Текст книги "Плексус"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Прошу прощения, – заметил я, – мне нужно взглянуть на Достоевского.
И бросил его посреди дороги вдохновенно ораторствующим перед Моной, неистово жестикулируя и беспрерывно переминаясь с ноги на ногу. Я застыл перед ликом Достоевского (это стало для меня почти ритуалом), в очередной раз пытаясь прозреть в его знакомых чертах нечто новое, скрытое, потаенное. Внезапно в памяти всплыл мой приятель Лу Джекобе: тот, проходя мимо статуи Шекспира, каждый раз снимал перед ним шляпу. В этом простодушном жесте было нечто большее, чем в той дани восторженного поклонения, какую я привычно воздавал Достоевскому. Он больше напоминал молитву – молитву, диктуемую необоримым стремлением проникнуть в секрет гения. А каким обычным, даже заурядным лицом наделила природа Достоевского! Таким славянским, таким мужицким. Лицом, с которым без малейшего труда можно затеряться в толпе. (Внешне Нахум Юд гораздо больше напоминал писателя, нежели великий Достоевский.) Я стоял неподвижно, в сто первый раз тщетно пытаясь постичь тайну личности, скрывавшейся за этими чуть обрюзгшими чертами. Все, что мне удавалось отчетливо различить, – это печаль и упрямство. Печаль и упрямство вчерашнего арестанта, человека, явно сознательно избравшего для себя образ жизни тех, кто обитает на нижних этажах общества. Я весь ушел в созерцание. И наконец видел перед собой только художника – трагичного, непревзойденного художника, изваявшего целый пантеон причудливых индивидуальностей, подобных которым не было и уже не будет в литературе, индивидуальностей, любая из которых более зрима и неподдельна, более таинственна и непроницаема, нежели все свихнувшиеся российские самодержцы и жестокие, порочные папы римские, вместе взятые.
Внезапно я ощутил на плече руку Нахума Юда. Его глаза неистово вращались, в уголках рта поблескивала слюна. Видавший виды котелок, с которым он никогда не расставался, сполз до самого носа, придавая своему обладателю комичный и в то же время маниакальный вид.
– Mysterium! – прокричал он. – Mysterium! Mysterium!
Я непонимающе смотрел на него.
– Так вы не читали? т изумился он. К этому моменту вокруг нас уже сосалась кучка прохожих – вроде тех, что возникают повсюду, где показывается уличный торговец с нагруженной товаром тележкой.
– О чем вы? – переспросил я.
– О вашем Кнуте Гамсуне. О самой лучшей его книге – по-немецки она называется «Mysterium».
– Он имеет в виду «Мистерии», – подсказала Мона.
– О да, «Мистерии», – подхватил Нахум Юд. '
– Он мне все о ней рассказал, – продолжала Мона. – Похоже, она действительно замечательная.
– Лучше, чем «Странник играет под сурдинку»?
– О, эта что о ней говорить! – поморщившись, встрял в разговор Нахум Юд. – За «Соки земли» они дали ему Нобелевскую премию. A «Mysterium» об этом романе никто ничего не знает. Минутку, сейчас я вам все объясню… Он умолк, развернулся вполоборота и сплюнул. Нет, не буду. Лучше сходите в вашу Карнегиевскую библиотеку и возьмите ее. Как это у вас по-английски? «Мистерии»? Почти то же самое, но «Mysterium» лучше. Mysterischer, nicht? – Он обнажил зубы в своей неподражаемой, шириной в трамвайную колею улыбке, и котелок опять сполз ему на глаза.
Внезапно до него дошло, что вокруг нас сгрудилась толпа зевак.
Расходитесь! – закричал он, воздевая руки к небу. – Мы тут не шнурками торгуем. Что на вас нашло? Или прикажете мне арендовать зал, чтобы без помех сказать знакомому несколько слов? Здесь вам не Россия. Расходитесь по домам… Ш-ш-ш! И снова замахал руками.
Никто не шевельнулся; в толпе только добродушно заулыбались. Судя по всему, Нахума Юда в этих краях знали хорошо. Кто-то произнес несколько слов на идише. Лицо нашего собеседника озарилось еще одной, с оттенком грустноватого самодовольства, неповторимой улыбкой. Беспомощно взглянув на нас, он объяснил:
– Они, видите ли, хотят, чтобы я прочел им что-нибудь на идише.
– Отлично, – подхватил я, – почему бы и нет? Он опять улыбнулся, на этот раз застенчиво.
– Совсем как дети, резюмировал он. – Ну, хорошо, расскажу им притчу. Вы ведь знаете, что такое притча, не так ли? Это притча про зеленую лошадь о трех ногах. Простите, я умею рассказывать ее только на идише.
Заговорив на родном языке, Нахум Юд вмиг преобразился. Его лицо приняло столь печально-торжественное выражение, что мне подумалось: он вот-вот разразится слезами. Однако я ошибался: аудитория моего собеседника веселилась от души. Чем печальнее и серьезнее становился тон рассказчика, с тем большей неудержимостью покатывались со смеху его слушатели. Что до Нахума Юда, он сохранял невозмутимо серьезный вид. И на той же торжественно-скорбной ноте завершил свой рассказ, финал которого потонул в оглушительном взрыве всеобщего хохота.
– Ну, – снова заговорил он, решительно повернувшись спиной к собравшимся и ухватив каждого из нас за руку, – теперь мы можем пойти куда-нибудь послушать музыку. Я знаю очень милое место на Хестер-стрит, в подвальчике. Там поют румынские цыгане, как они вам? Опрокинем по рюмочке и обсудим «Mysterium», а? Кстати, вы при деньгах? У меня только двадцать три цента. – Он вновь осклабился, на сей раз уподобившись огромному пирогу с клюквенной начинкой. По пути Нахум Юд то и дело приподнимал над головой котелок, здороваясь то с одним, то с другим прохожим. Порою он останавливался и вовлекал встречного в деловой разговор, длившийся не одну минуту.
– Простите меня, – запыхавшись, извинился он, в очередной раз догнав нас с Моной, я надеялся перехватить немного денег.
В румынском ресторанчике меня угораздило налететь на одного из бывших служащих нашей компании. В свое время Дейв Олинский работал посыльным регионального отделения на Грэнд-стрит. Его имя запало мне в голову потому, что в ночь, когда отделение вчистую ограбили, Олинского измолотили чуть ли не насмерть. (То, что он все-таки выжил, явилось для меня настоящим сюрпризом.) Кстати, направо вили его на этот небезопасный участок по собственной просьбе: квартал был сплошь населен иностранцами, и Олинский, владевший восемью языками, был уверен, что сколотит целое состояние на чаевых. Все, кого я знал (включая, разумеется, людей, которым приходилось с ним работать), испытывали к Олинскому живейшую неприязнь. Что до меня, то он надоедал мне хуже горькой редьки своими бесконечными россказнями о Тель-Авиве. Тель-Авив и Булонь-сюр-Мер – другие имена и названия ему, казалось, неведомы. Он повсюду таскал с собой пачку открыток с видами разных портовых городов, но на большинстве почему-то были запечатлены красоты Тель-Авива. Помню, незадолго до «рокового инцидента» на Грэнд-стрит я направлял Олинского на работу в Кэнерси. Расписывая местные достопримечательности, я как бы между прочим заметил:
– Там превосходный plage.
Французское слово в моих устах было не случайно: всякий раз, говоря о Булонь-сюр-Мер, Олинский поминал треклятый «plage», на который ходил купаться.
За тот промежуток времени, что мы не виделись, поведал мне Олинский, он немало преуспел в страховом бизнесе. И, похоже, был недалек от истины: не успели мы обменяться друг с другом десятком слов, как он уже принялся всучать мне страховой полис. Как бы ни был мне антипатичен этот самонадеянный субъект, я не мешал ему разливаться соловьем, рекламируя заключенные в договоре с его фирмой сказочные преимущества. Пусть себе попрактикуется вволю, подумал я. И, к вящему неудовольствию Нахума Юда, позволил ему разглагольствовать и дальше, всем своим видом демонстрируя умеренный интерес ко всем видам страхования: от несчастного случая, от болезни, от пожара. Приободрившись, тот заказал нам выпивку и закуску. Мона поднялась с места и вступила в длинную беседу с владелицей ресторана. В разгар ее в зале появился еще один знакомец Артура Реймонда – адвокат по имени Мэнни Хирш. Он до страсти обожал музыку, и особенно музыку Скрябина. До Олинского, помимо воли втянутого в общий разговор, не сразу дошло, о ком мы с таким энтузиазмом говорим. Когда же он смекнул, что речь идет всего-навсего о композиторе, на его лице запечатлелось глубочайшее отвращение. Может быть, нам имеет смысл перейти куда-нибудь, где не так шумно, закинул удочку он. Я ответил, что об этом не может быть и речи; и вообще у нас с Моной мало времени, так что, если он намерен сообщить мне еще что-либо, лучше сделать это в темпе. Что до Мэнни Хирша, тот так и не закрыл рта с момента, когда подсел к нам за столик. В конце концов, улучив момент, Олинский изловчился вновь оседлать конька, помахивая передо мной одним страховым полисом за другим. При этом ему приходилось постоянно напрягать голос, дабы перекричать темпераментного Мэнни Хирша. В мои уши врывались два синхронных потока речи. Поначалу Нахум Юд, прикрыв одно ухо рукой, тоже пытался уловить ход разговора. Но скоро сдался и зашелся в приступе нервного смеха. А спустя еще миг присоединился к нестройному хору, без всякого перехода начав рассказывать одну из своих бесчисленных притч – рассказывать на идише. Олинского, впрочем, пронять было нелегко: теперь он говорил тише, но вдвое быстрее, памятуя о том, что каждая минута на счету. И даже когда все заведение задрожало от общего хохота, упорно предлагал мне обзавестись либо одним, либо другим полисом.
Когда я наконец объявил, что мне придется подумать, на лице у него появилось выражение человека, которого, пролетая, ужалила пчела.
– Но я же все ясно объяснил, мистер Миллер, – прохныкал он.
– Да, но у меня уже есть два страховых полиса, солгал я.
– Ничего страшного, – моментально нашелся он, – мы их обналичим и поменяем на лучшие.
– Вот все это мне и нужно обдумать, – заключил я.
– Но здесь нечего обдумывать, мистер Миллер.
– Я не уверен, что так уж хорошо все уяснил, – отозвался я. – Пожалуй, вам имеет смысл заехать ко мне домой завтра вечером. – И невозмутимо черкнул ему свой мнимый адрес.
– А вы наверняка будете дома, мистер Миллер?
– Если задержусь, я вам позвоню.
– Но у меня нет телефона, мистер Миллер.
Тогда пошлю вам телеграмму.
– Но на завтрашний вечер у меня уже запланированы два вызова.
– Тогда встретимся послезавтра, – продолжал я, не давая вывести себя из равновесия. – Или же, – добавил я с оттенком злорадства, – если вам удобно, заезжайте ко мне за полночь. До двух-трех ночи мы никогда не ложимся.
– Боюсь, для меня это слишком поздно, – промямлил Олинский, окончательно обретая безутешный вид.
– Ну что ж, подумаем, – неторопливо проговорил я, почесывая затылок, т Почему бы нам не встретиться здесь – скажем, через неделю? Вечерком, допустим, в полдесятого.
– Только не здесь, с вашего позволения, мистер Миллер.
– Прекрасно, тогда увидимся, где вы пожелаете. Завтра или послезавтра забросьте мне открытку. И прихватите с собой все полисы, не забудьте.
Пока тянулась эта финальная игра в кошки-мышки, Олинский успел подняться и теперь, прощаясь, пожимал мне руку. Повернувшись к столу собрать бумаги, он обнаружил, что на бланке одного из его контрактов Мэнни Хирш машинально набрасывал фигурки животных, а на бланке другого Нахум Юд писал стихотворение на идише. Нежданный поворот событий настолько вывел его из себя, что, побагровев от гнева, он принялся кричать на них сразу на нескольких языках. Спустя секунду вышибала – грек и в недавнем прошлом боксер – ухватил его за штаны ниже пояса и, оторвав от пола, понес к выходу. Когда голова Олинского достигла дверного проема, владелица ресторана погрозила ему кулаком. На улице грек методично обшарил его карманы, извлек несколько кредиток, подал их хозяйке, а полученную от нее сдачу – несколько мелких монет – швырнул Олинскому, на всех четырех ползшему по тротуару с видом человека, которого средь бела дня застиг приступ радикулита.
– Нельзя так обращаться с людьми. Это жестоко, – нарушила молчание Мона.
– Ты права, но он на это напрашивался, – ответил я.
– Зря ты его подначивал.
– Согласен, но он же несносный прилипала! Не мы, так кто-нибудь другой задал бы ему трепку.
И я начал излагать историю моего знакомства с Олинским. Объяснил, что не раз пытался наставить его на путь истинный, переводя из одного регионального отделения в другое. И все без толку: любое назначение завершалось для него крахом. Всюду его дискриминировали и притесняли – по его уверениям, «незаслуженно».
– Меня там просто не любят, – жаловался Олинский.
– Похоже, вас нигде не любят, – заявил я ему в один прекрасный день, вконец выйдя из терпения. – Скажите на милость: что за муха вас укусила? – Никогда не забуду его затравленный, уязвленный взгляд, когда я выстрелил в него этим вопросом. – Нечего отмалчиваться, – снова заговорил я, – это ваш последний шанс.
Его ответ поставил меня в тупик.
– Видите ли, мистер Миллер, я слишком амбициозен, чтобы стать хорошим посыльным. Мне следовало бы занять более ответственную должность. С моим образованием из меня вышел бы неплохой управляющий. Я знаю, как уменьшить производственные затраты, знаю, как более эффективно вести деловые операции, знаю, как привлечь в компанию новые инвестиции.
– Погодите, погодите, – перебил я. – Неужто вам не ясно: у вас нет ни малейшего шанса стать управляющим региональным отделением. Вы просто спятили. Вы и по-английски-то не умеете толком объясниться, не говоря уж о тех восьми языках, о которых трубите на всех углах. Вы не знаете, что значит ладить с окружающими. Вы – источник общего раздражения, разве не ясно? Кончайте вешать мне лапшу на уши вашими грандиозными прожектами, скажите мне только одно: как вас угораздило превратиться в то, во что вы превратились? То есть в самого несносного, безмозглого и беспардонного типа из всех, кого я знаю.
На это Олинский растерянно замигал, что твой филин.
– Мистер Миллер, – начал он, – вы же знаете, что я стараюсь, что я делаю все, что в моих силах…
– Дерьмо! – в сердцах воскликнул я, больше не в силах сдерживаться. – Скажите мне как на духу: почему вы уехали из Тель-Авива?
– Потому что я хотел выйти в люди, вот и все.
– Иными словами, ни в Тель-Авиве, ни в Булонь-сюр-Мер вам не удалось выйти в люди?
Он выдавил кривую улыбку. Я снова заговорил, не давая ему возможности себя перебить:
– А с родителями вы ладили? А друзья у вас были? Постойте, постойте, – тут я поднял руку, чтобы предупредить его протестующий ответ, – хоть одна душа на белом свете призналась, что без вас ей жизнь не мила? А? Что, язык проглотили?
Олинский молчал. Еще не капитулировав, но уже отступив по всем фронтам.
– Знаете, кем вам стоило бы стать? – неумолимо продолжал я. – Дятлом.
Он все еще не понимал, к чему я клоню.
– Дятел, – терпеливо растолковал я, – это тот, кто зарабатывает на жизнь тем, что доносит на других, стучит на них, понимаете?
– Так вы считаете, я для этого создан? – взвизгнул он, вскакивая и напуская на себя вид оскорбленной добродетели.
– На все сто, – заключил я, не моргнув глазом. – А если не стукачом, так палачом. Знаете, – я очертил рукой зловещий круг в воздухе, – тем, кто накидывает веревку на шею.
Олинский нахлобучил на голову шляпу и сделал несколько шагов к выходу. И вдруг, резко повернувшись, как ни в чем не бывало вернулся к моему столу.
– Прошу прощения, – вновь заговорил он, – а не мог бы я попробовать еще раз – в Гарлеме?
– Отчего бы нет? – с готовностью отреагировал я. – Разумеется, я дам вам еще один шанс, но уж точно последний, зарубите себе это на носу. Знаете, вы начинаете мне нравиться.
Моя последняя фраза, похоже, привела его в еще большее замешательство, нежели все сказанное ранее. Я чувствовал, что его так и подмывает спросить почему.
Послушайте, Дейв, сказал я, приблизившись к нему лицом, будто намереваясь доверить ему нечто важное и сугубо конфиденциальное– я направлю вас в самое трудное из наших региональных отделений. Сдюжите там, так уж наверняка сможете работать где угодно. Но об одном должен вас предупредить со всей серьезностью. Когда заступите, не вздумайте конфликтовать в конторе, не то… – и я выразительно провел пальцем по шее, – смекаете?
– А чаевые там хорошие, мистер Миллер? – осведомился он, сделав вид, что не слишком обескуражен последним моим замечанием.
– Милый мой, в тех местах не принято давать чаевые. И не пытайтесь их вымогать, искренне вам советую. Каждый раз, приходя домой, возносите Господу благодарственную молитву за то, что вернулись живым и невредимым. За три последних года наша компания недосчиталась в этом районе восьми своих посыльных. Выводы делайте сами.
Тут я поднялся из-за стола, взял его за предплечье и проводил до лестницы.
– Послушайте, Дейв, – сказал я, пожимая ему руку на прощание, – можете мне не верить, но я вам не враг. Может статься, вы еще скажете мне спасибо за то, что я откомандировал вас в худшее региональное отделение во всем Нью-Йорке. Вам еще многому предстоит научиться, столь многому, что даже не знаю, как вас напутствовать. Самое главное – научитесь держать язык за зубами. Улыбайтесь, даже когда у вас на душе кошки скребут. Говорите спасибо, даже если вам не дают чаевых. Изъясняйтесь на одном языке, а не на всех сразу, да и на том говорите как можно меньше. Выбросьте из головы бредовую идею стать управляющим. Постарайтесь стать образцовым посыльным. И не рассказывайте направо и налево, что вы родом из Тель-Авива: никому до этого нет дела, понимаете меня? Родились в Бронксе, вот и вся недолга. Не умеете ладить с людьми – прикиньтесь простачком. Вот вам на кино. Устройте себе выходной, посмотрите что-нибудь смешное для разнообразия. И от души надеюсь больше с вами не встречаться!
Спускаясь в тот вечер в подземку в обществе Нахума Юда, я вспомнил, как мы с О'Рурком по ночам делали вылазки в город. Именно к Ист-Сайду меня всегда влекло, когда накатывала неотвратимая волна ностальгии. Оказаться в Ист-Сайде было то же, что в отчий дом вернуться. Все здесь представало непостижимо родным, узнаваемым. Впору было подумать, что в предыдущей жизни я был аборигеном гетто. Больше всего поражало, как все в этих местах множилось, почковалось, разрасталось вширь. Набухало и давало побеги, победоносно пробиваясь к свету. Распускалось диковинными цветами, мерцая и поблескивая, как на сумрачных полотнах Рембрандта. Все, даже абсолютные мелочи, сияло и переливалось, становясь источником радостного изумления. Здесь был мир моего детства, причудливый и неповторимый, в котором самые обыденные вещи обретали сакральный смысл. Вокруг все бурно модернизировалось, а выброшенные за ненадобностью атрибуты прошлого становились для нищенствующих изгоев естественной средой обитания. В моих глазах они были воплощением канувшего в Лету жизненного уклада, при котором хлеб был еще хорошо пропеченным и вкусным; его можно было есть без масла и джема. При котором нездешний свет разливали по комнатам керосиновые лампы. При котором постели радовали просторностью и теплом, а старая мебель – комфортом. Меня всегда изумляли безупречная чистота и порядок, царившие под крышами этих обветшалых, казалось, на глазах крошившихся домишек. Нет ничего элегантнее, нежели отмеченное безукоризненной чистотой и гармонией убранство дома людей, пребывающих на пороге нищеты. Разыскивая пропавших подростков – служащих нашей компании, я попадал в сотни таких домов. И многое, что мы там заставали, казалось ожившей иллюстрацией к книгам Ветхого Завета. Вторгаясь из ночного мрака в поисках какого-нибудь малолетнего правонарушителя или мелкого воришки, мы уходили оттуда с чувством, будто преломили хлеб с сынами Израиля. Как правило, у родителей не было ни малейшего представления о том, в какой мир попадали их дети, становясь нашими посыльными. Почти никому из них не доводилось и ногой ступать на порог регионального отделения. Перебираясь из одного гетто в другое, они даже краем глаза не замечали, какие странные, иррациональные, сверкающие миры пульсируют за их пределами. Порой меня подмывало взять одного из таких родителей под руку и провести под ярко освещенные своды Нью-Йоркской биржи, дабы он мог узреть, как его отпрыск курсирует взад и вперед со скоростью пожарной машины, а вокруг бушует подлинный шабаш с участием сотен обезумевших маклеров – шабаш, оборачивающийся азартной и доходной игрой, подчас приносящей его сыну семьдесят пять долларов в неделю. Некоторые из таких мальчиков на побегушках застревали в подобном амплуа до тридцати, а то и до сорока лет, даже становясь обладателями особняков, ферм, доходных домов, увесистых пачек акций с золотым обрезом. Банковские счета многих из них переваливали десятитысячный рубеж. И при всем том они оставались мальчиками на побегушках – оставались до гробовой доски… В какой нелепый, бестолковый, ни с чем не сообразный мир с головой окунается иммигрант! Да и у меня от него голова частенько шла кругом. Разве мне, имеющему за плечами все преимущества человека, родившегося и прожившего в США двадцать семь лет, не пришлось начинать свой путь к минимальному благосостоянию с самой нижней ступеньки? И разве не стоили мне немыслимых усилий те шестнадцать-семнадцать долларов, что я зарабатываю в неделю? А очень скоро тернистая писательская стезя лишит меня и этой малости, и тогда я стану беднее самого неимущего из этих безденежных иммигрантов. Мне придется, пугливо озираясь, просить по ночам подаяния чуть ли не на пороге собственного дома. Останавливаться возле окон роскошных ресторанов, с завистью глядя, как едят и пьют внутри Хорошо одетые люди. Благодарить мальчишек-газетчиков за брошенный пяти– или десятицентовик, на который я смогу купить чашку кофе с рогаликом.
Да, о таком повороте событий я задумывался задолго до того, как он произошел в действительности. Быть может, я и любил наше новое гнездышко такой нежной и трепетной любовью оттого, что отчетливо сознавал его недолговечность. Наше «японское» гнездышко, как я его нарек. Ибо оно было просторно, чисто, с удобным низким диваном посредине, с прекрасным освещением, ибо не было в нем ни одного лишнего предмета мебели, бархатные драпировки мягко поблескивали, а паркет сверкал, будто его изо дня в день надраивала команда полотеров… Сами того не сознавая, мы словно принимали участие в отправлении некоего таинственного ритуала. К этому побуждало нас место, где мы обитали. Созданное для утех богача, оно стало прибежищем двоих, чьим единственным богатством был их внутренний мир. Не потому ли каждая книга, что появлялась на здешних полках, добывалась ценою упорных усилий, читалась с неослабевающим интересом и вносила в наше существование драгоценное разнообразие. Даже потрепанная Библия с выпадающими листами могла похвастать своей особой историей…
Однажды, ощутив потребность перелистать Библию, я отрядил Мону на поиски, причем строго наказав не тратиться на покупку.
Пусть тебе кто-нибудь подарит. Загляни в ближайший филиал Армии спасения или в одну из религиозных миссий.
В точности последовав моим указаниям, она, однако, везде получила от ворот поворот. (Чертовски странно, подумал я про себя.) И все-таки мое желание не осталось втуне: как-то в субботу после полудня на пороге у нас появляется кто бы вы думали? Безумный Джордж! Сидит себе и ждет, пока я вернусь с работы. А Мона потчует его чаем с печеньем. Вид у меня был такой, будто я столкнулся с привидением.
Само собой разумеется, Моне и в голову не могло прийти, что перед нею – тот самый Безумный Джордж, кто так часто вторгался в мои детские сны. Она видела перед собой всего-навсего человека, вещавшего Слово Божие, стоя на подножке своей конной повозки. Уличные мальчишки всласть резвились, норовя запустить всякой дрянью ему в лицо, а он, с длиннющим кнутом в руке, ничтоже сумняшеся одарял их благословением, повторяя:
– Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне… Блаженны кроткие и нищие духом…
– Помнишь меня, Джордж? – спросил я. – Ты привозил нам дрова и уголь. Я жил на Дриггс-авеню, в Четырнадцатом округе.
– Я помню всех детей Божиих, – ответствовал Джордж. – До третьего и четвертого колена. Да благословит тебя Бог, сын мой, да пребудет с тобою во веки веков Дух Святой.
И, не давая мне рта раскрыть, принялся вещать, как встарь:
– Я свидетельствую Сам о Себе, и пославший Меня Отец Сам засвидетельствовал обо Мне… Аминь! Аллилуйя! Слава Господу!
Я поднялся и крепко обнял Джорджа. Теперь он сделался стариком, дряхлым, безобидным, немощным стариком, последним, кого я ожидал увидеть под моей крышей; он, неизменно ужасавший нас, малолеток, своим длиннющим кнутом, пугавший грозными словесами об адских муках, серных озерах и вечном проклятии. Он, яростно стегавший свою лошадь, когда она скользила по обледеневшей мостовой, вздымая к небу сжатый кулак и призывая кару Божию на нас, уличных несмышленышей. Господи, ну и доставалось же ему от нас в те давние дни!
– Безумный Джордж! Безумный Джордж! – вопили мы до посинения. А затем принимались бомбардировать его снежками, плотными, спрессованными комками льда и снега, подчас попадая промеж глаз и заставляя корчиться от боли. Пока он с проворством демона гонялся за кем-нибудь из нас, другие норовили стянуть с его повозки что-нибудь из овощей и фруктов или сбросить в канаву мешок с картофелем.
Когда Безумный Джордж обезумел, оставалось тайной. Казалось, с самого рождения он, взгромоздившись на подножку своего возка, начал проповедовать Слово Божие. Несгибаемый, как пророки давно минувшего, и весь изрытый язвами, как иные из пророков библейских.
Последний раз я видел Джорджа Дентона двадцать лет назад. И вот опять, собственной персоной, вещает он об Иисусе и Свете Небесном.
– Пославший Меня есть со Мной, – слышу из его уст. – Отец не оставил Меня одного, ибо Я всегда делаю то, что Ему угодно… И познаете истину, и истина сделает вас свободными. Аминь, брат мой! Да пребудет с тобой благодать Божия!
Расспрашивать человека вроде Джорджа о том, что выпало на его долю за прошедшие двадцать лет, смысла не имело. Скорее всего они пронеслись для него как сон. И очевидно, столь же незначимы в его глазах перемены, какие вносит в
нашу жизнь быстротекущее время. Будто не ведая о существовании автомобиля, он, как и прежде, бороздил городские улицы своей конной повозкой. И кнут, лежавший подле него на полу, казался символом незыблемости его видения мира.
Надо предложить ему сигарету, подумалось мне. А Мона держала в руках бутылку портвейна.
– Царство Божие,– наставительно изрек Джордж, подняв руку в знак протеста, – не в хлебе насущном, но в бытии праведном, мире и радости во Святом Духе… Негоже праведнику вкушать яств земных, коими брат твой ослаблен, или устыжен, или введен во искушение, быть может.
Последовала долгая пауза, в течение которой Мона и я отхлебнули по глотку портвейна.
Как бы не видя и не слыша погрязших во искушении, Джордж невозмутимо возгласил:
– Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа, Которого имеете вы от Бога, и вы не свои? Ибо вы куплены дорогою ценою. Посему прославляйте Бога и в телах ваших и в душах ваших, которые суть Божий. Аминь! Аминь!
Получив столь весомую единовременную инъекцию Священного Писания, я беззлобно рассмеялся. И Джордж не осерчал, не воспылал гневом – он просто продолжал нести свое. Ибо что мы были в его глазах, как не сосуды скудельные, в каковые надлежало вливать благословенный нектар, струившийся из сосцов Пресвятой Богородицы? Его устремленный на собеседника взор вообще не замечал мирского, преходящего, бренного. Не было для него различия, где приклонить голову– под крышей ли дворца или убогой хижины; и, быть может» лучшим прибежищем от бурь и ненастий оставалась для него конюшня, куда он ставил на ночь своих лошадей. (Поговаривали, что он и спал вместе с ними.) Нет, на земле ему была предуготована миссия, и эта миссия дарила ему радость бытия и спасительное забытье. С рассвета до заката он неустанно нес людям Слово Божие. Даже на городском рынке, нагружая свою повозку плодами земными, продолжал он нести в мир свет Евангелия.
Какое завидное, не скованное путами внешних условностей существование, подумалось мне. Помешанный, скажете вы? Само собой, куда уж дальше. Но в его помешательстве не было озлобленности. Ведь Джордж так ни разу и не огрел никого из нас своим длиннющим кнутом. Он всего лишь
звонко щелкал им по мостовой, пытаясь внушить нам, нечестивым озорникам, что вовсе не так уж безумен, стар и беспомощен.
– Отторгните дьявола, – ораторствовал Джордж, – и обратится он в бегство. Раскройте души Господу, и Он приимет вас в лоно Свое. Омойте ваши руки, грешные, и очистите сердца ваши, неверующие… Умалитесь перед ликом Господним, и Он вас возвысит.
– Джордж, – с трудом выговорил я, безуспешно борясь со смехом, – как с тобой замечательно! Совсем как…
– Сидящему на престоле и Агнцу благословение… Не делайте вреда ни земле, ни морю, ни деревам, доколе не поло-жим печати на челах рабов Бога нашего.
– Ладно, ладно. Джордж, а ты помни…
– Они не будут уже ни алкать, ни жаждать, и не будет палить их солнце и никакой зной. Ибо Агнец, Который среди престола, будет пасти их и водить их на живые источники вод, и отрет Бог всякую слезу с очей их.
Тут Джордж вытащил огромный грязный носовой платок, красный в горошек, и вытер глаза, затем энергично высморкался.
– Аминь! Славьте Господа за мощь Его всеблагую!
Он поднялся с места и подошел к камину. На нем лежала начатая рукопись, придавленная сверху статуэткой с изображением пляшущей индусской богини. Джордж незамедлительно развернулся на сто восемьдесят градусов и громким голосом возгласил:
– Скрой, что говорили семь громов, и не пиши сего… Но в те дни, когда возгласит седьмый Ангел, когда он вострубит, совершится тайна Божия, как Он благовествовал рабам Своим пророкам.
В этот момент мне послышалось, что снаружи встрепенулись кони. Я подошел к окну. Джордж еще сильнее повысил голос. Теперь из его горла исходил поистине трубный глас:
– Кто не убоится Тебя, Господи, и не прославит имени Твоего? ибо ты один свят.
Лошади тянули поводья, повозка сдвинулась с места, уличные мальчишки вопили от восторга, расхватывая с нее что попало. Я сделал знак Джорджу приблизиться к окну. Он все еще исходил криком:
– …Воды, которые ты видал, где сидит блудница, суть люди и народы, и племена и языки. И десять рогов…
– Поспеши, Джордж, иначе они ускачут.
С быстротой молнии Джордж схватил свой кнут и выскочил на улицу.
– Изыди, Иезавель! – воззвал он. – Изыди!
И с тем же проворством, как исчез, вновь появился на пороге, протягивая нам корзину с яблоками и несколько кочанов цветной капусты.
– Примите благословение Господне – изрек он. – Мир вам! Аминь, брат! Возрадуйся, сестра! Слава Господу на небеси! – Затем он вернулся к своей повозке, стегнул лошадей и, на все стороны раздавая благословения, исчез из поля зрения.