Текст книги "Кашель на концерте"
Автор книги: Генрих Бёлль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Вот примерно как это выглядит. Но я лично не встречал ни одного золотоискателя и ни одного золотодобытчика, сплошь одни добропорядочные граждане, а добропорядочным гражданам я не доверяю с порога…
Губерт умолк. Потом показал на сурового унтер-офицера и добавил:
– Погляди-ка на него. Вот он – добропорядочный гражданин своей страны. Он верит, что все делает ради блага своего государства. Но на самом деле для этого гражданина главное – его брюхо и его задница. Он любит вкусно поесть, немного трусоват и большой любитель поорать и покомандовать. И в сущности, думает только о себе. Он боится, что из-за того, что я сюда влез, его самого могут выкинуть, поскольку у него всего лишь желтуха, а я как-никак ранен на поле боя… Разве не так?
– Так.
– Ну так вот. Государство любит этих парней, хотя и знает, что они только о себе думают. Оно дает им такую должность, где есть что терять и есть право принимать решения. Так что все в порядке. А они уж позаботятся о том, чтобы те, судьбу которых они решают, превратились в хлам, понимаешь, в хлам. Я плюю на все. Они еще удивятся, когда увидят, на что я способен…
Губерт опять приложился к бутылке шнапса, и я подумал, что он, наверно, хватил немного лишнего.
– Что ты там, собственно говоря, маракуешь? – крикнул он суровому унтер-офицеру, который что-то подсчитывал на клочке бумаги, лежавшем у него на коленях.
– Считаю, сколько дней я был в атаках и сколько в ближних боях, – ответил тот смиренно, потому что, с тех пор как врач взял сторону моего унтер-офицера, он стал вести себя смиренно.
– В каких таких атаках?
– В каких я участвовал.
– И где это ты ходил в атаку и дрался в ближнем бою?
– Под Кишиневом…
– Ага, под Кишиневом, а в каких войсках?
– В танковых…
– Значит, вот где ты воевал. То-то я и вижу, что ты уж очень боевой парень.
Суровый унтер-офицер побагровел. Мне его даже почти жалко стало.
– Ну, – сказал он, – я все-таки могу тебе доказать. Три дня, когда наши атаковали, я был на передовой, доставлял еду… и выносил раненых с поля боя…
– Ты свинья, скажу я тебе, потому как ты объедал солдат, а у раненых воровал вещички из карманов, вот ты кто такой.
– Знаешь, я этого не потерплю. Кончай, ты пьян в доску.
– Ясное дело, только пьяные и говорят правду. Свинья ты. Вот, – вдруг сказал он и сорвал с груди все побрякушки, – вот тебе Железный крест первой степени и значки за атаки и за ближний бой, мне они давно осточертели…
Суровый унтер-офицер отшатнулся, потому что мой унтер-офицер в самом деле швырнул ему эти жестянки чуть ли не в рожу. Хмель окончательно ударил Губерту в голову. Я сгреб его в охапку, положил на одеяло, и он умолк…
– Сам видишь, он же упился, – сказал я суровому унтер-офицеру.
Тот ничего не ответил. Только молча поднял ордена с пола и сунул себе в карман. Никто не сказал ни слова, но, когда мой унтер-офицер заснул, суровый начал что-то говорить тихим голосом. А заснул Губерт почти сразу же, как я его положил. И спал до самой Венгрии. Теперь мы ехали по красивейшей местности, великолепные горы и прелестные деревушки и городки, а мой унтер-офицер все спал. Время близилось к полудню, и мы принялись жевать белый хлеб и сыр из консервной банки, и всем ужасно захотелось пить. Потом поезд остановился, не доехав до станции, рядом была какая-то деревня, и кто-то из нас спросил сурового унтер-офицера, нельзя ли сходить в деревню и раздобыть чего-нибудь выпить.
– Я больше ничего не скажу. – Черт меня побери, подумал я, он все еще что-то подсчитывает на коленях. – Я больше ничего не скажу. Ведь я жрал ваши порции и шарил по вашим карманам. Ничего больше не скажу.
Я готов был поверить, что он вот-вот заплачет, и теперь был абсолютно уверен, что раньше он был школьным учителем.
– Не мели чепухи! – закричали все. – Он же был пьян в стельку.
– Что у трезвого на уме…
– Начальник, не валяй дурака. С его стороны было подло…
– Нет-нет, я же последняя паскуда…
– Да ладно тебе, будь человеком, мы же не верим во все это.
– Раз я не выполнял свой долг…
– Да выполнял ты, выполнял… Ну хватит уже, держи хвост морковкой. Он же пьян до бесчувствия. Можно нам сходить в деревню, очень пить хочется?
– Это запрещено. И если поезд вдруг тронется, вы отстанете. Но ведь я за вас не отвечаю. Это он со всеми врачами на «ты» и мне в душу наплевал.
Несколько человек спрыгнули на землю и побежали к ближайшему домику, потом они вернулись и принесли воды, а один даже суррогатного кофе. И сперва дали напиться суровому унтер-офицеру. Один хотел даже налить ему полную кружку.
– Стоп, – остановил его тот, – подумай о товарищах, – и отстранил бутылку с водой.
Тогда и другие тоже вылезли из вагона, а суровый унтер-офицер сказал, посмеиваясь:
– Ведь я уже ни за что не отвечаю. Как приятно ни за что не отвечать. А тот, кто отвечает, дрыхнет без задних ног и пьян в стельку. Вот это и есть правильное понимание служебного долга…
Никто не сказал ни слова, и я подумал, что они теперь злятся на моего унтер-офицера, который продолжал спать. Спал он спокойно, но на его лице было написано страдание, и я только теперь разглядел его как следует. Он был явно старше меня, наверняка лет на шесть-семь. Ему было не меньше двадцати пяти. Волосы у него были белокурые, лицо узкое, и выглядел он неважно. Да ведь и пил в последние дни как лошадь…
Потом к нам опять пришел молодой доктор и позвал:
– Крамер!
Я показал на спящего унтер-офицера, и доктор сказал:
– Пускай поспит… – И добавил, обращаясь ко всем: – Можете спокойно выйти из вагона, паровоз сломался, так что ремонт займет какое-то время. Мы застряли. Теперь мы уже в Венгрии, недалеко от курортов.
«Ага, – подумал я, – значит, мы попадем на курорты».
Все вышли из вагона. Станция была совсем маленькая. Станционное здание казалось заспанным, пахло смолой и спелой кукурузой. Вокруг валялось много дров и громоздились штабеля каких-то ржавых железок и непонятных предметов, какие часто попадаются почти на всех станциях. Никакого жилья не было видно, и мы все направились к вокзалу. Поезд стоял без паровоза и был похож на змею без головы. Вокзал выглядел безлюдным. Ни живой души вокруг.
Я потянул носом и вдруг уловил воскресный запах. Пахло бездельем. Я прошел мимо вокзала, где они все, как мухи, облепили пивную. И обнаружил чудесную тихую и ласковую аллею, которая вроде как никуда не вела. Это было так великолепно, что я подумал: здесь, наверное, царит что-то похожее на мир. Так сладко пахло летним воскресеньем, а потом до моего слуха донеслась такая берущая за душу игра на скрипке, что я совсем обезумел и вдруг обнаружил, что нахожусь в маленьком городке. На пыльной улочке не было видно ни собаки, ни человека.
«Ага, – подумал я, – теперь они набили брюхо гуляшом и дрыхнут, а кто-то играет на скрипке», поскольку скрипка все еще была слышна. Звуки ее доносились из крошечной пивной, и я тут же почувствовал, что умираю от жажды. Я вошел в эту пивную.
Там было пустовато и тепло, лишь несколько чернявых парней сидели на убогих стульях. Вид у них был неважный – очень тощие юноши со слегка желтоватой кожей, и я подумал, что они, вероятно, не все наелись гуляша. А один парень стоял, прислонясь к стойке, и извлекал из скрипки такие рыдания, что меня всерьез проняло. Я изумленно посмотрел на скрипку, потому что мне померещилось, будто слезы так и текут по ней, но скрипка была совершенно сухая. Только губы красивой пышнотелой женщины за стойкой были влажные. Парни тоже казались какими-то высохшими. «Может, это у них оттого, что они едят много перца», – подумал я. Я тогда еще не бывал в Венгрии и полагал, что там все едят много перца и гуляша, а скрипки в их руках так рыдают, что Богу хочется плакать. Но на самом деле все не так, я узнал об этом позднее. Только губы красивой пухлой женщины за стойкой были влажные, и, когда я вошел и воскликнул: «Здорово, приятели!», они все засмеялись и закричали что-то дружелюбное по-венгерски, а та женщина была особенно добра ко мне и даже сказала на ломаном немецком: «Добре ден». Я подошел к стойке. Парень со скрипкой продолжал извлекать из нее жалобные звуки, время от времени дружески улыбаясь мне.
– Не дадите ли мне стакан воды? – спросил я очень вежливо, поскольку в кармане у меня не было ни пфеннига.
Женщина рассмеялась – ведь мы тоже иногда смеемся, если кто-нибудь обращается к нам на чужом языке. Потом она сказала «бор», и внутри ее красивой пухлой и гладкой шейки образовались воркующие звуки, какие издают голуби.
Но я не хотел никакого «бора» и сказал ей об этом. Тогда она рассмеялась пуще прежнего, и на ее красивом лице появились очаровательные ямочки. Потом она поправилась: «бирр». Я понял: «пиво». Пива мне даже очень хотелось, ведь я просто умирал от жажды. Но я покачал головой, сказал: «Никс пенго» – и упрямо попросил воды. А пока я засунул руки в карманы и стал слушать рыдания скрипки. Остальные посетители тоже слушали игру скрипача как зачарованные, и, только когда я встречался с ними взглядом, они улыбались. У себя в кармане я обнаружил совсем новый армейский носовой платок из зеленого шелка. Я протянул его хозяйке и спросил: «Сколько пенго ты?» Мне очень нравилось, что в этом случае можно обращаться к любому на «ты». Но она тут же замотала головой, и я сразу понял, что я уже не в Румынии. В Румынии можно было кому угодно и что угодно продать. Женщина перестала улыбаться, и я очень огорчился, решив, что я ее оскорбил, но она опять улыбнулась, поставила на стол бутылку и кружку и жестом показала, чтобы я сел. «Ты никс пенго», – сказала она ободряюще. Я уселся рядом с одним из чернявых парней и стал слушать скрипку. Она все еще рыдала, и на душе у меня была ужасно сладкая грусть, и мерещились запахи трав, страстные поцелуи и потоки слез из-за навеки разбитого сердца. Я почувствовал, что вот-вот расплачусь, но потом открыл бутылку, и из нее полилось такое чудесное темное густое пиво, что любо-дорого посмотреть. У меня просто слюнки потекли. Скрипач сделал как раз небольшую паузу, и я встал, поднял полную до краев кружку как можно выше и воскликнул:
– Венгерские друзья, сначала я хочу выпить за самую прекрасную из женщин! – При этом я качнул руку с кружкой в сторону хозяйки, и она ответила мне прелестной улыбкой. – А потом, – продолжил я, наклонив голову в сторону скрипача, – я пью за твое здоровье, друг, твоя скрипка рыдает просто божественно, то есть ты играешь как Бог. Я вовсе не хочу насмехаться над тобой, мне это не может и в голову прийти, ты продолжай играть и плюй на все.
А поскольку я полагал, что разговорный венгерский, наверное, представляет собой некую смесь из латыни и литературного языка, то я и добавил: «Рыдабимус игитур!»
– А теперь я пью за здоровье вашего отощавшего венгерского популюс, не обижайтесь на меня за эти слова. Я больше не знаю, что сказать.
И я выпил одним духом всю кружку, и пиво было такое вкусное, что я от восторга поперхнулся. Такое оно было густое и чуть-чуть сладкое, и жажда моя была велика и прекрасна. Мою речь встретили бурными аплодисментами. Они меня прекрасно поняли, они смеялись как дети и пили пиво за мое здоровье, хозяйка тоже дружески помахала мне рукой, и она была действительно красива, и я уже подумывал про себя, не удастся ли мне получить от нее поцелуй, когда парни со скрипачом уйдут. Один из парней выдавил какие-то немыслимые слова, состоявшие сплошь из клокочущих в горле звуков, и я решил, что они хотят меня убить, может, из-за того носового платка, но оказалось, что они только хотят выразить мне свою приязнь. Он подошел ко мне, налил до краев мою кружку, и мне пришлось осушить ее, а у них тотчас появилась новая бутылка пива, и я выпил одним духом и эту бутылку. Пиво было в самом деле великолепное, а на дворе было так тепло, и стоило лето, а я был в Венгрии. Те не смогут сделать мне ничего плохого, а я наверняка услышу, когда паровоз свистнет, так что успею еще добежать и впрыгнуть в свой вагон. Вскоре я уже был слегка под хмельком и жалел только о том, что у меня совсем не было денег, чтобы хоть как-то ответить добром на добро моим венгерским друзьям. Но они только улыбались всякий раз, когда я жестами делал какие-то намеки, и, главное, хозяйка глядела на меня так мило, что мне показалось, будто я ей понравился, она мне тоже понравилась, хоть и была намного старше меня, но так добра и радушна ко мне и так красива – просто роскошная венгерская трактирщица… После четвертой бутылки я начал ругать Гитлера.
– Друзья, – кричал я с пафосом, – Гитлер – дерьмо собачье!
Они сочли это совершенно верным и от радости затопали ногами, а скрипач настолько воодушевился моими речами, что схватил скрипку и сыграл на ней страстную и в то же время душещипательную революционную мелодию, которая была сказочно хороша. Парень так отчаянно орудовал смычком, что становилось боязно за него. Но вдруг – я как раз осушал четвертую бутылку – один из моих новых приятелей схватил меня за плечо и издал звук, очень похожий на «тсс!», и они все сразу умолкли, тут я прислушался, и, когда тот парень потянул меня за руку, я услышал громкие крики в той стороне, где должен был находиться вокзал. У меня немного защемило сердце. Но я решил, что торопятся только плохие люди, и встал:
– Друзья, пришел час, нет, минута прощанья, не обижайтесь на меня, но я стремлюсь попасть в госпиталь как можно дальше от фронта и поближе к Германии, не то я бы остался здесь на все лето – сидел бы, пил пиво и слушал скрипку. Так что не поминайте лихом.
Они все прекрасно поняли и стали меня торопить. Я быстренько подбежал к хозяйке и поцеловал ей руку, а она кокетливо оттолкнула меня…
Аллея была великолепна, в ней царила приятная прохлада и пахло летним воскресным днем и Венгрией. Сплошные шпалеры каштанов с пышными кронами и толстыми стволами выглядели необычайно красиво, так же красиво, как великолепное пиво. Я сразу понял, что слегка охмелел, казалось, что аллея покачивается, но мне ужасно нравилось идти по венгерской каштановой аллее летним воскресным днем и при этом слегка покачиваться из стороны в сторону. И те не смогут мне так уж сильно навредить. Я просто вышел ненадолго оправиться, а поезд уехал, так ведь я могу и догнать его на другом поезде.
Но мой поезд стоял на прежнем месте. Первым делом я посмотрел туда, где должен быть паровоз, и убедился, что его еще не было. А кругом никого не видно. Но тут откуда-то раздался возглас: «Да вон он!» – и я увидел их всех из обоих вагонов, и доктор стоял среди них. Доктор явно сердился, это был тот самый доктор, к которому мой унтер-офицер обращался на «ты». Я сразу понял, что он сердит, раздражен и взволнован, и подумал, что это из-за меня, из-за того, что я отсутствовал, но оказалось, что я тут ни при чем.
– О, идите же сюда! – крикнул он строго, но не дал мне сказать ни слова, только обронил: – Встаньте в строй.
Я встал в строй, и все вокруг засмеялись, поскольку поняли, что я здорово пьян. Доктор обвел нас строгим взглядом, потом заглянул в какую-то бумажку и произнес с нарочитым пафосом:
– Друзья мои, я должен довести до вас сообщение, которое всех вас заинтересует. Мы получили его по радио как особо важное, и я не хочу скрывать его от вас. – Он еще раз обвел нас строгим взглядом и продолжил: – Сегодня утром на рассвете объединенные англо-американские вооруженные силы высадились на западном побережье Франции. Разгорелся жестокий бой. Друзья, в этот серьезный час, когда трусливые вруны в конце концов раскрыли себя, мы хотим трижды прокричать «зиг хайль» нашему фюреру, которому мы обязаны всем. Друзья, зиг…
– Хайль! – гаркнули мы.
И так он крикнул с нами еще два раза. Потом наступила мертвая тишина, и эту мертвую тишину вдруг нарушил голос моего унтер-офицера: «Ура, ура, ура!» Мы все испуганно и возмущенно подняли головы – доктор тоже – и увидели моего унтер-офицера, стоявшего у двери нашего вагона. Вид у него был откровенно заспанный, на лице складки и соломинки на мундире.
– Что это значит, Крамер? – возмутился доктор.
– Господин главный врач, они нам предоставляют самостоятельность, понимаете? Из-за этого я и крикнул «ура». Теперь мы их всех пересажаем, всех до единого, и война кончится. Ура, ура, ура!
Он весь сиял, и доктор рассмеялся, а за ним и мы, и я понял, что мой унтер-офицер опять оказался победителем.
– Разойдись! – скомандовал доктор. – Но от поезда не отходить, паровоз могут подогнать в любую минуту.
Мой унтер-офицер спрыгнул на землю и подошел к доктору, и я увидел, что они разговаривают друг с другом, а все остальные влезли обратно в вагон, некоторые сели на нелепые кучи тряпья и принялись жевать хлеб с сыром, запивая его холодным кофе, потому что у них не было пенго. А некоторые пили пиво, вино или шнапс из вокзальной пивной. Они сумели что-то загнать, и у них были деньги, а те, у кого денег не было, возмущались и находили их поведение «невозможным». Я был пьян в стельку. Я старался держаться поближе к выходу и поджидал моего унтер-офицера, он должен был дать мне денег или пойти со мной, тогда мы уж на славу угостим и парней-доходяг, и скрипача и будем пить до тех пор, пока у хозяйки не кончится ее великолепное пиво.
Губерт хлопнул меня по плечу и тихонько шепнул:
– Мы еще два часа простоим, не меньше, но мне не велено никому про это говорить. Ты напился?
– Угу.
– Что пил?
– Пиво.
– Хорошее?
– Лучше не бывает, – ответил я.
– Тогда вперед! – подвел итог Губерт. – Где эта пивная?
Мы смылись по-тихому, а потом, когда вошли в прекрасную прохладную аллею, пошли медленнее. На душе было так хорошо, погода по-летнему теплая, и мы раненые, так что им не удастся нам ничего сделать, мы едем в настоящем санитарном поезде, Боже мой, как это все прекрасно!
– Послушай-ка, – сказал Губерт, когда мы шли по аллее, – ты хотя бы понимаешь, что теперь у нас есть настоящая и очень веская причина напиться до бесчувствия?
– Не-а, – сказал я.
– Дружище, – продолжил он, – они же высадились, и теперь все покатится к концу, говорю я тебе, точно к концу. Все это, по крайней мере, не будет тянуться так бесконечно.
– Война? – спросил я.
– Ясное дело – война, дружище. Слушай-ка, нам уже недолго осталось ждать. – Внезапно Губерт остановился и схватил меня за плечо: – Помолчи-ка!
Мы услышали рыдание скрипки, и то, как она рыдала, казалось мне донельзя прекрасным и грустным.
– Кто-то волшебно играет на скрипке, – заметил Губерт.
– Так ведь это в той пивной! – засмеялся я.
– В нашей? – удивился Губерт.
– Ага, – подтвердил я, и Губерт опять трижды крикнул «ура», и тут мы припустили бегом. На пышущей жаром тихой улочке все еще не было ни души, даже собак или кур не было видно. Потом мы с ним вошли в пивную, и, пока открывали дверь, я подумал, как тогда, что они нажрались гуляша и теперь спят без задних ног.
Доходяги встретили меня громким хохотом, а скрипач прервал игру и приветливо кивнул мне. Хозяйка же, моя прекрасная пышнотелая хозяйка, прямо-таки сомлела от радости, что вновь видит меня. Я понял это с первого взгляда. Я сказал им небольшую речь и представил моего друга Губерта, и они сразу же приняли его с дорогой душой. Губерт заказал семь бутылок пива: для трех доходяг, для скрипача, для хозяйки и для нас с ним. Он шлепнул по столу целой пачкой банкнот, и я понял по глазам доходяг и по глазам скрипача, по их большим и смущенным глазам я понял, что все они бедны, и задним числом восхитился тем, что они тогда заплатили за мое пиво, и пожелал себе заиметь все богатства мира, чтобы сложить их к ногам этих парней, а также к ногам хозяйки пивной, красивой пышнотелой хозяйки, потому что и по ее глазам было видно, что она ненамного богаче их. Но она несла свою ношу с улыбкой, в то время как у доходяг и скрипача был грустный вид – они наверняка имели куда меньше денег, чем хозяйка. Губерт подошел к каждому и всем налил пива доверху, а потом вспрыгнул на стул, поднял свою кружку – мы все тоже подняли – и произнес речь, которая мне ужасно понравилась.
– Друзья, – воскликнул он, – пардон, а также и вы, моя любезная подруга! Разве не великолепно, что мы с вами – люди! Разве не чудесно, что мы с вами – братья! И разве не отвратительно, что эти свиньи развязали войну, в которой хотели нас всех укокошить? Но мы – люди, и мы им отомстим тем, что останемся братьями, и еще тем, что пустим их по миру и оставим без штанов – пардон, моя красавица, – так что они остолбенеют и потеряют дар речи! Братишки, – вопил он, – венгерские братишки, мы – люди, не забывайте этого, слышите? А теперь – выпьем! – Он осушил свою кружку до дна, и на его лице появилось выражение крайнего изумления. – Ребята! – воскликнул он. – А пиво-то и впрямь высший класс!
Все были в полном восторге. Вскоре мы все уже обнимались, а я даже подумал было, что мне, может, удастся поцеловать красивую хозяйку, но она, смеясь, оттолкнула меня, и я заметил, что лицо ее залилось краской. «Черт меня побери, – подумал я, – какая же я свинья, она замужем и любит своего мужа, а ты, желторотый наглец, лезешь с ней целоваться, проклятье!» А потом я встал и опять произнес короткую речь, в которой просил извинить меня и называл себя свиньей. Они все прекрасно меня поняли, в том числе и хозяйка. Она ободряюще улыбнулась мне и сказала по-венгерски, что вполне меня понимает и совсем не обижается, но у нее есть муж, и она его любит, и поэтому не может позволить себя целовать, хоть я и очень милый молодой человек. Венгры тоже поняли, а Губерт так хохотал, что чуть живот не надорвал, а потом мы все хохотали до упаду. Венгры тоже выступали с жаром и говорили, что мы – братья навек, а Гитлер и Хорти – свиньи, при этом они плевали на пол и плескали на плевок немного пива.
Каждый раз, как хозяйка приносила еще пива, она добавляла на доске семь черточек, и вскоре я заметил, что этих черточек там уже целая куча…
Нам было очень весело друг с другом, мы все рассказывали забавнейшие истории, не понимая ни слова и все же замечательно понимая друг друга, мы потягивали за разговором прекрасный шнапс, и я заметил, что хозяйка добавила только шесть черточек, и за пиво тоже, потому что сама уже давно не выпивала вместе с нами. Потом она вообще куда-то скрылась, и скрипач заиграл нечто из ряда вон выходящее, звучавшее как вино и шелк вместе, темный печальный шелк и густое вино, а когда скрипка умолкла, Губерт вдруг громко воскликнул «токайского!», и тут мы заметили, что хозяйки-то и нет, и Губерт деликатно взял из рук скрипача его инструмент, приобнял музыканта и усадил на стул. Тот мгновенно уснул, и я понял, что скрипач был мертвецки пьян. У бедняги было очень узкое худое лицо, и я успел углядеть, что Губерт сунул ему в карман целую пачку банкнот. У Губерта и впрямь была такая куча денег, что я решил как-нибудь спросить у него, что же он на самом деле загнал? Доходяги потом танцевали, а Губерт для них наигрывал на скрипке, и мне очень понравилась его игра, доходяги заливались слезами от его игры, они плакали безудержно и не стыдились этого, слезы лились у них по щекам как бы сами собой. Должен сознаться, что я и сам прослезился, так душевно играл Губерт. А мысли Губерта были где-то далеко-далеко, и он стоял на том месте у стойки, где только что стоял скрипач. Мне опять ужасно захотелось сказать речь, на душе накопилось так много всего, что я просто не знал, с чего начать… Но тут как раз опять появилась хозяйка, она смеялась заливисто и от души, а в руках у нее была огромная миска и тарелка с горкой ломтей белого хлеба. Губерт тотчас отложил в сторону скрипку и подошел к миске, чтобы понюхать, чем пахнет. «Ребята! – крикнул он, Это жаркое, великолепное холодное жаркое!» Он крепко обнял хозяйку, а она ничего не могла поделать, потому что обе руки у нее были заняты.
Потом мы принялись за еду, а хозяйка глядела на нас со счастливой улыбкой. Доходяги ели как благовоспитанные юноши, а я думал о том, что они голодали, по-настоящему голодали, а не просто проголодались или нагуляли аппетит, а еда к тому же была классная – холодное жаркое с белым хлебом мы запивали вином, а я к этому времени уже сообразил, что «бор» означает «вино», единственное венгерское слово, которое я узнал, при этом мы все прекрасно понимали друг друга. Мы оставили кое-что на тарелке для скрипача, а от мух я накрыл еду своим новым шелковым носовым платком. Поев, двое доходяг заснули, они осели мешком и закрыли глаза, сразу провалившись в глубокий-преглубокий сон, и мне подумалось, что они наверняка всю неделю тяжко вкалывали где-нибудь в лесу, на лесоповале, или же у крестьян, которые, объевшись гуляша, теперь дрыхнут без задних ног в своих постельках…
Но когда мы покончили с едой, в пивную вошли новые посетители – более чистая публика. Они сперва удивленно оглядели нас и, судя по всему, сочли нашу компанию странной и даже несколько оскорбительной для себя, но мы сделали вид, что ничего не заметили, и они стали держаться вполне пристойно. А мы к этому времени уже здорово протрезвели и начали пить по новой, а один из доходяг, который не уснул, пил с нами на равных. Но тут появились несколько солдат из нашего поезда. И повели себя нагло по отношению к хозяйке, требовали пива или вина, а в карманах у них было пусто, и хозяйка взглянула на нас очень грустно – она не знала, как ей поступить. Солдаты нас не заметили, мы сидели в углу и болтали с доходягой о византийском искусстве. Он не очень-то смыслил в этом деле, но мне сдается, что кое до чего он допер. И вдруг мы услышали, что наши вояки у стойки начали скандалить и стучать кулаком по столешнице. Тут Губерт поднялся со стула, схватил обоих за шиворот и поволок в наш угол. Они были совсем обескуражены и сразу сникли, потому как Губерт-то был унтер-офицер, но он плюхнул их на стулья и сказал только: «Свиньи, вот вы кто!» Потом он заказал для них пива. Лицо у хозяйки посерьезнело и погрустнело, и другие посетители весьма озадаченно поглядывали в наш угол. «Война как-никак», – сказал один из солдат. И спокойно принялся за пиво, он был обер-ефрейтор, у него было ранение в голову и красив он был, как Готфрид Келлер, и лицо у него было в высшей степени благородное, но тем не менее он был свинья, и Губерт заявил ему об этом еще раз. Они присмирели и пили тихонько свое пиво, а Губерт заказал им еще. Но тут и последний доходяга уснул, а мы были недостаточно пьяны, чтобы опять веселиться.
– Шнапсу! – крикнул Губерт, и хозяйка сразу поняла, чего он хочет, и принесла одну бутылку, а Губерт попросил у нее табаку. Но она лишь недоуменно улыбнулась. – Табак, – повторил Губерт, – табак!
Она только улыбалась.
– Tabacko, tabak, fumer, курить, понюшка, табак, милая моя, ну табак же…
Но она продолжала улыбаться, и мы все четверо только диву давались: это была первая страна в мире, где табак не назывался табаком. Только когда Губерт показал ей пустую пачку из-под сигарет, она сразу рассмеялась и воскликнула: «Dohany… ah… dohany!» – после чего быстренько исчезла и принесла целую коробку сигар, сигарет у нее не было. Это были вирджинские сигары, они так шли к отличному шнапсу, и оба солдата довольно ухмыльнулись. Нам очень хотелось поговорить о войне. О высадке войск противника и о том, что скоро все это кончится, но мы не доверяли друг другу, и разговор не клеился, хотя мы уже были изрядно под хмельком…
Губерт вдруг встал и сказал:
– Нам надо идти.
Он направился к стойке, и хозяйка стала складывать все черточки и долго не могла справиться со счетом.
– Что это за командир такой? – спросил меня раненный в голову.
– Классный парень.
– Ему тоже обрыдла эта заваруха?
– Еще как.
– Ну тогда, значит, он и вправду мужик что надо. За его здоровье! – Он налил себе полный стакан и выпил его до дна. – Первый сорт, может, прихватим одну бутылочку с собой? – спросил он своего дружка.
– Ясное дело, можешь взять и с собой, – ответил я за него, – а деньги-то у тебя есть?
– Прихватить, приятель, не имеет никакого отношения к деньгам.
– Перестань, – перебил его я, – у командира есть же еще одна бутылочка.
Губерт подошел к нам с зажатой под мышкой бутылкой, в руке он нес коробку сигар.
– Ну, пошли.
Я быстренько прошмыгнул на кухню и был приятно удивлен тем, что красивая хозяйка последовала за мной. Она грустно поглядела на меня и, гладя меня по голове, сказала что-то очень ласковое. Наверняка она сказала мне по-венгерски какую-нибудь чепуху, какую говорят женщины совсем маленьким детям. А потом совершенно неожиданно поцеловала меня в губы – я увидел, как она залилась краской до корней волос, – и быстро вернулась в зал.
Я вышел через сад, и аллея показалась мне теперь еще более прекрасной, еще более великолепной, а я опять был пьян, и венгерская женщина подарила мне мимолетный поцелуй, и мне показалось, что я люблю ее, – правда, я не знаю наверняка, любил ли я ее или же только ее сладкий легкий и мимолетный поцелуй, да мне было, в сущности, все равно, я был очень счастлив и сам себе казался ужасно юным, потому что был пьян и ранен, и вдруг почувствовал, что вся спина у меня намокла и стала липкой от гноя… Аллея была прекрасна, и мне так хотелось, чтобы она никогда не кончалась. Она была очень густая, и запах тут был приятный, хотя и чуть-чуть приправленный пылью, как везде в Венгрии, запах летнего воскресного дня, а меня так чудесно ранило, и они ничего мне не могут сделать, и я решил, что мое ранение достаточно опасное, поскольку у меня вся спина намокла и стала липкой от гноя, и я радовался, что рана гноится, только бы она не зажила чересчур быстро… Я буду пьянствовать беспробудно, тогда она не заживет слишком быстро, поскольку алкоголь разжижает кровь. Да-да, мне все это рассказали в госпитале, где я лежал после первого ранения, но в Германии не было выпивки, и моя рана тогда быстро зажила. Аллея все-таки кончилась, и поезд показался мне отвратительным – стоит такая сухая кишка из вагонов в послеполуденном пекле, и я сразу погрустнел: мне ужасно захотелось повернуть обратно и еще раз поцеловать венгерскую женщину, а может – ах! – и переспать с ней. Как, наверное, восхитительно спать с такой женщиной, я еще ни разу не испытал этого… И подумал, что это, наверное, так же приятно, как идти по такой вот великолепной аллее, когда ты слегка под хмельком…
Но я был все же сильно пьян и заметил это, когда вдруг раздался свисток паровоза и нам пришлось припустить бегом да еще и запрыгивать в вагон, и, когда я прыгал, Губерт, который находился уже внутри, протянул мне руку. Я немного споткнулся и ссутулился, от чего моя повязка лопнула, и я почувствовал, как по спине поползла теплая и густая масса, то был поток гноя… Ощущение было более чем неприятное, гной стек к ягодицам и попал в исподники, я почувствовал себя так, будто наделал в штаны, и тут только я понял, почему дети плачут, когда делают в штаны, и чувство это такое же отвратительное, как мороз по коже. Мы поехали…