Текст книги "Кашель на концерте"
Автор книги: Генрих Бёлль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Они все хохотали, когда я мучился, словно и вправду обделался. Проклятье, я сорвал с себя мундир, стащил рубашку, но она так липла к телу, будто кто-то вылил мне за шиворот целую кастрюлю каши. Все подскочили ко мне поближе и стали разглядывать то, что из меня вытекло. Мой унтер-офицер сгреб меня в охапку, и я лег животом на мешок с соломой. Размахнувшись, он вышвырнул мою рубаху из вагона.
– Пускай твой гной удобрит венгерскую землю! – буркнул он.
Все засмеялись. А тот другой унтер-офицер, с которым мы раньше поскандалили, присел подле меня на корточки и вытер со спины остатки жидкости, а потом наложил великолепную повязку. Так ловко меня еще никто никогда не перевязывал. Он сунул большой чистый тампон в дыру на моей спине, тщательно обернул все это марлей, а под конец намотал сверху целый индивидуальный пакет и связал его концы спереди, у меня на груди.
– Такая повязка называется «вещмешок», – сказал он. Он был очень доволен.
Я тоже был доволен, повязка держалась хорошо, и я вообще ничего не ощущал. Да я и раньше вообще ничего не ощущал, такое это было замечательное ранение. Самочувствие у меня было прекрасное – теперь, когда весь суп убежал. При этом вид у раны был такой ужасный, что все смотрели на меня очень мрачно. Мой унтер-офицер взглянул на того, другого, с улыбкой.
– Ну, иди сюда, дай я пожму твою руку, старый мерзавец.
Они пожали друг другу руки и рассмеялись…
– Ребята, – воскликнул мой унтер-офицер, – а теперь давайте-ка споем, я ставлю две бутылки шнапса!
У него в самом деле были в карманах две бутылки, он пустил их по кругу, потом нашелся еще один – тихий толстый пехотинец с перевязанным плечом, который целыми днями и даже ночами беспрерывно курил трубку, – тот тоже поставил бутылку, а за ним и унтер-офицер медицинской службы, у него был настоящий ликер, так что у нас получилась вполне приличная выпивка.
– А что петь-то будем? – крикнул толстяк пехотинец с трубкой.
– «Вперед, шлюхи Дамаска!», – предложил мой унтер-офицер.
И мы запели эту прекрасную песню: «Вперед, шлюхи Дамаска…» В песне было семнадцать куплетов, а мелодия совершенно не армейская, и пели мы, потягивая шнапс. Был чудесный летний воскресный вечер в Венгрии, и ехали мы по курортным местам. Иногда попадались деревни, где люди стояли на обочинах и махали нам, а мы пели им все песни, какие знали, и я себя так прекрасно чувствовал, никогда в жизни я еще не чувствовал себя так великолепно… А в моей спине мало-помалу опять начал закипать суп в кастрюле, жидкость в ней опять медленно поднималась, и – не могу назвать это по-другому – ощущение было приятно-щекочущее. «Давай, дерьмо, выливайся, – подумал я, – теперь я могу спокойно выздоравливать, покуда эта благословенная дыра все равно делает меня непригодным к воинской службе»…
Мой унтер-офицер был в полном восторге от того, что поезд едет так быстро. Он стоял у открытой двери вагона и покрикивал: «Давай, жми!.. Все дальше и дальше… До самой Германии…»
Теперь пел один лишь толстяк пехотинец. Он был очень чувствительный. И пел он о прялке в бабушкиной каморке, а сам попыхивал трубкой и иногда пропускал куплет, но все равно правильно выдерживал ритм.
Я сидел рядом с ним на краю вагона у открытой двери, болтая ногами и глядя на приветливые венгерские ландшафты, и было так приятно, если иногда попадались группки людей в яркой одежде, которые махали нам руками… Девушки с хорошенькими лицами и мужчины с томными глазами… Я посасывал длинную вирджинскую сигару, у нее был отличный горьковатый и нежный вкус, а в спине у меня клокотал и варился супчик из гноя, крови, обрывков ткани и осколков гранаты.
– Приятель, – обратился ко мне толстяк, – не надо было тебе выбрасывать рубашку.
– Это почему?
– А постирать, – ответил он, – постирать в холодной воде и загнать… Белье здесь очень в цене…
– Ты что, уже бывал здесь?
Он кивнул, вдохнул дым и выдохнул его.
– Да, – сказал он, – я бывал в этих местах, когда меня в прошлый раз ранило, здесь можно купить все, что только есть на свете. Были бы деньги. А деньги ты можешь получить, только если что-нибудь загонишь. Еды и выпивки тут и так хватает, но на белье и обувь они прямо набрасываются…
– Как это?
– Черт побери! – Он затянулся трубкой. – Да за такую рубашку, будь она выстирана, ты бы отхватил от двадцати до тридцати пенго чистыми, а это минимум две бутылки шнапса… триста сигарет… или три бабы…
– Бабы тоже?
– Да, – ответил он, – бабы здесь дороги, потому что их мало. На улицах их вообще нет… – Он вдруг оживился, выглянул наружу и сказал: – Привет, ребята, мы останавливаемся, здесь большой город.
Мы и в самом деле остановились. На рампе у грузовой платформы уже стояли машины с красным крестом. Мой унтер-офицер подошел ко мне вплотную.
– Вот теперь, – сказал он едва слышно, – теперь держи ухо востро…
К нам подбежал какой-то фельдфебель и крикнул нашему и соседнему вагону:
– Все на выход! Все на выход, вас тут высаживают.
– Дерьмо собачье, – буркнул толстяк. – Мы ведь только-только из Румынии выкатились. Теперь стоим где-то возле Кронштадта.
– Знаешь, что ли, этот городишко? – раздалось несколько голосов.
– Ясное дело. Он называется Зибенхайлигегеорг. Раньше был румынский, когда мы здесь… ну, все завоевали. Черт побери, – продолжал он, – а я-то думал, что мы чуть поближе к дому оказались.
Мы все вылезли из вагона и стояли на перроне, пока не пришел доктор. Нам приказали проходить мимо него по одному. А он писал на справке о ранении кому букву «Г», кому «ПСР».
– «Г» – значит «госпиталь», а «ПСР» – пункт сбора раненых, – сказал толстяк пехотинец.
Мой унтер-офицер стоял прямо передо мной, и, когда наша очередь подошла, доктор поднял глаза и сказал:
– Ясно, вы поедете дальше. Нет смысла с таким ранением оставаться в этой дыре. Этого – добавил он, обращаясь к фельдфебелю, стоявшему рядом с ним, – поместите на место дважды ампутированного, которого мы здесь высадили…
– Этого тоже, – вставил мой унтер-офицер и ткнул пальцем в меня.
– Почему? – удивился доктор.
– Знаешь, мы с ним кореша, – сказал мой унтер-офицер, – мы с ним провели бок о бок семнадцать дней в атаках и двадцать пять в ближнем бою на самой передовой… К тому же у парня огромная дырка в спине…
Доктор взглянул на меня, и я решил, что все кончено, теперь меня здесь высадят, и вся наша возня гроша ломаного не стоит, денег у тебя больше не будет, выпивать будет не на что, и все моментально заживет. У меня всегда все моментально заживало. И тогда я через два месяца опять окажусь в окопах на передовой, и почем знать, чем это все кончится.
– Гм, – промычал доктор, все еще глядя на меня, – хорошо. Он пойдет на место тяжело раненного в живот, вы поняли?
Фельдфебель кивнул, подтолкнул моего унтер-офицера и показал ему вагон, в который нам следует войти и доложить о прибытии.
У меня не было никаких пожитков, кроме собственных рук в карманах, и было так приятно прогуляться к вагону налегке, но все же в эти минуты мне было стыдно оглянуться, ведь там всех наших сажали в грузовики и увозили в город…
– Минуточку, – сказал мой унтер-офицер, когда я уже поднял ногу, чтобы взобраться в вагон, – в этом деле есть своя загвоздка: теперь нам придется соблюдать постельный режим и мы не сможем достать выпивку. Пошли-ка со мной…
Мы двинулись через рельсы назад и прямо с перрона вошли в вокзальную пивную. Там не было никого и ничего, кроме нескольких пустых пивных кружек, облепленных мухами, жары и затхлого запаха тепловатой еды. Мой унтер-офицер подошел к стойке и постучал кольцом по никелированной столешнице. Я только теперь заметил, что на пальце у него было обручальное кольцо. «Алло, – позвал он, – эй, кто там…» Я прошел через зал и выглянул на улицу: она была очень широкая и пыльная, по обе ее стороны стояли плосковерхие домики под кронами низкорослых старых деревьев. Удаляясь от меня, вверх по улице медленно ехала повозка, как бы направляясь прямо в далекое серое небо… Было пусто и тихо, пока на улицу вдруг стремительно не вылетел из-за угла один из тех грузовиков, так что пыль из-под его колес столбом поднялась высоко вверх. Пыль эта совсем закрыла небо и заволокла небольшую церковную колокольню… Я отвернулся…
Унтер-офицер стоял у стойки и беседовал с опрятной старушкой, которая не понимала ни слова. Оба они смеялись. Старушка сунула руку под стойку и поставила на столешницу бутылку, я подошел поближе и увидел, что это был настоящий черри-бренди.
– Еще одну, – смеясь попросил унтер-офицер, сопроводив свои слова жестом. На свет Божий появилась вторая бутылка, по всей видимости что-то вроде абрикосового шнапса. А потом еще и виски, настоящее английское виски… А унтер-офицер все повторял и повторял свой жест, пока старушка, не переставая смеяться, не выставила из-под стойки шесть бутылок…
Она написала мелом на столбике рядом с кухонной дверью все цены, быстро сложила цифры и показала унтер-офицеру сумму. Получилось сто девяносто два пенго…
Унтер-офицер положил на стойку две банкноты по сто пенго и бросил мне: «Забери». Я с трудом затолкал четыре бутылки в сумку через плечо, и еще по одной мы сунули в карманы.
– Дружище, – спросил я унтер-офицера, – где ты только берешь деньги?
– Черт его знает, – засмеялся он в ответ, – наверное, на улице валяются, а мне остается их только подобрать…
В настоящем санитарном поезде было так шикарно, что я сам себе показался преступником. Белоснежные кровати, которые мягко покачивались, и миловидная обходительная сестричка, к тому же все время играет музыка, и не по радио. Тут был чудесный проигрыватель и список имеющихся у них пластинок, который они пускали по рукам, и можно было устраивать «концерт по заявкам». Я заказал Бетховена, мой унтер-офицер – Листа… На втором круге я опять попросил Бетховена, а он – Шопена. Он лежал рядом со мной, мы оба находились наверху, так сказать, на втором этаже, и настолько близко друг к другу, что он мог протянуть мне бутылку.
– Чтобы подольше не заживало, – сказал он.
– За твое здоровье, – ответил я.
Мы выпили… Подо мной лежал раненный в бедро с переломом кости, а под унтер-офицером – с ампутированной левой рукой. Мы угостили обоих.
Тот, что без руки, выпив два глотка черри, стал страшно разговорчивым.
– Это ж надо, – начал он, – руку мне отхватило, как ножом отрезало. Я-то решил, что осколок просто проскочил насквозь, а оказалось, что руку оторвало, но не совсем. Она висела на одной жилочке, подумать только. На одной-единственной, а я вообще ничего не почувствовал и вскочил на ноги. Лейтенант помог мне выбраться из траншеи, я и помчался к доктору, а рука… рука – представьте себе! – она болталась и подпрыгивала – знаете, как резиновые мячики, которые раньше продавались на ярмарках, или как соломенный шарик на резинке… Вверх и вниз… иногда до земли… болталась так… и много крови вытекло, но я бежал быстро, только представьте себе, как… А врач щелкнул ножницами, просто щелкнул разок, и все. Вот как парикмахер отхватывает лишний волосок. И моя рука уже валяется на земле… – Он засмеялся. – Хотелось бы мне только знать, где ее похоронили. Дай еще глотнуть. Врач говорит, рана моя совсем простая и заживет быстро. – Он выпил.
– Хочешь тоже глотнуть? – спросил унтер-офицер раненного в бедро, который лежал подо мной.
– Нет, – простонал тот, – кажется, мне это вредно. Мне сейчас плохо…
– А я, – продолжал однорукий, – должен теперь, собственно говоря, получить Золотой крест. Как вы думаете? Я был на передовой три недели, и в первый же день меня слегка ранило, но кровь все же текла, это ведь считается, верно? Однако мне пришлось остаться на передовой, и через неделю меня опять зацепило – в ногу, в самом низу. И опять кровь текла, вот уже два ранения, верно ведь, а теперь и это… Значит, уже три ранения, и они должны дать мне Золотой крест. Так ведь? Дай мне еще глотнуть. – И продолжал: – Ребята, мой фельдфебель сидит в резерве, уж он-то вытаращит глаза, когда я вернусь с Золотым и Железным крестами, за четыре недели уже Золотой и Железный, ведь Железный полагается давать вместе с Золотым. – Он рассмеялся. – Глаза-то он вытаращит, но будет помалкивать, он всегда говорил, что я невежа и хам, такой хам, каких он еще в жизни не видывал. Да, глаза-то он вытаращит… Вы не думаете… Черт побери, это что – станция?
Окна были задернуты, но до нас доносились звуки сутолоки на перроне, и когда я немного сдвинул вбок шторку, то и впрямь увидел большой перрон.
– Тебе что-нибудь видно? – спросил однорукий. – Мне только рельсы и вагоны.
– Да, вижу перрон, там стоят офицеры, венгерские и немецкие, а еще женщины… темно стало… Нескольких раненых выносят из вагонов.
– Как называется станция? – спросил мой унтер-офицер. – На вот, глотни еще разок.
Я сперва глотнул, а уж потом опять выглянул в окошко. Поискал глазами вывеску, но она, очевидно, висела поперек перрона. Так что я ничего не увидел. Потом в вагон вошла сестричка с санитаром. Принесли бутерброды и какао. Раненный в бедро, что лежал подо мной, начал сильно стонать.
– Дерьмо это все, – наорал он на сестричку, – не хочу ничего жрать! Вытащите мне это чертово железо из ноги! Плевать я хотел на вашу жратву и на ваше какао, не хочу никакого какао, как не хотел куска железа в ногу…
Сестрица побледнела.
– Но я же не виновата, – прошептала она. – Подождите…
Она поставила поднос на стул рядом с кроватью однорукого и побежала в середину вагона, где стоял белый столик с медикаментами. Наступила мертвая тишина, и все слушали, как брюзжит раненный в бедро:
– Какао… Какао… Думают, я совсем обезумею от восторга, раз лежу на белых простынях и мне подают какао. Я не хотел ни какао, ни этой качалки, но и куска железа в ноге я тоже не хотел. Я хотел остаться у себя дома, я плюю на… Плюю на все!
Теперь он уже кричал, как безумный. На фоне его крика молчание остальных казалось еще тягостнее. Бледная как полотно сестрица прибежала со шприцем в руке.
– Помогите мне, – сказала она санитару, молча стоявшему возле моей кровати. Сестра взглянула на температурный лист. – Гролиус, – тихонько сказала она – ну, будьте же благоразумны. Правда, у вас боли, и я…
– Укол! – завопил раненный в бедро. – Ясно, укол… Сделай мне укол. Не хочу больше терпеть эти боли. Только, – он вдруг опять страшно застонал, – только не думай, что я от радости упаду в обморок, раз вы смилостивились и сделаете мне укол. Сделайте укол вашему фюреру. – В вагоне все замерли. – Вот именно, сделайте наконец укол этому мерзавцу! Ой!
Сестра уколола его в руку. Было очень тихо, и сестрица пробормотала:
– Он бредит… Да, бредит…
– Дерьмо, – буркнул раненный в бедро. И повторил едва слышно: – Дерьмо…
Я свесил голову и увидел, что он уснул. Его сложенные в горькую гримасу губы казались почти черными на фоне рыжеватой щетины.
– Ну, ребятки, – сказала сестрица веселым голосом, – сейчас у нас будет ужин.
Она принялась разносить какао и бутерброды. Порция раненного в бедро все еще стояла на стуле однорукого.
Какао было и вправду отличное, а на ломтиках хлеба лежала консервированная рыба. Сестра вернулась с пустым подносом.
– Слушайте, – сказала она санитару, – отдайте молодому парнишке порцию этого… – Она указала на храпящего раненного в бедро. – Он молодой, – добавила она и улыбнулась мне, – а молодым всегда есть хочется… – Сестра остановилась в дверях с пустым подносом и спросила: – Есть у кого еще что-нибудь срочное?
– Таблетки! – крикнул кто-то из глубины вагона. – Таблетки, у меня болит…
– Опять? – спросила сестра. – Нет-нет, не сейчас, через полчаса все равно буду раздавать таблетки на ночь…
– Сестричка, – обратился к ней мой унтер-офицер, – где это мы стоим?
– Мы в Надькарой, – ответила та.
– Дьявол! – вскрикнул унтер-офицер. – Проклятье…
– Зачем же вы теперь-то сердитесь? – спросила сестра.
– Да это так, ничего…
Сестра ушла.
– В чем дело-то? – спросил я унтер-офицера.
– В том, что теперь ясно: мы все-таки едем только до Дебрецена, весь поезд. Это максимум еще полночи. А потом опять попадем в такой дерьмовый госпиталь, где запрещают выходить на улицу.
– Я слышал, что мы приедем в Вену, – вмешался однорукий.
– Чушь! – крикнул кто-то впереди. – Поезд идет в Дрезден…
– Чепуха. В Венский лес.
– Ах, ребятки, – сказал мой унтер-офицер, – вот увидите, конец пути будет в Дебрецене.
– Это правда? – спросил я тихонько.
– Да, – грустно ответил он, – давай выпьем… Я ведь точно знаю.
Я не хотел после какао пить ликер… Мне хотелось сохранить это великолепное самочувствие. Выкурив сигарету, я тихонько откинулся на подушки и стал смотреть в окошко: я чуть-чуть сдвинул вбок светомаскировку и смотрел на картины теплой темно-серой ночи, мелькавшие за окном. Поезд опять ехал… Было совсем тихо, так что я слышал только слабые стоны спящего раненного в бедро. Надеюсь, он проспит до самого Дебрецена, подумал я, надеюсь также, что однорукий будет помалкивать о своем Золотом кресте и знакомом фельдфебеле… И надеюсь, что никто спереди или сзади не начнет орать и выкрикивать ругательства, а если сестричка придет, ласковая милая сестричка, я дам ей опять пощупать мой пульс, чтобы почувствовать на своем запястье ее теплую и милую маленькую ладонь, а если она захочет дать мне таблеток, я попрошу, чтобы она положила их прямо мне в рот, как вчера, когда ее белые теплые пальчики мгновение лежали на моих губах. Такое восхитительное было состояние – совершенно не испытывать голода, лежать, откинувшись назад, и смотреть на теплую темно-серую ночь.
Но когда санитар собрал посуду после ужина, они начали опять ставить пластинки, и первым был мой Бетховен, и я вдруг заплакал, заплакал просто потому, что невольно вспомнил о матери… Я просто не мог сдержать слез. Боже мой, подумал я, пускай текут, никто же не видит, в купе было почти совсем темно, и нас покачивало из стороны в сторону… А я плакал. Ведь скоро мой девятнадцатый день рождения, и я уже трижды был ранен и вообще герой, а плакал я, потому что вспомнил о матери… Я очень отчетливо видел перед собой улицу Северина, какой она была прежде, когда еще не падали бомбы. Уютная гостиная, маленькая, теплая и пестрая, битком набитая людьми, про которых никто не знал, зачем они все здесь. А я сидел в обнимку с мамой, мы оба молчали, был летний вечер, мы с ней только что вернулись с концерта… И мама ничего не сказала, когда я вдруг закурил сигарету, хотя мне было всего пятнадцать… На улице встречались солдаты, ведь была война, и все же войны не было… Мы совсем не испытывали голода и не были утомлены, а дома мы, возможно, даже разопьем бутылочку вина, которую Альфред привез из Франции, и мне было пятнадцать лет, и мне никогда не придется стать солдатом… А улица Северина была такая уютная. Бетховен, до чего же прекрасен был бетховенский концерт! Я видел все совершенно отчетливо, мы прошли мимо церкви Святого Георга, там возле туалета стояло несколько шлюх… Потом мы миновали очаровательную небольшую площадь, на которой стояла церковь Святого Иоанна, маленькая романская церковка с мягкими очертаниями… Потом улица сузилась… нам пришлось сойти с тротуара на мостовую и несколько раз уступить дорогу трамваю… Потом была площадь Тиц и вскоре еще одна площадка, где возвышалась могучая колокольня Святого Северина… Я по-прежнему видел все совершенно ясно – лавки с витринами, коробки сигарет, стекла для очков, бюстгальтеры и пакетики с кофе, шоколад, поварешки и кожаные подметки… Все это я видел совершенно отчетливо.
Меня вспугнула нежная рука сестрички.
– Держи, малыш, – сказал ее голос, – это новальгин-хинин от температуры, а еще вот это! – Она сунула мне термометр. – Померь!
Небольшой жар вызвал такое приятное самочувствие… Правда, супчик в моей спине опять начал кипеть и булькать. И теперь я опять считал себя героем, на четыре года старше себя тогдашнего, трижды раненный и настоящий официально признанный герой, так что и фельдфебель-резервист мало что сможет мне сделать, ибо, когда я в прошлый раз поступил в резерв, я уже имел Серебряный крест, Железный у меня тоже был, чего еще от меня требовать.
Теперь у меня даже была температура – 38,6, и маленькая ручка сестрички провела голубую черту на моей кривой, которая теперь, с этим зубцом, стала выглядеть по-настоящему опасно. Боже мой, у меня на спине кипел суп, он кипел постоянно, у меня был жар, а от Дебрецена было совсем недалеко до Вены, а от Вены… Может быть, фронт опять где-то рухнет, и возникнет большая суматоха, и нас всех перевезут в тыл, как мне уже много раз рассказывали, и гоп! – мы уже в Вене или Дрездене, а из Дрездена…
– Ты спишь, малец, – позвал меня мой унтер-офицер, – или хочешь еще глоточек?
– Нет, – промычал я. – Я сплю…
– Ладно. Тогда спокойной ночи!
– Спокойной ночи.
Но поспать так и не удалось. Где-то впереди кто-то начал орать, как полоумный, да так, что я решил, будто он ранен в голову… Зажгли свет, поднялись шум и беготня, появилась сестричка, а за ней и врач. Потом тот, кто кричал, умолк и лежал тихо, как и раненный в бедро, который во сне все еще тихонько постанывал и храпел… Ночь за окном утратила серые и голубоватые тона и вновь стала совсем черной, так что я не мог больше думать об улице Северина. И думал только о Дебрецене… Странно, подумал я, когда мы по географии проходили Венгрию, ты так часто тыкал указательным пальцем в Дебрецен, он был расположен в самой середине зеленого пятна, но неподалеку от него было немного светло-коричневого, а подальше – совсем темно-коричневого, то были Карпаты, и кто бы мог подумать, что ты однажды так быстро и тихо подкатишь к Дебрецену среди ночи? Я попробовал было представить себе, как выглядит Дебрецен… Может, там есть большие нарядные кафе, и все можно купить, а в кармане у меня много пенго… Я еще раз бросил взгляд на своего унтер-офицера, но тот спал, а музыка уже кончилась… Было очень спокойно и тихо, и мне опять сильно захотелось поплакать, но вид мамы и улицы Северина совершенно изгладился из памяти… И я хорошо себя чувствовал, ужасно хорошо…