355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Падва » От сумы и от тюрьмы… Записки адвоката » Текст книги (страница 5)
От сумы и от тюрьмы… Записки адвоката
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:40

Текст книги "От сумы и от тюрьмы… Записки адвоката"


Автор книги: Генрих Падва



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Толя был увлечен Любой. Красавчик Леня Золотаревский, который к тому времени в моих глазах был уже испытанным ловеласом, рассказал нам о каких-то девочках из дружественной нам школы № 100, а вскоре и познакомил нас с ними. Это были Ренита и Люба, в которую немедленно влюбился Толя и впоследствии женился на ней.

У Рениты было множество поклонников. Она была нельзя сказать, чтобы красавица, но чрезвычайно обаятельная, веселая, умная. Я сразу влюбился, но не признавался в этом ни друзьям, ни тем более ей: был гордецом и не мог позволить себе оказаться в толпе воздыхателей. Однако в компании мы встречались непрерывно, по многу часов проводили вместе, я часто бывал у нее дома. Только, вероятно, через год тайных страданий я узнал ошеломившую меня новость: она, оказывается, тоже была влюблена… в меня. Но об этом несколько позже.

В наше время, как и сейчас, существовала традиция после выпускного бала бродить по ночной Москве. Я помню, что и мы этой традиции не изменили и под утро брели от Красной площади вверх по улице Горького. Нам встретились двое взрослых мужчин, в одном из которых мы узнали великого Михаила Михайловича Яншина, актера Художественного театра и интереснейшего человека. С ним был его приятель, футбольный обозреватель одной из газет, и оба были сильно в подпитии. Как выяснилось, накануне был какой-то важный футбольный матч, по поводу которого друзья и оказались рано утром на улице.

У них обоих нашлись для нас, выпускников, теплые напутственные слова. Но вдруг среди этих обычных, традиционных пожеланий большого светлого нуги тем, кто выходит в жизнь из стен школы, Яншин начал говорить такое, что я просто испугался за него. Среди нас ведь были дети весьма высокопоставленных партийных и советских работников… А он говорил о том, что до революции мечтал стать инженером, но случилось, как он выразился, это несчастье в 17-м году – это он так про революцию! На дворе был конец сороковых, в Кремле сидел Сталин, а этот человек открыто ругал советскую власть. Наговорил он тогда много, и наши попытки свернуть его на безобидную футбольную тему увенчались успехом далеко не сразу. Наконец мы расстались, но я с ужасом ждал, что же будет. К чести наших одноклассников, доноса, видимо, не последовало.

После окончания школы нас разбросало в разные институты. Толя сразу же поступил в Московский авиационный институт. Лева не сразу, но все же поступил в историко-архивный, но архивистом не стал, а довольно успешно работал музыкальным критиком. Алешка закончил и Московский университет, искусствоведческое отделение истфака, и консерваторию по классу композиции. А я, после некоторых мытарств, закончил юридический.

Глава 6
Студенческие годы

После школы я поступал в Московский юридический институт – и не поступил: не слишком хорошо сдал экзамены, кроме того, был евреем и не был комсомольцем. Второе, кстати, не имело политической подоплеки – я был хулиганом, и меня в ВЛКСМ попросту не приняли. К тому же и лет мне было всего 17, а в юридический тогда неохотно принимали недорослей.

А вот на следующий год, когда я снова предпринял попытку, у меня появилась возможность с полученными на вступительных экзаменах баллами поступить в Минский юридический институт, где был недобор. Так я оказался в столице Белоруссии.

Это был мой первый опыт самостоятельной жизни, но я к ней удивительно легко адаптировался. Места в общежитии мне и еще ряду моих товарищей не досталось, и мы снимали комнаты в частных домах. Со мной в одной комнате весь год жил Володя Иванов – красивый, яркий блондин, с великолепной золотой шевелюрой. Он был гармонистом, и его довольно сильная хромота не мешала ему быть «первым парнем на деревне». Я знаю, что после окончания института он остался работать в Минске следователем, но потом его следы затерялись. Помню хорошо Зорика Азгура – он стал впоследствии хорошим адвокатом, вел автодорожные дела. Однажды Зорик приезжал в Москву, мы встречались. Приятно было увидеть его и вспомнить о времени совместной учебы.

Студенческая жизнь, как и бывает обычно, давала новый, самый разнообразный и неожиданный жизненный опыт. Помню, как однажды я заболел ангиной.

И завкафедрой физкультуры посоветовал мне купить водку, развести в ней соль, горчицу, перец и выпить на ночь – мол, утром будешь здоров! Я так и сделал, и действительно проснулся без боли в горле, но очень слабеньким. На следующий же день был совершенно здоров. Этот способ лечения я несколько раз в жизни потом пытался повторить, но не всегда с успехом.

В Минске я превратился в другого человека: вступил в комсомол, стал активным общественником, начал отлично учиться. Увлекся спортом: занимался бегом, играл в настольный теннис, получал спортивные разряды. Помню, как в декабре в честь дня рождения Сталина на улицах Минска проводились спортивные мероприятия. Я выступал за команду нашего института – без достаточной подготовки, первый раз в жизни бежал эстафету. По неопытности я не рассчитал свои силы и быстро выдохся. Но эта неудача меня не обескуражила, я продолжал заниматься в спортивных секциях.

Еще я вовсю участвовал в самодеятельности: играл в спектаклях, читал стихи. С нами тогда занимался артист минского театра – я именно от него впервые услышал неофициальную версию гибели Михоэлса: по существу, по его словам, это было убийство.

Комсомольцем я тоже стал активным, можно сказать, неожиданно для самого себя. Меня почти сразу избрали в курсовое бюро ВЛКСМ. Кроме того, я сделался главным редактором институтской газеты, которая называлась БОКС – Боевой Орган Комсомольской Сатиры. Для этой газеты я и рисовал, и писал обличительные статьи, и сочинял стихи.

 
Спортсмен изрядный из него
Мог выйти бы, ей-ей,
Когда бы форму приобрел
И пару тапок к ней.
 

Это гениальное стихотворение я сочинил про одного нашего товарища, который, обладая незаурядными физическими данными, тем не менее, манкировал занятиями спортом. Что же касается моего поэтического дара, то по этим строкам можно судить о нем довольно верно!

Учился я с удовольствием и убедился, что выбор мой был правильным, ибо юриспруденция интересовала меня все больше и больше. Казалось бы, все было прекрасно. Меня окружали друзья, случались и мимолетные увлечения, но меня угнетала мысль о том, что нахожусь я как будто в ссылке: все мои родные и близкие продолжают жить в столице, в родном, любимом мною городе, а я – на чужбине. И хоть я полюбил Минск, полюбил белорусов, но все равно тосковал по Москве. Было ощущение, что мое пребывание в Минске являлось чем-то насильственным, и мечта вернуться домой не оставляла меня ни на минуту.

Как-то раз, опаздывая на лекцию, я столкнулся в коридоре с хорошенькой студенткой, которую только видел несколько раз, но не был даже с ней толком знаком. Неожиданно она меня остановила и, зардевшись, прижимая кулачки к полыхающим щекам, пролепетала:

– Давайте с вами дружить.

Я ужасно смутился, готов был провалиться сквозь землю и совершенно не знал, что делать и что говорить. Поняв мое замешательство, она убежала в слезах. Наши последующие случайные встречи были мучительны для обоих: она смущалась, отводила в сторону глаза, я намеревался заговорить, но не находил слов.

Как же, оказывается, неловко бывает выслушивать неожиданные признания даже не в любви, а в симпатии, с предложением всего лишь дружбы, как трудно найти ответные слова! Бедный Онегин, подумалось мне. Каково было ему нежданно-негаданно услышать девичий крик души, наивный, чистый, но в то же время требовательный и призывный?! В учебниках по литературе нам, школьникам, «образ Онегина» преподносился как бесчувственный, холодный и рассудочный – на фоне идеализированной Татьяны.

Но теперь ответ Онегина на ее неожиданное признание я уже понимал по-другому – как искренний и честный:

 
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.
Поверьте (совесть в том порукой),
Супружество нам будет мукой.
Я, сколько ни любил бы вас,
Привыкнув, разлюблю тотчас…
 

А что еще может сказать мужчина влюбленной наивной девушке, если в его душе нет ответного чувства? Если это признание не было естественным завершением их взаимной симпатии, их личных взаимоотношений? Мне открылось с несомненностью, что инициатива в любовных признаниях со стороны женщин создает лишь неловкость и смущение.

Но уже вскоре я понял, что из этого выведенного мною правила есть исключения. Я уже упоминал чуть ранее о моей первой любви – Рените. Наши отношения были абсолютно невинны. Однажды мы оказались в электричке и, стоя на площадке, о чем-то трепались. Поезд тряхнуло, я инстинктивно выставил руку вперед, и моя ладонь на секунду оказалась у нее на бедре. Я до сих пор помню это ощущение ожога: я отдернул руку так, как будто схватился за вскипевший чайник.

Когда я уехал учиться в Минск, между нами завязалась переписка… И вдруг в одном из своих писем Ренита призналась мне в любви. Писала, что стыдно девчонке первой открывать свои чувства, но не может справиться с собой. И вот тут я уже не испытал ни неловкости, ни стыда, а ответил ей легко и искренне, восторженно признавшись во взаимности. И мысли об Онегине и письме Татьяны не омрачали моего счастья.

Беда несчастного Онегина была в том, что он не любил. Этим объясняются и содержание, и тон его ответа. Он Татьяне ответить не мог, а я Рените не мог не ответить! И она примчалась ко мне в Минск.

Ее родители (а у нее была очень высокопоставленная мама) согласились отпустить дочь в Минск только в сопровождении нашего общего друга Алеши Николаева, который тогда был тоже немного влюблен в Рениту, о чем я узнал спустя много лет, уже после его смерти. Вот романтический сюжет: влюбленный рыцарь сопровождает свою Прекрасную Даму на свидание к счастливому сопернику – своему другу!

Но, увы, мы с ней тогда не созрели для настоящих чувств и отношений. При встрече мы даже не решились поцеловаться… Где-то бродили, гуляли, но было уже ясно, что наш роман пошел на убыль. А после моего возвращения в Москву мы почти не поддерживали и дружеских отношений.

Она создала семью раньше, чем я. А ее лучшая подруга Люба, как я уже упоминал, вышла замуж за моего друга Толю Ржанова. Именно благодаря Толе и его жене я иногда встречался со своей первой юношеской возлюбленной. Однажды при такой встрече Ренита мне сказала, что «первая любовь не ржавеет». Может, и не ржавеет – просто исчезает куда-то. А жаль…

Таких, как я, приехавших в Минск из Москвы по причине недобора баллов, было несколько человек. И после первой же сессии некоторых из моих товарищей, чьи успехи были гораздо скромнее моих, перевели в Москву. Я тоже на это сильно рассчитывал, но меня с моими пятерками перевели только после второй удачно сданной сессии – но все же перевели! Я вернулся в Москву и был зачислен в Московский юридический институт, расположенный на тогдашней улице Герцена, по соседству с Консерваторией.

Оказавшись снова в столице, я увидел, что московское студенчество разительно отличалось от минского. Другие преподаватели, другие требования, другой стиль, другие компании: «золотая» молодежь, стиляги с их узкими брюками, длинными пиджаками, джазом…

Я не принадлежал к «золотой» молодежи, был из небогатой семьи, и интересы у меня и моих друзей были другие. Однако мы имели к ней, как говорят юристы, прикосновенность и встречались со многими приятелями и знакомыми из этой среды и в Коктейль-холле, и на «Бродвее», каковым именем мы по-модному называли часть улицы Горького от площади Пушкина до Охотного ряда.

Моя общественная активность в Москве сама собой быстро угасла: в самодеятельности я участвовал совсем мало, а комсомольскую работу и вовсе забросил. Учеба, однако, продолжала интересовать меня, но появились и новые увлечения. Я стал часто бывать в Консерватории, которая соседствовала с нашим институтом, завел новых институтских друзей.

* * *

Выбор профессии был мною сделан довольно рано, и поступал я в институт с идеей стать не следователем, не прокурором, не судьей, а именно адвокатом. По окончании вуза я действительно написал заявление в адвокатуру, а поскольку стать адвокатом в Москве было чрезвычайно сложно, пришлось уехать в провинцию. Но свое первое «дело» я провел задолго до окончания института!

Я уже упоминал, что мой любимый дядя Митя в самом начале войны был арестован по обвинению чуть ли не в распространении пораженческих взглядов. Но довольно быстро его признали невменяемым. Дело в том, что на него действительно очень сильно подействовало объявление войны. Особенно его, чистокровного русского, взволновало то, как жестоко и последовательно нацисты расправлялись с евреями – а ведь его жена, моя тетя Бэлла, была еврейкой! Нервный, эмоциональный, верующий человек, дядя Митя был глубоко потрясен всеми этими событиями.

Психиатрическая экспертиза признала у него реактивное состояние, и его осуждение стало невозможным. Дядю отправили на лечение в спецбольницу закрытого типа при органах госбезопасности. После войны его сочли выздоровевшим, выпустили на свободу, однако права проживания в Москве он был лишен и выселен на 101-й километр, то есть за границу 100-километровой зоны вокруг Москвы. С таким поражением в правах он фактически скитался, жил то в Александрове, то во Владимире, разлученный с женой, дочерью, братьями, сестрами, которые все оставались в Москве.

И вот, когда я был, кажется, на втором курсе юридического, дядька однажды при встрече мне сказал:

– Ну что, студент, надо что-то делать. Давай писать.

И я написал огромную бумагу: мол, как же так, ведь человек ни в чем не виноват, ведь он был признан только невменяемым – какие же у него могут быть поражения в правах?! Описал, конечно, что вся его жизнь была безупречна, что до настоящего момента он работает – и тоже безупречно. Эта моя жалоба возымела действие – его вернули домой, разрешили жить в Москве с семьей. По этому случаю дядя подарил мне кожаный портфель, что по тем временам был достаточной редкостью и ценностью, и сопроводил подарок словами:

– Вот твой первый гонорар, адвокат!

Этот случай в самом деле еще больше утвердил меня в решении быть именно адвокатом. Да и дядька мой, горячо любимый, так и сказал:

– Да, конечно, это твой путь.

Так что первое мое адвокатское «дело» увенчалось успехом и открыло мне, можно сказать, эту дорогу…

* * *

Позднее я, кстати, анализировал причины этого своего успеха. Наверное, мы написали здорово – искренне, ясно, четко. Писали вдвоем, советовались – и дядя Митя тоже внес свой вклад… Мы просили учесть, что после окончания института кинематографии и искусствоведческого факультета МГУ он много и хорошо трудился, воспевал в своих фотографиях красоту русской природы и великолепие старой русской церковной архитектуры. Его работы получали признание. После своего лечения он продолжал работать, стал даже корреспондентом ТАСС.

И все же, наверное, не одно это повлияло на принятие благоприятного решения о его судьбе. Я понимаю, что этот случай может показаться удивительным на фоне воспоминаний моих современников, которые зачастую рисуют картину абсолютно беспросветного правового беспредела. А тут такое торжество справедливости! Что ж, бывает – ведь не все же погибали даже во времена самых жестоких массовых репрессий, кому-то везло.

Не все погибают даже в таких, казалось бы, безнадежных ситуациях, как авиационная катастрофа, – даже в них порой один из сотен пассажиров или член экипажа остается жив. У меня самого было такое дело, связанное с авиакатастрофой, когда погибли все, кроме одного человека – пилота. Он оказался довольно далеко от места аварии, живой, что породило немедленно толки: ах, мерзавец, катапультировался и бросил свой самолет погибать! Долго не могли понять, что произошло. А случилось, действительно, чудо: кабина пилота от удара лопнула, пилота выкинуло через образовавшуюся щель, а трещина за ним снова захлопнулась. Пилот сам ничего рассказать не мог, он потерял сознание и не мог вспомнить, как оказался вне кабины, – установила такое чудо только экспертиза.

Так и в годы великого террора – все-таки посадили не все двести миллионов человек, которые в то время жили в стране! На кого-то не донесли, кого-то пощадили, а кто-то и выходил из застенков.

Когда я работал в Калинине, там был судьей человек, на которого в мрачные годы массовых репрессий донесли. Его посадили и должны были бы расстрелять, да вот не расстреляли – подержали да и выпустили. Еще большим чудом я всегда считал, что отца моего ни разу даже не арестовывали.

Впрочем, и в худшие времена далеко не все удавалось силовым ведомствам, и по каким-то причинам наша власть все время кого-то миловала, кого-то «справедливо» оправдывала. Толи нужно было показать: существуют и закон, и справедливость, и гуманность. То ли это происходило просто потому, что среди тех, кто принимал решения, были все же порядочные люди, которые кого-то спасали, то ли были и такие, кто по ошибке кого-то выпускал.

Вот дядя Митя рассказывал, что его при аресте фактически спас один крупный в те времена профессор психиатрии, который провел экспертизу и решился на то, чтобы дать заключение о Митиной невменяемости. В то время это было мужественным поступком. Они не были знакомы и как-то связаны, скорее, просто возникла симпатия между двумя интеллигентными людьми. В общем, это была невероятная удача, этакий выигрыш в лотерею, только вместо денежной премии – свобода и жизнь.

Можно только гадать, что именно столь благоприятно повлияло на Митину судьбу. Может, какие-то новые тенденции внутри государственной машины, о которых мы не догадывались. А может, была какая-то разнарядка, о которой мы тоже не знали: столько-то процентов освобождать, стольким-то разрешать возвращение в Москву – и дядя Митя просто по каким-то критериям попал в эту категорию счастливчиков.

Какой процент жалоб удовлетворяли и как можно было в этот процент попасть – не знаю. Словом, почему повезло именно нам, мы не знали, да нас это, если честно, особенно и не волновало. Сработало – и слава богу!

Наверняка знаю только про то, как «срабатывали» те письма, что писались Председателю Президиума Верховного совета СССР М. И. Калинину. Один из моих однокашников работал в секретариате «Всесоюзного старосты», куда шло огромное количество посланий с разного рода просьбами и где была установка: технические работники просматривали тысячи писем и, найдя среди них наиболее выигрышное с точки зрения торжества гуманности и справедливости дело, докладывали о нем «дедушке Калинину». Он тогда лично принимал, выслушивал этого человека, и после этого по его повелению принималось положительное решение. Это, конечно же, становилось известно, и постепенно родился такой миф: главное – добиться приема у самого Калинина, и уж он-то разберется по совести!

Я допускаю, что подобная же схема работала и у Сталина – для поддержания его славы мудрого, доброго, милостивого вождя.

Глава 7
Будни провинциального юриста

После института я по распределению уехал в Калининскую (ныне Тверскую) область. Система направления на работу распространялась тогда на весь Советский Союз, и отправить любого окончившего вуз могли из Москвы в любой город страны. Конечно, те, кто имел какие-то связи, блат или смог в институте начать карьеру в комсомольских, партийных органах, оставались в столице. У меня таких связей и возможностей не было.

Распределение шло несколько дней, и одним из первых, до меня, путевку в Калининскую область получил один мой товарищ, Юра Юрбурский. Он уговорил меня проситься туда же, вместе с ним. Поскольку о Москве для меня не могло быть и речи, я довольно легко согласился – Калинин близко от столицы, да к тому же я вспомнил, что мой друг Алеша Николаев рассказывал, какой это прекрасный город: на Волге, с уникальной планировкой и архитектурой замечательного архитектора Казакова…

Прямо накануне распределения я умудрится подраться: сдуру на улице полез на троих здоровых ребят – заведомо безнадежное было мероприятие. Меня здорово побили, причем изрядно пострадало лицо. Что было делать? Мы с моим другом Витькой Ковельманом (ныне Шаровым) придумали, что я попал в аварию, забинтовали меня, как только было возможно. Члены комиссии по распределению мне даже посочувствовали, а уж поверили этой сказке или нет – не знаю. А распределиться мне при этом предложили в Вологодский край.

Почему-то тогда мне это показалось жуткой тмутараканью, чуть ли не Крайним Севером. Подписывать эту путевку я категорически отказался, ссылаясь на болезнь недавно овдовевшего отца, которого никак нельзя было оставлять одного, уезжая так далеко.

В комиссии по распределению заседал и директор нашего института Бутов, который, услыхав про папу, тут же выступил с репликой:

– Подумаешь, папа – у меня вот тоже папа.

Не знаю, откуда я набрался дерзости, возможно, помогли бинты, скрывавшие все лицо, но я ответил:

– Ну, так вот вы же никуда и не едете!

Этот мой бойкий ответ чрезвычайно понравился важному чиновнику из Министерства юстиции, который, видно, Бутова недолюбливал. Он громко расхохотался и предложил найти для меня «что-нибудь поприличнее». Тогда я попросился в Калинин и получил вожделенное распределение.

Забавно только, что мой приятель Юрка туда в итоге не поехал – его высокопоставленный отец сумел с помощью своих связей оставить его в Москве. Юрбурский оказался в Верховном суде РСФСР и даже стал секретарем Пленума ВС. К несчастью, его ждала трагическая судьба: довольно толковый и неплохой парень, Юра впоследствии покончил с собой.

Калинин оказался действительно прелестным городом, и я был им очарован. Меня впечатляло его историческое прошлое – Тверь ведь в свое время оспаривала у Москвы первенство среди русских городов, и Тверское княжество не уступало Московскому, а в какие-то периоды и превосходило его. С этим городом было связано немало известных имен. Вице-губернатором в Твери в свое время был М. Е. Салтыков-Щедрин, великий наш сатирик, а попечителем народных училищ Тверской губернии – один из творцов русского исторического романа И. И. Лажечников. Здесь он написал самый знаменитый свой роман – «Ледяной дом». Сохранилось здание гимназии, где он директорствовал, и многие другие дома на Советской, раньше Миллионной, улице, где когда-то были дворянское собрание, театр, путевой дворец императрицы и примыкающий к нему сад над Волгой.

Интересна была и сама планировка города, особенно «версальский трезубец», трехлучевая композиция улиц, сходящихся в одной точке. Такие улицы встречаются еще в Питере. И, конечно, совершенно очаровательная набережная, спроектированная Казаковым. Там я впервые в сознательном возрасте увидел Волгу.

Нов Калинине я оставался недолго. Никто меня на работу в этом славном городе не ждал, и я получил направление на полугодовую стажировку в Ржев. Только после этого я мог рассчитывать получить место уже постоянной работы.

Начало моей самостоятельной жизни после окончания института пришлось на знаменательный в жизни нашей страны год – год смерти Сталина. В стране происходили очень серьезные пертурбации, и почти накануне моего приезда в Ржев была объявлена амнистия, которую потом называли бериевской. Она была чрезвычайно широкой, освободили огромное количество людей, в том числе матерых бандитов, поэтому разгул преступности был невероятным. Стало просто страшно жить – особенно в маленьких городах. По оценкам историков, за два первых месяца после объявления амнистии в европейскую часть России из мест заключения нахлынуло более 700 тысяч вчерашних зэков, а число зарегистрированных преступлений с апреля по август 1953 года выросло более чем в два раза.

Ржев в этом смысле был особенно опасен, поскольку находился на 101-м километре, сразу за границей 100-километровой зоны вокруг Москвы, закрытой для лиц, ограниченных в правах. Я помню, что приехал к месту назначения ночью, и в вагоне все мне говорили, что идти в город в такой поздний час немыслимо, что надо переждать на станции. Но я и еще несколько отчаянных пассажиров этого поезда коротать ночь на вокзале, тем не менее, не захотели. И вот мы пошли по этому чужому, незнакомому городу, темному, практически без единого фонаря, с сохранившимися следами разрушений: Ржев был захвачен в войну немцами и сильно пострадал в ходе шедших за него боев. Несмотря на то, что путь мой до плохонькой местной гостиницы прошел вполне благополучно, впечатление от города, конечно, осталось какое-то зловещее.

В местной юридической консультации, куда у меня было направление, я нашел радушный прием. Надо сказать, что внешний облик местных адвокатов совершенно не вязался с тем образом представителя благородной профессии, который я видел в кино и встречал порой в жизни в Москве, – ничего похожего на беловоротничковую столичную элиту.

Заведующий консультацией Филиппенков имел вид неухоженного простого мужичка, женщины были ему под стать, и только один из адвокатов выделялся из этой простецкой среды: сухой, поджарый, аристократического вида, он походил скорее на англичанина (как я их тогда себе представлял). Говорил при этом томно, слегка растягивая слова и грассируя – как бы тоже, в соответствии со своим обликом, с небольшим иностранным акцентом. Одет же, однако, был бедно, костюм был сильно поношен и неопрятен.

Кстати, заведующий, когда я его поближе узнал, оказался чрезвычайно толковым, умным, знающим юристом, обладающим к тому же прекрасным, каким-то подлинно народным юмором и свободной речью.

А «англичанин», некто Кустов, в свое время учился в Дерптском университете, был юристом с дореволюционным стажем, грамотным, но несколько несовременным человеком.

Женщины-адвокаты были довольно далеки от юриспруденции. Одну из них, Смирнову, назначили моим руководителем. Она была очень хорошим человеком, но мало что могла мне дать в профессиональном плане, хотя и искренне делилась всеми своими знаниями. Жаль, что их было так немного. Так что моими первыми наставниками стали только Филиппенков и Кустов – они хоть чему-то могли научить.

Началась моя стажировка. Сказать по правде, вначале я практически ничего не умел. Помню, как впервые мне предложили написать заявление о взыскании алиментов. И хотя это вообще самое простое, что только существует в юриспруденции, я понятия не имел, как приняться за дело. Ни интернета, ни программ типа «Консультант» тогда и в помине не было, просто скачать готовую форму было неоткуда. Максимум, на что мог рассчитывать новичок вроде меня, – это раздобыть книжку-пособие «В помощь судье» и попробовать найти там какие-то образцы.

Что-то мне показали, что-то объяснили мои наставники, но я понял, что надо лезть в законы и из них черпать понимание того, что и как надо делать. Кустов нашел для меня на своем чердаке старые, еще дореволюционные, книги по юриспруденции, которые я прочитал с большим интересом. Так, самообразовываясь, я постепенно начал кое-что соображать. К тому же я постоянно ходил в суд то с Филиппенковым, то с Кустовым, то со Смирновой, присутствовал на приеме ими граждан и познавал, таким образом, азы профессии.

Один урок, полученный от Филиппенкова, я запомнил на всю жизнь. Мы оба были в командировке в одном из близлежащих к Ржеву районов. Я чуть ли не впервые должен был самостоятельно защищать своего клиента.

И Филиппенков в обеденный перерыв, прямо перед началом наших выступлений в суде, от чистого сердца посоветовал мне выпить водки – мол, смелее будешь. После долгих колебаний я его все же послушался и выпил не то сто, не то сто пятьдесят грамм. Понятно, что для моего начальника, крепкого взрослого мужчины, это была ничтожная доза, а вот меня развезло. Наверное, сказалось еще и нервное напряжение… И вот надо выступать, а у меня язык заплетается. Честно говоря, не помню, как закончилось то дело, да и было оно совершенно проходное, моя роль в нем была формальной. Но урок я усвоил и с тех пор никогда в жизни не позволил себе перед выступлением ни грамма спиртного!

* * *

В Ржеве я одно время делил квартиру со своим тезкой, Генрихом Ревзиным, тоже адвокатом из Москвы. Мы, конечно, подружились. Неглупый, разбитной малый, он мало интересовался адвокатурой, хотя выступал неплохо благодаря хорошо подвешенному языку. Но ничего общего с серьезной защитой это не имело. Впрочем, у него к этому времени был уже некоторый практический опыт, и я мог чему-то у него поучиться. Хотя учил он меня, в основном, выпивать. И я оказался способным учеником!

С Генрихом мы ходили на танцы в Клуб железнодорожников и в какой-то еще, название я сейчас не помню. Домой с танцев можно было идти двумя путями: либо длинным, по улицам, либо значительно более коротким – но этот второй путь проходил по кладбищу. Несколько раз мы с моим товарищем ходили этим коротким путем и ничего не опасались. Но однажды я пошел по кладбищу один – а была уже ночь! – и внезапно услыхал какие-то загадочные шорохи, увидел таинственное мерцание огоньков и движение каких-то теней. Стало жутковато. Когда мы ходили с Ревзиным вдвоем, увлеченные разговорами, не замечали ничего вокруг, а одному мне неожиданно стало очень неуютно, особенно когда с деревьев с шумом да с криками «карр-карр» вдруг срывались вороны и галки.

Сначала я, было, решил больше не ходить этим путем в одиночку. Но потом устыдился своей слабости и принялся воспитывать волю и смелость. Несколько раз еще – без всякого удовольствия! – прошелся по этому кладбищу, а затем решил, что уже достаточно себя перевоспитал, и стал пользоваться только длинной дорогой.

По окончании стажировки меня «в поощрение» направили на самостоятельную работу в райцентр под названием Погорелое Городище.

Что касается моего тезки, то после того, как мы оба уехали из Ржева, наши пути разошлись. Я еще всего два-три раза видел Генриха в Москве, но его дальнейшая судьба мне не известна.

* * *

На новое место работы (и на первое – самостоятельное!) я прибыл, кажется, в августе. На станцию, что располагалась в полутора километрах от самого поселка, я приехал в летнем наряде, вполне уместном в Москве. На ногах у меня были полуботинки. Но едва я сошел с поезда, как понял: дойти в них до места назначения практически невозможно – грязь была в буквальном смысле по колено.

Мое передвижение по «грязно-неуклюжей» [10]10
  И. Северянин. «Октябрь»:
  Морозом выпитые лужи
  Хрустят и хрупки, как хрусталь;
  Дороги грязно-неуклюжи,
  И воздух сковывает сталь.


[Закрыть]
дороге выглядело примерно так: я делал шаг, мои штиблеты немедленно увязали в глинистой жиже, слезая с ног. Я их извлекал, снова пристраивал на место и пытался сделать следующий шаг.

Так, весь в грязи, я с горем пополам доплелся до Погорелого Городища и предстал пред местным судьей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю