсегда преодолеть, победить эту вечную стену между двумя словесными искусствами – прозой и поэзией. Но выбирает для этого не стенобитную машину, в пыль разметающую и то и другое (такое уже было), а свойственное многим колдунам (посмотрите-ка на фотографию!) умение просачиваться сквозь камень, не повреждая при этом ни его, ни себя.

В его рассказах и миниатюрах нет ничего нарочито стихоподобного: ни стихового метра, ни звукозаписи, ни выравненных по объему абзацев. Все это, как мы помним, было почти у всех, даже самых искусных и изощренных, предшественников поэта; не избегают подобной нарочитости сближения и многие наши современники. Потому-то, наверное, и было столько скепсиса в отзывах о малой прозе таких разных художников, как Брюсов, Балтрушайтис и Набоков.

Сапгир-прозаик идет другим путем: разрывает логические связи между словами и событиями, саму ткань сплошного повествования. Это тоже способ деформации прозы с учетом опыта стиха, но значительно более сложный и опасный. Он вместе с читателем парит над некоей безграничной воображаемой книгой, неожиданно пикируя в ту или иную будто бы случайно выбранную точку – и затем вновь взмывает вверх, унося с собой отрывок, клочок, осколок. Называть это рассказом даже странно, хотя все, как говорится, «при нем»: заглавие, строфы, фразы, слова…

Чтобы нам было еще яснее, что это хотя и проза, но в то же самое время будто бы и стихи, Сапгир решился положить рядом с прозой в традиционном смысле – рассказами и миниатюрами – свои рассказы в стихах и маленькие поэмы, написанные в последние годы. В них он попытался проделать обратный маршрут: из прозы в стихи. То есть научить стихи несвойственной им размеренной повествовательности.

Конечно, нельзя сказать, что до него этого никто не делал. Но у Сапгира и здесь все не совсем обычно: нерассказанное важнее рассказанного, воображаемые герои на наших глазах проживают целую жизнь, и она перед нашими глазами, как на ладони, но при этом понятно, что это мы ее выдумали: на бумаге едва ли десятая часть поместилась. Таким образом, стих дает рассказу свою уникальную кумулятивность, а рассказ стиху – саму способность рассказывать, столь редкую в «нормальной» поэзии.

Тут хочется вспомнить еще один смелый, но опасный эксперимент, в свое время проделанный поэтом, – его «Черновики Пушкина». Сапгир рассказывает, что, приступая к той книге, он сначала пробовал писать пушкинским почерком. А потом начал переводить, дописывать, восстанавливать зачеркнутое… И тут кто-то его предупредил: осторожно! Вот прибавил ты два слова в пушкинский фрагмент-шедевр, а из другой строчки тотчас же два других слова испарились. А там, глядишь, сожрет неумолимая энтропия и все остальное, написанное классиками, всю культуру, да и нас с нею заодно! Значит, не все можно и нужно доделывать – можно и навредить. А главное, нельзя нарушать тонкий баланс существующего и отсутствующего.

Поэтому пустота часто оказывается куда важнее слов, тишина – разговора, чистый холст – цветового пятна, пауза – повествования. Насмотревшись и наслушавшись всего и всякого, мы тянемся к тому, чего не видно и не слышно. И вдруг замечаем, что оно всегда было и у классиков. Например, роскошные фигурные пустоты вокруг строф в поэзии. Или стены в музеях. Или антракты в спектаклях и концертах. И все это всегда значило не меньше, чем то, что сказано, сыграно, нарисовано. А точнее – это просто неотъемлемая, необходимая часть всякого текста.

Сапгир из тех художников, кто в полной мере осознал значение тишины и пустоты для современного искусства и современной жизни. В его поэзии об этом говорится не раз и не два, а воздух, легко и свободно обтекающий короткие строки стихов, то и дело выдувает из них лишние слоги и слова, заставляя нас еще раз убеждаться в том, что поэзия сегодня искусство не только и не столько тональное, но и в не меньшей степени визуальное. То есть не музыка, как это было раньше, прежде всего, а именно рисунок, очертание текста, его зримый образ, немыслимый без говорящего разными голосами внешнего, окружающего речь поэта пространства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю