Текст книги "Создан для бури(изд.1970)"
Автор книги: Генрих Альтов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Я спросил, на какие дистанции устраиваются гонки. ВВ удивленно посмотрел на меня и хмыкнул:
– На разные.
* * *
В «Философских тетрадях» Ленина есть тонкое замечание о движении мысли в процессе познания. Человек, говорит Ленин, сначала познает, так сказать, первую сущность проблемы, потом вторую, более глубокую сущность, и так далее. Вероятно, бессмертие – единственная проблема, в которой первая сущность настолько глубока, что до Витовского и Панарина вторая сущность даже не просматривалась.
Человек при ненасытной жажде все понять и во всем разобраться почему-то избегает думать о смерти. Я не биолог и не рискну искать причины. Я просто констатирую: мозг человека активно противодействует попыткам думать о смерти – своей, своих близких, всего земного. Человек (в этом его духовное величие), зная, что он смертен и что смертны все остальные люди, живет так, словно он и все вокруг него бессмертны.
До самого последнего времени биология была далека от практических попыток штурмовать проблему бессмертия. Никто всерьез не задумывался над вопросом: «А что будет, если мы найдем эликсир бессмертия?» Панарин сказал об этом так: «Делить шкуру неубитого медведя неприлично только на охоте. Современный ученый должен начинать именно с размышления об этой шкуре». И тут же закидал меня вопросами:
– Найдено средство, обеспечивающее бессмертие. Допустим, пилюльки. Сначала, как водится, пилюлек считанное количество. Спрашивается, раздавать их избранным или подождать, пока наберется на все человечество?.. Если раздавать избранным, то кому? Может, по рангу? Доктору наук выдать, кандидату – нет… Вообще кто и как будет определять, кому дать и кому не дать?.. Раздавать всем? Прекрасно. Дело, конечно, не в слишком быстром увеличении населения планеты. Это проблема сложная, но вполне разрешимая. Загвоздка в другом. Коль скоро пилюльки раздаются всем, значит, и Франко тоже? И всему капиталистическому миру?.. Ах, не абсолютно всем. Кто же будет решать? Кто и как? Снова будем обсуждать, например, кто такой Пикассо: великий художник (дать пилюльку!) или формалист, апологет растленного буржуазного искусства (не давать пилюльку!)… Раздавать пилюльки только у себя? Изумительная идея. Не дадим бессмертия Гейзенбергу, Эшби, Сент-Дьердьи, Кусто, Чаплину, Сикейросу… Вот так. Вы и сами найдете еще десяток подобных вопросов. Думайте! Думайте. Это полезно.
Неожиданно Панарин сказал совсем другим тоном, без обычного ехидства:
– Над проблемой бессмертия надо либо вообще не думать, либо думать честно, не лавируя.
Да, есть лишь один способ думать – глядя в глаза правде. Не бывает обстоятельств, которые оправдывали бы необходимость прищуриться или вообще отвернуться.
Разговор этот произошел еще в Харькове, перед отлетом на Север. В дороге Панарин упорно копался в журналах. У меня было время поразмыслить. «Пилюльки» бессмертия тянули за собой множество сложных и взаимосвязанных проблем, затрагивающих буквально все стороны человеческого существования: социальные отношения, политику, семью…
Я вновь, уже самостоятельно, перебрал возможные варианты бессмертия.
Сохранить у всех тот возраст, который есть? Это не решение, ибо будут новые поколения и для них снова возникнет вопрос: в каком возрасте принимать «пилюльки»? Вечная старость – сомнительный дар. Значит, вечная молодость? Но человек будет молод телом и стар столетней памятью, столетним или трехсотлетним количеством пережитого, притупившейся за сто, триста или пятьсот лет способностью воспринимать новое… Да, единственный приемлемый вариант – нормальная жизнь и омоложение по достижении старости. Омоложение не только физическое, но и в определенной степени умственное.
В какой же степени?
Вот она, первая сущность проблемы бессмертия: нескончаемая вереница вопросов и никаких признаков приближения ко второй сущности.
Полное (или почти полное) умственное омоложение не имеет смысла. Это равносильно смерти и рождению нового человека. Следовательно, речь может идти лишь о возвращении в молодость.
Возвращение в молодость. А знания, научные знания – как быть с ними? Сохранить, чтобы потом пойти дальше? Заманчиво. Тогда надо сохранить и то, что делает художника – художником, а композитора – композитором. Но ведь это значит сохранить (круг замыкается!) память об увиденном, услышанном, пережитом. Да и ученый перестанет быть ученым, если вычеркнуть из памяти пережитое. Следовательно, не сохранять знания? Или поставить фильтр: пусть уйдут, так сказать, жизненные знания и останутся сведения, почерпнутые из справочников и учебников?..
* * *
И вот здесь, задавленный цепной реакцией вопросов, я подумал: хорошо (и закономерно), что для решения проблемы бессмертия потребовалось объединить неисчерпаемую энергию Панарина и гуманизм Витовского.
Панарин и Витовский – ученые примерно одной величины. Но писать о Витовском много труднее, чем о Панарине, я даже не буду пытаться. Впрочем, об одной детали [9]9
Слово «деталь» совершенно не подходит. Это одна из тех трудностей, на которые наталкиваешься, пытаясь говорить о Витовском.
[Закрыть]надо сказать непременно.
Витовский носит дымчатые очки. Еще раньше я где-то читал или от кого-то слышал, что Витовский испортил зрение, ставя на себе опыты. Здесь, в клинике «Сапсан», подолгу беседуя с Витовским, я не раз испытывал желание спросить об этих опытах. Очки – из обычного дымчатого стекла, дело не в дефектах зрения. Случалось, Витовский снимал очки на террасе – при ярком солнечном свете. И никогда не снимал их в слабо освещенной комнате.
Однажды (это было на третий день после приезда в клинику) мы с Панариным прогуливались по внешней террасе. Внезапно я услышал резкий свист, оглянулся, но никого не увидел.
– Это в небе, – сказал Панарин. – Сапсан. Любимая птица Юрия Петровича. Сапсан не нападает на птиц, когда они на земле. Юрий Петрович усматривает в этом проявление благородства. Зато в воздухе сапсан – изумительный охотник. Выискивает с высоты добычу и пикирует, развивая фантастическую скорость: метров сто в секунду, даже больше. Живая пуля. Попадает безошибочно. Разглядеть сапсана в момент пикирования может лишь Юрий Петрович. Остальные слышат свист, и только.
Я спросил, каким образом Витовскому удается видеть пикирующего сапсана. Панарин ответил:
– Старая история. Это было лет двадцать назад… Тут неподалеку речушка, мостик. Так вот, у этого мостика нам как-то крепко досталось. Весьма крепко. Пьяные подонки – они палили по птицам. Развлекались… Здесь, в тундре, птицы – сама жизнь. Без них тундра мертва… В самый разгар пальбы появился сапсан. Все птицы врассыпную, они сапсана боятся больше, чем выстрелов. Юрий Петрович (мы бежали к мостику) крикнул: «Смотрите, принял огонь на себя». Чушь, черт побери, чушь! А ведь как похоже… Сапсан летел медленно, словно нарочно! Большая красивая птица с длинными узкими крыльями… Впечатление было такое, будто он не хотел замечать стрельбу, и это бесило этих… стрелков. Вот тут Юрий Петрович и произнес речь в защиту сапсана. Такую, знаете, деликатную речь, в обычной своей манере. Дескать, птица редкая, охраняется государством, не нужно стрелять. Ему крикнули, чтобы он заткнулся. Именно так это было сформулировано. Я впервые тогда увидел Юрия Петровича разъяренным. «Балбесы! – закричал он. – Все равно не попадете…» Да. В этот момент мы желали только одного: чтобы сапсана не подбили. И, знаете, казалось, птица поняла нас. Она летала под выстрелами – и как летала! Почти вертикальный взлет, сапсан растворяется в высоте, а потом свист, и птица возникает под носом у стрелков… Не знаю, чем бы все это кончилось. Такая, с позволения сказать, охота взбаламучивает не самые лучшие инстинкты. Этих… стрелков было человек десять… Да. На выстрелы прибежали люди, пальбу прекратили. Сапсан еще долго кружил над тундрой… Вот так. Юрий Петрович впоследствии долго изучал зрительный аппарат сапсана. У хищных птиц вообще поразительное зрение. Я был в отъезде, когда Витовский ставил опыты на себе. К несчастью, опыты были слишком удачными. Или слишком неудачными. В таких открытиях всегда есть две стороны. Когда-нибудь мы привыкнем к этому, как привыкли после де Бройля к идее одновременного существования у материи свойств волны и частицы. Витовский теперь зорче сапсана или грифа. Но это оказалось необратимым… и не всегда нужным. Скажем, созерцать наши с вами физиономии при такой остроте зрения не стоит. Не тот эстетический эффект. А вот видеть гиперзрением природу… Ну, этого не передашь словами.
* * *
Мне удалось уговорить ВВ. Действие препарата длилось минуты три-четыре, но я все-таки увидел мир таким, каким его видит Витовский.
Позже я скажу об этом. Сейчас мне хотелось бы воспользоваться мыслью Панарина относительно двойственной природы открытий. Обычно мы подходим к научным открытиям, так сказать, с доволновых позиций: либо хорошо, либо плохо – и никакой двойственности. А современным крупным открытиям эта двойственность органически присуща. Да и сам процесс появления открытий имеет как бы «волновую» и «квантовую» природу (разумеется, это лишь аналогия, но она проясняет суть дела). Современные открытия не только двойственны. Они и появляются «квантами». Если бы от обычного химического горючего наука постепенно пришла к энергии атомного порядка, не было бы проблем, обрушившихся после Хиросимы на человечество. Однако скачок произошел внезапно, сразу на качественно новый уровень. И так на всех решающих направлениях. Если бы, например, бессмертия достигли постепенным увеличением продолжительности жизни, не возникла бы цепная реакция вопросов, на которые почти невозможно ответить. Но и этот скачок был внезапным и резким…
Я уверен, здесь нет случайности. Таков вообще характер современного научного процесса. Сила ученого сейчас во многом зависит от его способности ощущать «волновую» и «квантовую» природу новых открытий. Быть может, здесь ключ к пониманию Витовского.
Когда в Харькове Панарин предложил поехать к Витовскому, я охотно согласился. Дело, конечно, не в том, чтобы повторить отказ (для этого есть телефон). Панарину хотелось выиграть время и возобновить атаку. А меня радовала возможность поговорить с Витовским.
Неожиданным был уже первый разговор.
Витовский спросил, помню ли я последнее интервью Винера. Я, конечно, хорошо помнил это интервью, опубликованное в шестьдесят четвертом году, незадолго до смерти Винера: оно имеет прямое отношение к моей работе. Витовский специально выделил в этом интервью два ответа. Вот они:
«Вопрос. Согласны ли вы с прогнозом, который мы иногда слышим, что дело идет к созданию машин, которые будут изобретательнее человека?
Ответ. Осмелюсь сказать, что если человек не изобретательнее машины, то это уже слишком плохо. Но здесь нет убийства нас машиной. Здесь будет самоубийство.
Вопрос. Действительно ли существует для машины тенденция становиться сложнее, изобретательнее?
Ответ. Мы делаем сейчас гораздо более сложные машины и собираемся сделать еще гораздо более сложные машины в ближайшие годы. Есть вещи, которые пока совсем не дошли до общественного внимания, вещи, которые заставляют многих из нас думать, что это случится не позже чем через какие-нибудь десять лет».
– Эти десять лет прошли, – сказал Витовский. – Может ли человек теперь соревноваться с машиной в решении интеллектуальных задач?
Витовский, конечно, сам знал ответ. Мне оставалось лишь рассказать о новых универсальных машинах серии «КМ» и о последних конструкциях своих эвротронов. Он выслушал, не перебивая, потом спросил, что я в этой связи думаю о будущем.
Я ответил примерно следующее.
Было бы величайшим легкомыслием закрывать глаза на проблему «человек и машина». Беда не в бунте машин. Эти шкафы и ящики абсолютно не способны бунтовать. Проблема как раз в обратном: машины слишком хорошо работают на нас. Допустим, машина заменяет труд экономиста. Что должен делать этот экономист? Совершенствоваться, учиться, перейти на более сложную работу? Но не так просто совершенствоваться в тридцать, сорок или пятьдесят лет. К тому же сейчас почти все машины тоже способны совершенствоваться в процессе работы. И они это делают очень быстро, куда быстрее человека!
Когда-то машины вытеснили человека из сферы физического труда в сферу труда умственного. Потом машины начали умнеть. Поставить точку, прекратить совершенствование интеллектуальных машин? В мире, разделенном на многие государства, это не так просто. Да и сама «постановка точки» была бы странной: интеллектуальные машины – не оружие, они должны служить человеку…
Пока мы ограничиваемся полумерами: люди переходят в менее «кибернетические» отрасли, быстро увеличивается число людей, занимающихся искусством.
– А как вы смотрите на возможность соревнования человека с машиной? – спросил Витовский. – Человек тоже развивается, не так ли?
Я возразил: человек развивается слишком медленно. За три тысячи лет мозг человека почти не изменился. Для ощутимых изменений нужны десятки тысяч лет.
– Это так и не так, – сказал Витовский. – Машины действительно развиваются много быстрее человека. Рассматривая проблему «человек и машина», мы видим неменяющегося человека и быстро меняющуюся машину. Но ведь сама кибернетика, развиваясь, дает средства для форсированного, очень быстрого развития человеческого мозга. Значит, если не отмахнуться от проблемы «человек и машина» (а такая тенденция есть), можно гармонически развивать людей и машины, сохраняя между ними оптимальную дистанцию. Как вы думаете?
Я, кажется, ответил невпопад. Меня ошеломила неожиданная идея о возможности (для всего человечества!) жить в состоянии непрерывного усовершенствования, столь же стремительного, как и развитие машин.
Да, как ни удивительно, в бессчетных спорах вокруг проблемы «человек и машина» всегда молчаливо предполагают, что «человек» – это сегодняшний человек, а «машина» – это будущая машина. Считается само собой разумеющимся, что возможности человеческого мозга через двадцать лет или через столетие останутся почти такими же, как сегодня. Да и через тысячу лет «конструкция» человека не претерпит принципиальных изменений. Так, во всяком случае, думают фантасты.
Я не случайно упомянул о фантастике. Наука пока не занимается вопросом о людях XXI или тем более XXX века, В планах исследовательских работ среди тысяч и тысяч тем нет ни одной, посвященной человеку будущего. Наше представление о будущих людях формируется отчасти интуитивно, отчасти под влиянием фантастической литературы. Поэтому к проблеме «человек и машина» мы подошли с теми представлениями о людях будущего, какие были привиты нам фантастикой.
Что ж, если «конструкция» человека принципиально не меняется, машины неизбежно окажутся умнее нас. Это вопрос времени, и только. Подчеркиваю еще раз: машины нас не съедят. Они только будут всё лучше и лучше выполнять нашу работу, в том числе производственную, исследовательскую, административную.
Многолетние дискуссии постепенно выработали компромиссную (я бы сказал – половинчатую) точку зрения: теоретически машины могут стать сколько угодно умными, но практически создание подобных машин невероятно сложно и произойдет это еще весьма не скоро. Примерно так относились в 20-х и 30-х годах к проблеме атомной энергии: вообще, мол, возможно, однако трудности таковы, что потребуются многие столетия… Как известно, все произошло значительно быстрее.
Я записываю то, что думаю сейчас, после долгих бесед с Витовским и Панариным. При первом разговоре мысли были хаотичнее. И все-таки уже тогда я уловил главное. Вторая сущность проблемы «человек и машина» (как и вторая сущность проблемы бессмертия) начиналась с уяснения единственно верного пути: человек будущего должен иметь принципиально новую способность постоянно и быстро совершенствовать свою «конструкцию».
* * *
В ту ночь я считал, что понимаю смысл работы Витовского и Панарина: решить проблему бессмертия – значит решить проблему «человек и машина». Я не знал тогда, что это лишь один участок ведущихся в клинике работ. Быть может, даже не самый главный участок.
Мне не спалось, я никогда раньше не видел солнечной ночи Заполярья. Время остановилось. Замерло зацепившееся за горизонт солнце. Умолкли птицы. Даже ветер стал беззвучным. Тишина была почти нереальная.
Солнечные ночи тундры специально созданы, чтобы думать, думать, думать. Вряд ли удалось бы найти лучшее место для клиники «Сапсан».
Кажется, тогда я впервые подумал об участии в эксперименте. Не о доводах «за» и «против», а о том, как это произойдет.
Впрочем, нет. Мысль об участии в эксперименте впервые возникла на следующий день.
* * *
Разбудил меня Панарин.
– Проспите самое интересное, – сказал он. – Быстренько собирайтесь! Убирать не надо. Все сделается святым духом.
Святой дух в клинике был, я уже заметил. Накануне мы на несколько минут вышли из кабинета Витовского, а когда вернулись, на столе оказался ужин.
Примерно таким же образом появился и завтрак. Я спросил Панарина о святом духе.
– Вы прибыли сюда сиротой, – ответил ВВ, – и должны пока сиротой остаться. Обычно тут, знаете, очень… гм… живое общество. Так вот, это общество временно перебазировалось. В южные края. А здесь остался лишь незримый святой дух.
Святой дух был хоть и незримым, но весьма работоспособным, потому что через полчаса я увидел Витовского в лаборатории, полностью подготовленной к удивительному опыту. Панарин упомянул об этом еще в Ленинграде, когда мы ожидали самолета на Сыктывкар. В изложении ВВ это выглядело так:
– Идея проста, как дважды два. Ну, а с биохимической стороной вы познакомитесь потом. Так вот, идея. По одному проводу, как вы знаете, можно одновременно передавать много сообщений. Хоть сотни. Каждое сообщение передается на своей частоте. Если разница между частотами достаточно велика, сообщения не мешают друг другу. Одна электрическая система одновременно воспринимает сотни разных сообщений. Дальше я полагаюсь на ваше воображение кибернетика. В конце концов, органы чувств, нервная сеть, мозг – тоже электрическая система.
Я сказал, что это второе решение проблемы бессмертия. Одна жизнь человека вместила бы сотни разных жизней. Во всяком случае, сотни интеллектуальных жизней. Но вряд ли эту идею удастся осуществить. Не видно даже подступов к ней.
Объявили посадку, разговор прервался. Мы больше не возвращались к этой теме. Для меня было полнейшей неожиданностью то, что мне показали в клинике.
В просторной лаборатории на возвышении стояло массивное деревянное кресло, похожее на бутафорский трон. Перед креслом был обыкновенный письменный стол с двумя магнитофонами. Чуть поодаль висел большой выносной экран телевизора.
Панарин исчез (я в это время говорил с Витовским) и вернулся минут через десять в пластмассовом шлеме, с которого свисали разноцветные провода. На стене вспыхнуло табло: «Первый готов». Я хотел сказать что-то насчет святого духа, но зажглись другие табло: о своей готовности докладывали еще три поста. Витовский отошел к блоку осциллоскопов в углу лаборатории. Панарин быстро подсоединил провода, проверил магнитофон, установил на столе кнопочный пульт управления. Потом негромко сказал:
– Начали.
На экране появилась таблица настройки и почти сразу же – журнальный текст. Это была статья по математической логике. Я едва успел дочитать до середины, как страница сменилась. Меня поразила быстрота, с которой читал Панарин. Я не сразу понял, в чем дело, и почему-то решил, что опыт связан с работами Витовского и Панарина по биохимии зрения.
Скорость чтения быстро увеличивалась, Панарин сам ее регулировал, нажимая на кнопки пульта. Из сорока трех строчек я сначала успевал прочитать двадцать, потом пятнадцать и, наконец, всего шесть-семь, да и то не вникая в их смысл. И вот здесь, когда скорость чтения достигла фантастического предела, на экране возникли одновременно два текста. Изображение второго текста (если не ошибаюсь, это была информация о новых методах энцефалографии), более крупное и полупрозрачное, с самого начала менялось с такой скоростью, что я едва успевал заметить отдельные слова…
Через пятнадцать минут после начала опыта Панарин включил магнитофон. Я услышал: «Испанский язык. Урок одиннадцатый», и вспомнил разговор в Ленинграде. Признаюсь, не будь здесь Витовского, я бы счел это розыгрышем. Я имел возможность видеть эти опыты в течение месяца, почти ежедневно, но до сих пор не могу привыкнуть к ним. А тогда я был просто ошеломлен. Как, каким образом поглощал Панарин этот огромный поток информации? Это невероятно, но я видел – это происходит.
Панарин включил второй магнитофон. Испанские фразы смешались с монотонным речитативом историка, рассказывающего о закате Византийской империи. А по экрану (я не заметил, как это началось) шел уже не двойной, а тройной текст. В нем нельзя было разглядеть ни одного слова, он казался бегущей тенью…
Сосуществование многих различных памятей решительно не вяжется с гипотезой Сцилларда о параконститутивных системах в нейроне. Панарин не захотел говорить о механизме сосуществования («К чему? Объяснять сложно и долго, а вы потом – после своегоэксперимента – прекрасно все это забудете. Вот когда станете моложе, пожалуйста…»). По всей вероятности, Панарин и Витовский исходили из другой теории памяти, по которой поступившие в нервную клетку импульсы меняют структуру РНК. Если РНК может настраиваться на разные частоты, тогда… тогда есть смысл в аналогии с одновременной передачей нескольких сообщений по одному проводу.
Эксперимент продолжался четыре часа.
Нет, слово «эксперимент» здесь определенно не годится. И в тот день, и в следующие дни Панарин уверенно заполнял свою вторую, третью и другие памяти (придется привыкать к такой терминологии!). Их было девять, помимо первой, обычной. Эксперимент, как я сейчас понимаю, по-настоящему должен начаться, когда все девять памятей окажутся на уровне, достаточном для самостоятельной научной работы, и, возможно, вступят во взаимодействие друг с другом.
* * *
Да, теперь я вспоминаю совершенно отчетливо: именно тогда я впервые подумал об участии в эксперименте. В своемэксперименте.
Вряд ли мне удастся последовательно и связно изложить, как эта первая, еще очень беглая мысль превратилась в ясное понимание необходимости своегоэксперимента. Но какое это имеет значение? Важнее записать мысли, которые я потом могу забыть.
У меня появилась замечательная идея использовать в вычислительных машинах принцип сосуществования памятей. Химотроны [10]10
Химотроны – электрохимические устройства, выполняющие функции радиоламп, полупроводников и т. д.
[Закрыть], например, наверняка смогут работать одновременно в нескольких режимах. Я должен это обязательно вспомнить – потом, после эксперимента.
Вспомнить потом…
Что я вообще буду помнить после эксперимента?
Витовский сказал так:
– Дистанция омоложения – десять лет. Физическое омоложение должно быть возможно более точным – сразу на заданный срок. А вот память надо лишь расшатать. То, что накопилось за десять лет и стало долговременной памятью, должно вновь перейти в состояние, подобное памяти оперативной. После омоложения человек в течение нескольких месяцев сможет закрепить какую-то часть этой расшатанной памяти. Произойдет, как мы говорим, процесс консолидации. Остальное постепенно забудется. Однако все это – конечная, еще не вполне достигнутая, цель нашей работы. Пока мы не можем обеспечить гармоничное физическое омоложение. Например, никак не поддается омоложению хрусталик глаза. И все-таки здесь благополучно. Хуже с памятью: ваш опыт первый. Весь вопрос в том, какое время будет идти процесс консолидации памяти. Не исключено, что он завершится в течение нескольких часов. За этот срок вы почти ничего не успеете закрепить. Весь объем расшатанной памяти быстро исчезнет (а мы расшатаем все, что вы запомнили за последние девять-десять лет). Иначе говоря, в этом случае вы вернетесь на десять лет назад не только физически, но и умственно. Возможно и обратное: консолидация затянется на годы. Тогда вы станете моложе физически, но сохраните то, что есть в вашей памяти теперь. В оптимальном случае консолидация продлится месяца два-три. И вот тут многое зависит от вас. От дисциплины ума. Именно поэтому испытателем должен быть ученый. Важен исходный объем знаний и умение потом, в процессе консолидации, отобрать и закрепить в памяти то, что нужно. Вам самому придется решать, что нужно «перезапомнить». И потом вести объективный самоконтроль и самоанализ. При удаче мы получим максимальную информацию, это заменит целую серию экспериментов.
Витовский заметно волновался.
– В спешке легко натворить бог знает что! – продолжал он. – Я хочу, чтобы вы поняли нас до конца. Методика омоложения может быть, в частности, использована и для лечения рака. Да, да, это так, и это удваивает сложность ситуации. Бездействуют готовые и надежные лечебные средства… Это ужасно! Нужно спешить… и нельзя спешить. В биологии как нигде велика опасность оказаться в положении ученика чародея…
* * *
Я только что писал о химотронах, боялся забыть появившуюся идею. Чепуха, сущая чепуха! Главное – не забыть того, что я увидел (и, надеюсь, в какой-то мере воспринял) у Витовского и Панарина.
Нужно сохранить в памяти органически присущую Панарину способность думать, не лавируя и не прищуриваясь. И неотделимое от Витовского понимание высокой ответственности ученого. «Хирургу, оперирующему на сердце человека, – сказал как-то Витовский, – следовало бы засчитывать часы операции за месяцы службы. Операционное поле науки еще сложнее. Сердце человечества…»
* * *
Вероятно, я много работал этот месяц. Я говорю «вероятно», ибо интересная работа трудно поддается измерению. И еще – я успевал сделать до обидного мало по сравнению с Панариным. Девять его памятей (может быть, сказать – дополнительных памятей?), не мешая друг другу, «переваривали» информацию, полученную на ежедневных четырехчасовых сеансах. ВВ мог, разговаривая со мной, одновременно думать над девятью разными проблемами. К этому трудно привыкнуть. Я часто проверял Панарина, давал ему задачи, просил что-нибудь вычислить, перевести. Не прерывая обычной своей работы, Панарин почти молниеносно выполнял мои задания.
Объем второй памяти меньше, чем первой, а третьей – меньше, чем второй, и т. д. Зато соответственно возрастает быстродействие, скорость мыслительных операций. Будь у Панарина двенадцатая память (проклятая терминология!), он мог бы состязаться с вычислительной машиной.
Как ни странно, Панарин относится к своим возможностям довольно спокойно и даже с легким оттенком скепсиса. Мне же сосуществование памятей кажется великим достижением науки. Быть может, самым многообещающим за всю ее историю. Фронт знаний быстро расширяется, а специализация заставляет сужать работу и угол видения; теперь это трагическое противоречие удается снять. У человека хватит сил и на самое широкое освоение науки, и на искусство, и на жизнь, куда более многообразную, чем жизнь Леонардо…
Простой расчет.
Человек воспринимает не более 25 битов информации в секунду. За 80 лет напряженной работы (по 8 часов ежедневно) мозг получит 4,2 1010 битов. Это – в пределе. Практически много меньше. Между тем человеческий мозг теоретически имеет емкость свыше 1015–1016 битов. Мы используем лишь одну миллионную наших возможностей…
Панарин, которому я изложил эти соображения, сказал без энтузиазма:
– К сожалению, начиная с восьмой памяти резко усиливается излучение. То, что я запоминаю, быстро испаряется. Типичная телепатия! Механика телепатии именно в этом и состоит: мозг начинает работать в высокочастотном режиме. В обычных условиях это происходит редко. Чаще – при дефектах мозга или в критических ситуациях, когда самопроизвольно резонируют высокочастотные режимы мышления. А у меня это постоянно. Вот так. Будь здесь второй такой гражданин, мы бы непрерывно обменивались мыслями. Вне зависимости от желания. И будь тут тысячи таких людей, все бы слышали мысли всех… Быть может, Юрий Петрович прав – перспективнее другой путь.
Позже я узнал, что Витовский с самого начала был против механического увеличения объема памяти. По мнению Витовского, надо использовать недолговечность «высших» памятей: при необходимости человек быстро впитает огромную информацию, использует ее, а потом знания, ставшие ненужными, исчезнут.
Признаться, суть разногласий между Витовским и Панариным не совсем ясна. Ведь можно использовать оба метода.
– Не думайте об этом, не отвлекайтесь, – сказал Панарин. – Ваш эксперимент важнее. Не спорьте. Самые важные открытия в науке относятся к организации самой науки. Сейчас на каждую неустаревшую гипотезу приходятся три-четыре гипотезы, которые вполне можно было бы сдать в архив. Но их авторы отчаянно защищаются. Представьте себе: пятнадцать, двадцать, тридцать лет человек корпел над гипотезой – и постепенно стал замечать, что она… гм… скажем, внушает некоторые сомнения. А у человека к этому времени солидное положение, ученики. У него нет времени сомневаться: уже лежат в редакциях статьи, составлено расписание лекций, запланировано выступление на конгрессе… И даже наедине с самим собой он не решается додумать все до конца. Легче убедить себя, что противодействуешь другим гипотезам по чисто научным соображениям… И вот ведь загвоздка: чем быстрее развитие науки, тем чаще должны сменяться гипотезы. Наука мыслит гипотезами: примерила одну – отбросила, подыскала другую, более близкую к истине, и сразу приступила к новым поискам. Но создатель гипотезы подчас не хочет, не может «отброситься» вместе с гипотезой на исходные позиции. По-человечески это можно понять: нет второй жизни. Долголетие сделает людей умнее. Они не будут усугублять свои ошибки только потому, что нет времени их исправить. Хотя, по правде говоря, никогда не поздно признать ошибку. Я бы учредил специальную премию для ученых, отстаивавших неверные теории и потом нашедших мужество сказать: да, я ошибался, я начну сызнова…
* * *
Еще пятнадцать минут. Панарин придет секунда в секунду, он точен.
Учтены, кажется, все мыслимые варианты. При любом сроке консолидации я буду действовать по заранее продуманному плану. Неожиданности маловероятны.
Я написал эту фразу и подумал: нет, все будет неожиданным. Как я появлюсь у себя в лаборатории? Отсюда, из клиники, я говорил со своими ребятами почти каждый день. Это, в сущности, и решило вопрос о моем участии в эксперименте. Они смогут работать без меня. Открытие одновременно грустное и приятное. Мне казалось, я собрал коллектив и без меня он распадется. Но собранный коллектив – я это увидел – устойчив и способен к самостоятельному развитию.
Без меня в лаборатории повернули исследования. Поворот пока едва ощутим, они думают, что продолжают мою линию. Но это уже первые признаки нового – не моего – исследовательского почерка.