Текст книги "Путевые картины"
Автор книги: Генрих Гейне
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Гейне Генрих
Путевые картины
Генрих Гейне
Путевые картины
* Путешествие по Гарцу *
ПРЕДИСЛОВИЕ К ФРАНЦУЗСКОМУ ИЗДАНИЮ 1834 ГОДА
Всегда будет представляться трудным решение вопроса, как надлежит переводить немецкого писателя на французский язык. Следует ли опускать там и здесь мысли и образы, в тех случаях, когда они расходятся с цивилизованными вкусами французов и когда они могли бы показаться им преувеличением, неприятным и даже смешным? Или не следует ли вводить неприлизанного немца в прекрасный парижский свет, со всей его зарейнской оригинальностью, фантастически расцвеченного германизмами и перегруженного чрезмерно романтической орнаментацией? Что до меня, то, на мой взгляд, не следует передавать неприлизанный немецкий язык прирученной французской речью, и я предстаю здесь самолично в моем прирожденном варварстве наподобие индейцев шаррюасов, которым вы оказали прошлым летом столь благосклонный прием. Ведь я тоже боец, каким был великий Такуабе. Он умер, и бренные останки его благоговейно сохраняются в зоологическом музее Jardin des Plantes1, этом Пантеоне животного царства.
Эта книга – балаган. Войдите, не бойтесь. Я не такой злой, как кажется. Я раскрасил себе лицо такими страшными красками лишь для того, чтобы в бою напугать моих врагов. В сущности же, я кроток, как ягненок. Успокойтесь и подайте мне руку. И мое оружие тоже можете потрогать, даже лук и стрелы, ибо я затупил их наконечники, как делаем мы, варвары, всегда, приближаясь к священному месту. Между нами говоря, эти
__________________
1 Ботанического сада (фр.). Речь идет о знаменитом ботаническом и зоологическом саде в Париже.
5
стрелы были не только остры, но и ядовиты. Ныне они совершенно безвредны и безобидны, и вы можете развлечься, рассматривая их пестрое оперение; даже ваши дети могли бы поиграть ими.
Расстанусь с татуированным языком и стану объясняться по-французски.
Стиль, связь мыслей, переходы, резкие выходки, странность выражения -словом, весь характер немецкого подлинника дословно, насколько это было возможно, воспроизведен в этом французском переводе "Reisebilder"1. Чувство красоты, изящество, приятность, грация принесены в жертву буквальной точности. Теперь – это немецкая книга на французском языке, которая не имеет притязаний понравиться французским читателям, но лишь познакомить их с чужеземным своеобразием. Словом, я намерен поучать, а не только развлекать. Таким именно способом мы, немцы, переводили иностранных писателей, и это было нам полезно: здесь мы усваивали новые точки зрения, словесные формы и обороты речи. Такое приобретение не повредит и вам.
Предположив прежде всего познакомить вас с характером этой экзотической книги, я не видел необходимости представлять ее вам в полном виде прежде всего потому, что многие эпизоды в ней, основанные на местных намеках и на намеках, отражающих современность, на игре слов и иных особенностях этого рода, не поддавались французской передаче; далее, потому, что многие места, со всей враждебностью направленные против лиц, неизвестных во Франции, могли во французском переводе подать повод к самым неприятным недоразумениям. В связи с этим я опустил главный отрывок, где дано было изображение острова Нордерней и немецкой знати. Отдел об Англии сокращен более чем вдвое; все это относилось к тогдашней политике. Те же побуждения заставили меня отказаться от ряда глав в отделе "Италия", написанном в 1828 году. И все же, сказать правду, мне пришлось бы пожертвовать всем этим отделом, если бы я вздумал по таким же соображениям воздерживаться от всего, касающегося католической церкви. Однако я не мог позволить себе не устранить одну, слишком резкую, часть, чрезмерно отдававшую ворчливым протестантским
______________________
1 "Путевых картин" (нем.).
6
рвением, оскорбляющим вкус веселой Франции. В Германии такое рвение ни в коем случае не могло считаться неуместным, ибо в качестве протестанта я имел возможность наносить обскурантам и Тартюфам вообще и немецким фарисеям и саддукеям в частности удары гораздо более верные, чем если бы я говорил как философ. Однако, чтобы читатели, вздумав сопоставить перевод с подлинником, не могли на основании этих сокращений обвинять меня в чрезмерных уступках, я объяснюсь с полной определенностью по этому вопросу.
Книга эта, за исключением нескольких страниц, написана до Июльской революции. В эти годы политический гнет установил в Германии всеобщее глухое безмолвие; умы впали в летаргию отчаяния, и человек, все же осмелившийся заговорить, вынужден был высказаться с тем большей страстностью, чем более он отчаялся в победе свободы и чем яростнее партия духовенства и аристократии неистовствовала против него. Я употребляю эти выражения "духовенство" и "аристократия" по привычке, так как в ту пору всегда пользовался этими словами, когда в одиночестве вел эту полемику с поборниками прошлого. Эти слова были тогда понятны всем, и я, должен сознаться, жил тогда терминологией 1789 года и орудовал большим набором тирад против клириков и дворянства, или, как я их там называл, против духовенства и аристократии; но с тех пор я ушел дальше по пути прогресса, и мои любезные немцы, разбуженные июльскими пушками, следовали по моим стопам и говорят теперь языком 1789 года и даже 1793 года, однако настолько отстали от меня, что потеряли меня из виду, и уверяют себя, что я остался позади их. Меня обвиняют в чрезвычайной умеренности, в том, что я сошелся с аристократами, и я предвижу день, когда меня обвинят в сговоре с духовенством. На самом деле под словом "аристократия" я понимаю теперь не только родовую знать, но всех, кто, как бы он ни назывался, живет за счет народа. Прекрасная формула, которою мы, как и многими превосходными вещами, обязаны сенсимонистам – "эксплуатация человека человеком", – ведет нас Далеко за пределы всяких разглагольствований о привилегиях рождения. Наш старый боевой клич против жречества равным образом заменен лучшим лозунгом. Речь больше не идет о насильственном ниспровержении ста
7
рой церкви, но о создании новой, и, далекие от желания уничтожить жречество, мы хотим теперь сами стать жрецами.
Для Германии, несомненно, период отрицания еще не закончен; он едва начался. Напротив, во Франции он как, будто приходит к концу; мне, во всяком случае, представляется, что здесь следовало бы скорее отдаться положительным устремлениям и заняться воссозданием всего благого и прекрасного, что есть в наследии прошлого.
Из некоторого литературного суеверия я оставил немецкое заглавие моей книги. Под именем "Reisebilder" она преуспела на свете (гораздо больше, чем сам автор), и мне захотелось, чтобы она сохранила это счастливое название и во французском издании.
Генрих Гейне
Париж, 20 мая 1834 г.
8
Часть первая ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ГАРЦУ 1824
только смена, нерушима только смерть. Сердце каждым ударом наносит нам рану, и жизнь вечно истекала бы кровью, если бы не поэзия. Она дарует нам то, в чем отказала природа: золотое время, недоступное ржавчине, весну, которая не увядает, безоблачное счастье и вечную молодость.
Берне
Фраки черные, чулочки,
Белоснежные манжеты,-
Только речи и объятья
Жарким сердцем не согреты,
Сердцем, бьющимся блаженно
В ожиданье высшей цели.
Ваши лживые печали
Мне до смерти надоели.
Ухожу от вас я в горы,
Где живут простые люди,
Где привольно веет ветер,
Где дышать свободней будет.
Ухожу от вас я в горы,
Где шумят густые ели,
Где журчат ключи и птицы
Вьются в облачной купели.
Вы, прилизанные дамы,
Вы, лощеные мужчины,
Как смешны мне будут сверху
Ваши гладкие долины!..1
Город Геттинген, прославленный своими колбасами и университетом, принадлежит королю Ганноверскому, в нем имеются девятьсот девяносто девять домашних очагов, разнообразные церкви, один родильный дом, одна обсерватория, один карцер, одна библиотека и один винный погребок, где отличное пиво. Протекающий через него ручей называется "Лейна" и летом служит для купанья; вода в нем очень холодна, и он местами настолько широк, что действительно пришлось хорошенько разбежаться, чтобы через этот ручей перепрыгнуть. Сам город красив, но он лучше всего, если станешь к нему спиной. Вероятно, он построен очень давно, так как, помнится, когда пять лет назад я был зачислен в местный университет, а затем вскоре оттуда отчислен, город уже казался седым и нравоучительным и в нем уже имелись в избытке педеля, пуделя, диссертации, the dan-sants2, прачки, компендиумы, жареные голуби, гвельфские ордена, профессорские кареты, головки для трубок, гофраты, юстицраты, релегационсраты, профессора, проректоры, пробелы и прочие пустые места. Иные даже утверждают, что город построен во времена переселения народов, что каждое германское племя оставляло там по одному из своих буйных отпрысков, откуда и народились все эти вандалы, фризы, швабы, тевтоны, саксы, тюрингцы и т. д., которые и поныне, отличаясь лишь цветом шапочек и кисточками трубок, кочуют ордами по Вендерштрассе и вечно устраивают побоища на кровавых полях сражений при Разенмюле, Риченкруге и Бовдене, все еще следуют нравам и обычаям эпохи переселения народов и управляются частью своими князьями, – их именуют петухи-вожаки, – а частью древним сводом законов, который называется "Студенческие обычаи" и заслуживает быть включенным в leges barbaroruin3.
____________________________________
1 Перевод Ал. Дейча.
2 Чай с танцами (фр.).
3 Сборник законов варваров (лат.).
В общем, жители Геттингена делятся на студентов, профессоров, филистеров и скотов, причем эти четыре сословия отнюдь не строго между собой разграничены. Сословие скотов преобладает. Перечислять здесь имена всех студентов и всех профессоров, ординарных и неординарных, было бы слишком долго; к тому же в данную минуту не все имена студентов мне запомнились, а среди профессоров есть много таких, которые и вовсе еще не имеют имени. Число геттингенских филистеров, вероятно, очень велико, точно песок морской, или, вернее говоря, точно грязь на берегу морском: когда я видел по утрам, как они с грязными лицами и белыми прошениями торчат перед вратами академического суда, я, право же, едва мог понять, каким образом богу удалось сотворить столько всякого сброду.
Более подробно о городе Геттингене вы с успехом можете прочесть в его описании, составленном К.-Ф.-Х. . Хотя я испытываю самую благоговейную признательность к автору, который был моим врачом и сделал мне много добра, все же я не могу безоговорочно рекомендовать его труд и должен упрекнуть его в том, что он недостаточно решительно опровергает ложное мнение, будто у геттингенских дам слишком большие ноги. Я даже потрудился немало дней, чтобы солидно раскритиковать подобное мнение, ради этого прослушал курс сравнительной анатомии, делал в библиотеке выписки из редчайших трудов, часами изучал ноги дам, гуляющих по Вендерштрассе, и в ученейшем трактате, где изложены плоды моих исследований, я говорю: 1) о ногах вообще, 2) о ногах у древних, 3) о ногах слонов, 4) о ногах геттингенок, 5) сопоставляю все, что уже сказано о ногах в "Саду Ульриха", 6) рассматриваю все эти ноги в их взаимоотношениях и, воспользовавшись случаем, распространяюсь также по поводу икр, колен и т. п.; и, наконец, 7) если смогу достать бумагу нужного формата, то приложу еще несколько гравюр-Факсимиле, воспроизводящих точно ноги геттингенских дам.
Когда я покинул Геттинген, было еще очень рано, ученый***, вероятно, еще лежал в постели и видел свой обычный сон: будто он бродит в прекрасном саду, где на клумбах растут только белые, исписанные цитатами бумажки, они заманчиво поблескивают в солнечных лучах,
а он срывает то одну, то другую и бережно пересаживает их на новые клумбы, между тем как соловьи сладчайшими песнями тешат его старое сердце.
Перед Вендскими воротами мне встретились два местных школьника, причем один сказал другому: "Не, буду я больше водиться с Теодором, он – негодяй, ведь вчера он не знал, как родительный падеж от mensa"l. Хоть и незначительны эти слова, но я должен привести их, более того, я бы даже начертал их как девиз на городских воротах, ибо каковы отцы, таковы и детки, а в этих словах вполне выражена ограниченная и сухая цитатная гордость сверхученой Георгии-Августы.
На дороге веяло утренней прохладой, птицы пели так радостно, что и у меня на душе становилось все свежей и радостней. Такое настроение было очень кстати. За последнее время я не вылезал из стойла пандектов, римские казуисты словно серой паутиной опутали мой ум, сердце, словно железными тисками, было зажато параграфами своекорыстных правовых систем, и у меня в ушах все еще звучало: Трибониан, Юстиниан, Гермогениан и Глу-пиан, – а сидевшую под деревом нежную парочку я чуть не принял за особое издание Corpus juris2 со сплетенными руками.
Началось оживленье. По дороге потянулись молочницы, а также погонщики со своими серыми питомцами. За Венде мне встретились Шефер и Дорис. Однако это была не идиллическая парочка, воспетая Гесснером, но два дюжих университетских педеля, обязанных бдительно следить за тем, чтобы в Бовдене студенты не дрались на дуэли и чтобы никакие новые идеи, которые до сих пор должны подвергаться карантину целыми десятилетиями, не проникли в Геттинген, ввезенные контрабандой каким-нибудь мыслящим приват-доцентом. Шефер чистосердечно приветствовал меня как собрата по перу, ибо он тоже писатель и частенько упоминал обо мне в своих полугодовых писаниях; кроме того, он, частенько являясь ко мне с немедленным вызовом и не заставая дома, цитировал мое имя в выписке из протокола и был так любезен, что писал мелом вызов на дверях моей
_______________________
1 Стол (лат.).
2 Свода законов (лат.).
комнаты. Время от времени мимо меня проезжала одноконная повозка, набитая студентами, уезжавшими на каникулы, а то и навсегда. В подобных университетских городах – вечные приезды и of ъезды, ибо каждые три года прибывает новое поколение студентов, – это непрерывный человеческий поток, где волна одного семестра сменяется другой, и только старые профессора остаются на месте среди всеобщего движения, стоят неизменно и непоколебимо, подобно египетским пирамидам, с той лишь разницей, что в университетских пирамидах не таится никакой мудрости.
Из миртовой рощи возле Раушенвассера выехали верхом два многообещающих юноши. Женщина, занимающаяся там своим горизонтальным ремеслом, проводила их до большой дороги, опытной рукой похлопала лошадей по тощим бокам, громко расхохоталась, когда один из всадников галантно стегнул ее плеткой по широкому заду, и направилась к Бовдену. Юноши же поскакали в Нортен; они весьма остроумно орали и весьма мило распевали песенку Россини: "Пей пиво, Лиза, Лиза дорогая". Эти звуки еще долго доносились до меня; однако я скоро совсем потерял из виду прелестных певцов, ибо они бешено пришпоривали и нахлестывали своих коней, в характере которых, видимо, преобладала чисто немецкая медлительность. Нигде нет такого живодерства, как в Геттингене, и нередко, видя, как несчастная хромая кляча ради скудного пропитания обливается потом и терпит от наших раушенвассерских рыцарей подобные муки или тащит повозку, набитую студентами, я думал: "Ах ты, бедное животное, наверное, твои предки вкусили в раю запретного овса!"
В нортенском трактире я снова встретил обоих юношей. Один поглощал селедочный салат, другой развлекался беседой со служанкой Фузией Каниной, одетой в желтую кожу, как долговая книга. Он сказал ей несколько любезностей, и в конце концов они схватились врукопашную. Чтобы облегчить свою сумку, я извлек оттуда мои синие панталоны, весьма примечательные в историческом отношении, и подарил их маленькому кель-НеРУ, прозванному "Колибри". Тем временем Буссения, старуха хозяйка, принесла мне бутерброд и укоряла за то, что я теперь столь редко ее посещаю, а она меня так любит.
Когда я оставил Нортен, солнце сияло в небе уже высоко и ярко. Желая мне добра, оно стало усердно печь мне голову, чтобы все мои незрелые мысли дозрели. Не следовало также пренебрегать и милым солнышком на вывеске трактира в Нордгейме: я завернул туда, и оказалось, что обед уже готов. Все кушанья были вкусно приготовлены и понравились мне гораздо больше безвкусной академической пищи – трески без соли, сухой, как подошва, и протухшей капусты, которой меня кормили в Геттингене. Несколько успокоив свой желудок, я заметил в той же комнате господина с двумя дамами, которые, видимо, уже собирались уезжать. Господин был весь в зеленом, даже очки у него были зеленые, и они отбрасывали на его медно-красный нос зеленые отблески цвета медянки, а сам он напоминал царя Навуходоносора в последние годы жизни, когда тот, согласно преданию, питался, подобно какому-нибудь лесному животному, одним салатом. Зеленый господин попросил, чтобы я рекомендовал ему гостиницу в Геттингене, и я посоветовал ему спросить хотя бы у первого встречного студента, где "Брюбахский отель". Одна из дам оказалась его супругой – рослая, обширная женщина, с красным, в целую квадратную милю, лицом и ямочками на щеках, походившими на плевательницы для амуров, с длинным отвислым подбородком, казавшимся неудачным продолжением лица, и вздыбленной грудью, огражденной крахмальным кружевом и воротничком в зубчатых фестончиках и напоминавшей крепость с башенками и бастионами,– но, так же как и другие крепости, о которых говорит Филипп Македонский, она едва ли была способна противиться ослу, нагруженному золотом. Другая дама -сестра господина – представляла собой полную противоположность первой. Если та вела свою родословную от тучных фараоновых коров, то вторая, несомненно, происходила от тощих. Лицо – сплошной рот, от уха до уха, грудь безотрадно плоская, как Люнебургская степь: вся как бы вываренная фигура этой дамы напоминала. даровой обед для бедных студентов-теологов. Обе спросили меня одновременно: останавливаются ли в "Брюбахском отеле" порядочные люди? Я подтвердил это со спокойной совестью, и когда прелестный трилистник отбыл, я поклонился им еще раз через окно. Хозяин "Солнца" хитро ухмылялся,–он, ве
роятно, знал, что в Геттингене "Брюбахским отелем" студенты называют карцер.
За Нордгеймом местность становится гористой и то здесь, то там появляются живописные возвышенности. По дороге мне встречались главным образом лавочники, спешившие на Брауншвейгскую ярмарку, и целые стаи женщин, причем каждая тащила на спине огромные, чуть не с дом, обтянутые белым полотном плетенки. Там сидели в плену самые разнообразные певчие птицы, которые неустанно пищали и щебетали, а несшие их женщины шли, весело подпрыгивая и болтая. Мне показалось очень смешным, что одни птицы тащат других на рынок.
Была совершенно черная ночь, когда я дошел до Остероде. Есть мне не хотелось, и я сейчас же лег. Я устал, как пес, и спал, как бог. Мне приснилось, что я вернулся в Геттинген – в тамошнюю библиотеку. Я стоял в углу юридического зала, рылся в старых диссертациях и углубился в чтение, а когда поднял голову, то, к удивлению своему, заметил, что уже ночь и хрустальные люстры освещают зал. Часы на ближней церкви как раз пробили двенадцать, двери зала распахнулись, и вошла гордая, исполинского роста женщина, а за ней благоговейно следовали члены и ассистенты юридического факультета. Хотя великанша была уже немолода, все же ее черты отличались строгой красотой. Каждый взгляд ее выдавал, что она дочь титанов, мощная Фемида; в одной руке небрежно держала она меч и весы, а в другой – свиток пергамента, и два молодых doctores jurisl несли шлейф ее серой выцветшей одежды; справа суетливо подпрыгивал и вертелся возле нее щуплый придворный советник Рустикус, этот Ликург Ганновера, и декламировал отрывок из своего нового законопроекта; слева галантно ковылял cavaliere servente2 богини, тайный советник юстиции Куяциус; он был в отличном настроении и то и дело отпускал юридические остроты, причем сам смеялся над ними столь искренне, что даже строгая богиня не раз склонялась к нему с улыбкой, хлопала его по плечу свитком пергамента и дружески шептала: "Ветреный плутишка, ты, любитель рубить деревья
_________________________
1 Доктора прав (лат.).
2 Придворный кавалер (ит.).
с макушки!" Тут каждый из остальных господ тоже стал подходить к ней, и у каждого оказалось в запасе какое-нибудь замечаньице или улыбочка, только что придуманная системка, или гипотезка, или другой какбй-нибудь выкидыш из собственной головки. Затем в открытые двери зала вошли еще какие-то господа, объявившие себя также великими собратьями славного Ордена юристов; это были по большей части неуклюжие, настороженные субъекты, они тотчас с огромным самодовольством пустились в определения, разграничения и дискуссии по поводу каждого пунктика каждой главы пандектов. А тем временем входили все новые фигуры – старые законоведы в допотопных одеждах, в белых париках с косичками и давно забытыми лицами, крайне изумленные тем, что их, этих прославленных знаменитостей минувшего века, не очень-то теперь почитают; и они тоже, на свой лад, присоединялись к общему гулу, гомону, гоготу, которые, подобно морскому прибою, все смятеннее и громче вздымались, бушуя, вокруг великой богини, пока она, наконец, потеряв терпение, с устрашающей исполинской скорбью не воскликнула: "Молчите! Молчите! Я слышу голос дорогого моего Прометея: коварной властью, немым насилием прикован он, неповинный, к скале мучений, и все наши споры и болтовня не освежат его ран и не разобьют оков!.." Так воскликнула богиня, и ручьи слез хлынули из ее глаз, а сборище завыло, словно в смертном страхе, потолок затрещал, книги посыпались с полок, и напрасно старик Мюнхгаузен вышел из своей рамы, чтобы призвать к порядку; гам и крик становились все громче, – и я бежал от безумцев, ревущих, точно в доме умалишенных, и спасся в историческом зале, в том благодатном месте, где стоят бок о бок священные статуи Аполлона Бельведерского и Венеры Медицейской; я бросился к ногам богини красоты, и, глядя на нее, я забыл о неистовом хаосе, от которого бежал; мой взор восторженно впивал гармонию и вечную прелесть ее несравненного тела, эллинский покой сошел мне в душу, и на мое чело, как благословение рая, излил сладчайшие звучания своей лиры Феб-Аполлон.
Проснувшись, я все еще слышал ласковый звон. Стада брели на пастбища, и это звенели их колокольчики. Милое золотое солнышко светило в окошко и озаряло
картинки на стенах комнаты. Это были сцены из эпохи Освободительной войны, правдиво изображавшие, как все мы были героями, затем сцены казней времен революции, Людовик XVI на гильотине и еще другие такие же отсечения голов, на которые и взглянуть-то нельзя, не поблагодарив бога за то, что спокойно лежишь в постели, пьешь вкусный кофе и голова твоя все так же комфортабельно сидит на твоих плечах.
Напившись кофе, одевшись, прочитав надписи на оконных стеклах и расплатившись в гостинице, я покинул Остероде.
В этом городе столько-то домов и столько-то жителей, и среди них несколько живых душ, как сказано подробнее в "Карманном путеводителе по Гарцу" Готтшаль-ка. Перед тем как выйти на шоссе, я взобрался на развалины древнего замка Остероде. От него осталась только половина высокой, с толстыми стенами башни, словно разъеденной раком. Дорога на Клаусталь опять поднималась в гору, и с одного из первых холмов я еще раз посмотрел вниз, в долину, где Остероде со своими красными крышами выглядывает из чащи зеленых сосновых лесов, как махровая роза. В лучах солнца все это казалось таким детским и милым. Сохранилась лишь половина башни, и видна была только ее внушительная задняя стена. Такая серая, изъеденная временем руина придает особую прелесть всему ландшафту и украшает его несравненно больше, чем какое-нибудь новенькое чистенькое здание, несмотря на весь блеск его молодости! И простоит такая руина дольше, чем оно, несмотря на свою дряхлость и заброшенность. Так же, как с древними замками, обстоит дело и со старыми поколениями.
В этой местности вы увидите еще немало старинных разрушенных замков.
Развалины Гарденберга возле Нортена – самые красивые. И хотя сердце у нас, как ему и полагается, находится с левой стороны груди – стороны либеральной,– все же нельзя не предаться некоторым элегическим чувствам при виде этих недоступных орлиных гнезд, где некогда обитали привилегированные хищники, передавшие своему хилому потомству только свои ненасытные аппетиты. Таковы были в то утро мои мысли. Чем дальше я уходил от Геттингена, тем больше оттаивала моя
душа. Под конец меня охватило присущее мне романтическое настроение, и я, шагая по дороге, сочинил следующие стихи:
Пробудись, мечта былая,
Сердце, глубь раскрой свою! Горечь слез и сладость песен Ключевой водой пролью.
Я пойду в тенистый ельник,
Где над лепетом воды
Бродят гордые олени,
Свищут милые дрозды.
Я хочу подняться в горы,
На крутые гребни скал,
Где на мертвых башнях замка Луч восхода заиграл.
Там, присев на серый камень, Оживлю мечтой моей
Славу прежних поколений
И величье давних дней.
Поросло бурьяном поле,
Где воитель молодой,
Всех повергнув на турнире,
Был увенчан как герой.
Плющ разросся на балконе,
Где прекрасной дамы взгляд Окрыленному победой
Был дороже всех наград.
Смерть, однако, поразила Этих баловней побед,
Всех ее коса настигнет,
И пески затянут след1.
Через некоторое время я нагнал бродячего подмастерья, который шел из Брауншвейга, и он рассказал мне, что там распространился слух, будто молодой гер
________________________________
1 Перевод .А. Ревича.
юг по пути в Святую землю был захвачен турками, и теперь они требуют за него огромный выкуп. Может быть, основанием для этой легенды послужило далекое путешествие, предпринятое герцогом. В народе еще живет традиционно-сказочный образ мыслей, который так пленительно выражен в "Герцоге Эрнсте". Сообщивший мне эту новость оказался подмастерьем-портным, приятным молодым человеком, настолько худым, что звезды могли бы просвечивать сквозь него, как сквозь туманных духов Оссиана, а в целом – то была чисто народная, причудливая помесь веселья и меланхолии. Это сказалось особенно ясно в той комической трогательности, с какой он спел прелестную народную песню "На заборе сидит жук, зумм, зумм!". У нас, немцев, это очень удачная черта: как человек ни безумен, всегда найдется еще более безумный, который поймет его. Только немец способен прочувствовать эту песню и, слушая ее, нахохотаться и наплакаться до смерти! Портной спел еще немало народных песен, в которых то и дело упоминались "карие очи", выдававшие южногерманское происхождение этих песен. Я знаю только одну-единственную песню, где говорится о "голубых очах" (она помещена в "Волшебном роге"), да и то сомневаюсь в ее подлинности. Но если Южная Германия – родина народной песни, то Северная–родина народной сказки, не менее прекрасного цветка, который я так часто встречаю во время своего путешествия. Лирика принадлежит югу, эпос – северу, Гете же принадлежит обоим. Я имел случай и тут убедиться, как глубоко проникло в жизнь народа слово Гете. Мой тощий попутчик временами напевал себе под нос: "Радость иль горесть, а мысли свободны". Подобное извращение текста у народа – явление обычное. Он спел также песню, где говорится о том, что "Лотхен над могилою Вертера грустит". Портной прямо растаял от сентиментальности при словах: "Одиноко плачу я над розой, где так часто месяц нас подстерегал! У ручья прозрачного тоскую, что о счастье нам тогда журчал". Но вскоре за тем он переменил тон и шаловливо сообщил мне: "У нас в Касселе есть в мастерской один пруссак – он сам такие стихи сочиняет; шва не умеет прострочить, а заведется в кармане грош, так сейчас же и жажда у него на два гроша, и когда во хмелю, то ему кажется, что небо – синий камзол, и он плачет, как дождевой же
лоб, и поет песни с двойной поэзией!" Что касается последнего выражения, то я: осведомился, что оно значит, но мой портняжка, подпрыгивая на своих козьих ножках, только повторял: "Двойная поэзия – это двойная поэзия!" Наконец я понял, что он имеет в виду стихи с двойной рифмой, а именно стансы. Однако долгая ходьба и встречный ветер все же сильно утомили этого рыцаря иглы. Он, правда, сделал еще несколько храбрых попыток продолжать путь и даже хвастал: "Ну, теперь я зашагаю вовсю!" Однако вскоре начал жаловаться на то, что натер себе мозоли, что мир слишком велик, и, наконец, бессильно опустился под деревом, покачал хилой головкой, как огорченная овечка хвостиком, и, меланхолически улыбаясь, воскликнул: "Вот я, клячонка несчастная, совсем замаялся!"
Горы становились все круче, сосновые леса внизу волновались, как зеленое море, а в голубом небе над ними плыли белые облака. Дикий облик местности смягчался ее гармонической цельностью и простотой. Как истинный поэт, природа не любит резких переходов. У облаков, какими бы причудливыми они ни казались, | белый или хотя бы мягкий колорит все же гармонически сочетается с голубым небом и зеленой землей, поэтому все краски ландшафта переходят друг в друга, как тихая музыка, и созерцанье природы всегда целит и успокаивает душу. Покойный Гофман изобразил бы облака пестрыми. Но природа, как и великий поэт, умеет простейшими средствами достигать величайших эффектов. Ведь в ее распоряжении только одно солнце, деревья, цветы, вода и любовь. Правда, если любви нет в сердце созерцающего, то и целое может представиться ему довольно жалким – тогда солнце всего лишь небесное тело, имеющее столько-то миль в поперечнике, деревья пригодны для топлива, цветы классифицируются по своим тычинкам, а вода – мокрая.
Мальчуган, собиравший в лесу хворост для своего больного дяди, указал мне на деревню Лербах: ее низенькие хижины под серыми кровлями бесконечно растянулись по долине – от начала до конца было, по крайней мере, полчаса ходьбы. Там, заявил он, живут зобастые дураки и белые негры – так называет народ альбиносов. Между мальчуганом и деревьями, видимо, существовало глубокое взаимопонимание, он приветствовал их, как
добрых знакомых, и они, шелестя, словно отвечали на его приветствие. Он свистал, как чижик, – отовсюду, щебеча, отзывались другие птицы, и не успел я оглянуться, как он со своей вязанкой хвороста и босыми ножонками, убегая вприпрыжку, уже скрылся в лесной чаще. "Дети, – подумал я, – моложе нас, они еще помнят, как тоже были деревьями и птицами, и поэтому еще способны их понимать; мы же слишком стары, у нас слишком много забот, а голова забита юриспруденцией и плохими стихами". Времена, когда это было иначе, живо выступили в моей памяти, едва я вошел в Клаусталь. Я добрался до этого хорошенького горного городка, который виден, лишь когда подойдешь к нему совсем близко, как раз в ту минуту, когда на колокольне било двенадцать и дети весело выбегали из школы. Славные мальчики, почти все краснощекие, голубоглазые, с волосами, как лен, они прыгали и резвились, пробуждая во мне грустно-веселые воспоминания о том, как некогда я сам, будучи таким же малышом в дюссельдорфской затхло-католической монастырской школе, бывало, целое утро просиживал на деревянной скамье и принужден был терпеть такую же уйму латыни, побоев и географии, а потому так же неистово радовался и веселился, когда старинный францисканский колокол наконец-то бил двенадцать. Дети догадались по моей сумке, что я не из здешних мест, и радушно стали здороваться со мной. Один из мальчиков сообщил мне, что у них сейчас был урок закона божьего, и показал королевский ганноверский катехизис, по которому их спрашивают о христианской религии. Книжица была прескверно отпечатана, и боюсь, что уже по одному этому изложенное в ней вероучение должно производить на детские души впечатление унылых прописных истин; мне также ужасно не понравилось, что таблица умножения, которая едва ли особенно вяжется с учением о пресвятой троице, – ведь единожды один всегда будет один, а не три, – напечатана тут же, на последней страничке, и с ранних лет толкает детей на преждевременные греховные сомнения. Мы, пруссаки, гораздо разумнее, и при всем рвении, с каким мы стремимся обращать на путь истины тех людей, которые хорошо умеют считать, все же остерегаемся печатать таблицу Умножения после катехизиса.