Текст книги "Плексус"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Этот человек жил в другом времени, был одним из тех, кого мои знакомые припечатали словечком «старомодный». Конечно, чем, как не старомодностью, можно было объяснить такое по-детски наивное восхищение магией слова. В средние века люди были по духу другими. Тогда можно было проводить часы, дни, недели, месяцы, обсуждая мелочи, которые кажутся нам пустым звуком. Их способность впитывать информацию, вникать, поглощать, концентрироваться на ней кажется феноменальной, чуть ли не патологической. Они были художниками до мозга костей. Любовь к Искусству текла в их жилах так же естественно, как кровь. Одно было неотделимо от другого. Это была та жизнь, которой так жаждал Ульрих, пусть он и отчаялся хоть когда-нибудь осуществить свою мечту. Он лелеял тайную надежду, что, может быть, мне удастся отыскать слова и поведать всем об этой сокровенно целостной жизни, в которой все переплелось в одно.
Он расхаживал по комнате, держа в руке бокал, яростно жестикулируя, издавая горловые нечленораздельные звуки, поминутно причмокивая, словно неожиданно обнаружил себя в раю. Какой же он идиот, что осмелился так говорить со мною в ресторане! Здесь ему открылась та сторона меня, с которой прежде он сталкивался лишь поверхностно. Каким богатством духа веяло от стен, в которых мы обитали! Чего стоят одни пометки на полях моих книг! Они красноречиво свидетельствуют о жизни, извечно закрытой для него. Это просто кладезь идей. Жилище человека, который умеет работать. А он еще обвинял меня в пустой трате времени!
– Неплохой коньяк, а? – Ульрих перевел дух. – Чуть меньше коньяка и чуть больше размышлений – вот путь к мудрости, для меня во всяком случае. – Он скорчил одну из своих неповторимых гримас, в которых известным только ему одному образом сочетались восторг, лесть, самоуничижение и торжество.
– Как ты умудряешься найти время для всего этого, можешь объяснить? Уму непостижимо, как ты… – простонал он, плюхаясь в мягкое кресло и умудрившись не пролить ни капли драгоценной жидкости. – Суть в том… – он торопился закончить свою мысль, – что ты любишь то, что ты делаешь. Ля – нет. Мне давно следовало это понять и избрать другой путь… Звучит как смертный приговор, не правда ли? Можешь смеяться сколько влезет, я знаю, как смешон бываю временами…
Я возразил, что смеюсь не над ним, а вместе с ним.
– Какая разница? Смейся, не стесняйся, – продолжал он. – Ты единственный человек, который, я уверен, будет писать голую правду. В тебе нет жестокости, и ты честен. А у тех, с кем мне доводится общаться, и того и другого чертовски мало. Впрочем, эта старая песня наверняка уже надоела. – Он подался вперед и подарил мне одну из своих самых теплых и сердечных улыбок. – Знаешь, мне, как всегда некстати, только что пришла в голову мысль. Единственное, от чего я испытываю удовольствие, даже скорее любовь, – это когда рисую ту негритянку, Люси. Самое ужасное – я никогда, никогда не смогу ей вставить… Ты ведь знаешь Люси: она позволяет делать с собой все, что угодно… Да что там говорить… И вот она сидит передо мной обнаженная. Вот так-то! Чертовски хорошо сложена! – Он сдавленно хрюкнул, подавив чуть было не сорвавшийся с губ хохот, больше похожий на ржание. – Иногда ее поза может свести с ума. Жаль, что ты этого не видел. Просто сдохнуть можно. Но она вечно бросает меня на полдороге. И я, как дурак, каждый раз тащусь в ванную остужать конец под холодным душем. Это жутко изматывает. М-да. – Он обернулся назад, дабы узреть реакцию Моны.
Невозмутимость, с которой она ответила, повергла Ульриха в состояние неописуемого изумления. г – А почему ты мне никогда не предлагал позировать?
У Ульриха забегали глаза. Он недоуменно переводил взгляд с нее на меня, опять на нее, опять на меня.
– Черт подери, как же это я сам не догадался? Почему мне самому никогда не приходило в голову? Надеюсь, наш друг не станет возражать?
Ночь неспешно канула за воспоминаниями, разговорами о будущем, идеей без остатка погрузиться в изучение ночной жизни, напоследок мы, по обыкновению, отдали дань памяти великим живописцам. Перед тем как окончательно провалиться в сон, Ульрих пробормотал:
– Надо бы прочитать эссе Фрейда о Леонардо… Как думаешь, или не стоит?
– Выспаться тебе хорошенько стоит, – промычал я сонно.
Громкий звук выпущенных – само собой, без злого умысла – на волю газов подтвердил его солидарность с моим предложением.
Несколько дней спустя нас пригласил на обед наш благодетель из кондитерской. Мы устроились в погребке на Аллен-стрит, мрачной и безжизненной улице, где мимо нас с ревом и грохотом постоянно проносились взад-вперед поезда. Владельцем заведения был араб, с которым он дружил. Радушный хозяин угощал нас восхитительными блюдами. Я получил истинное наслаждение от общения с этим человеком, открытым, прямодушным и искренним. Он в подробностях изложил нам историю своей юности, воспоминания о которой слились в сплошной нескончаемый кошмар. Единственным светлым лучом в нем была зыбкая мечта однажды добраться до Америки. Просто, трогательно и красочно поведал он нам о том, какой представлял себе Америку, живя в краковском гетто. Для него, как и для миллионов других обездоленных, обреченных на извечный мрак отчаяния, она, разумеется, была воплощением рая. Конечно, Ист-Сайд оказался не совсем таким, каким виделся издалека, но ему здесь нравилось. Он хотел когда-нибудь перебраться в тихий зеленый уголок, может быть в Кэтскилл-Маунтинз, и открыть там курорт. В его речи промелькнуло название городка, где я как-то мальчишкой провел каникулы; с тех пор там воцарились немногочисленные представители избранного племени, и от прелестной маленькой деревушки, которую я когда-то знал, не осталось и следа. Но я без труда мог представить, что ему она покажется раем.
Вдруг, будто что-то вспомнив, он умолк. Встав из-за стола, он принялся шарить в карманах пальто. Наконец, просияв как школьник, он протянул нам с Моной по маленькому свертку, обернутому папиросной бумагой. Это были скромные сувениры в знак его восхищения нашими успехами на поприще леденцового бизнеса, заявил наш благодетель. Мы развернули каждый свой. Мону ждали прелестные наручные часики, меня – тонкой работы авторучка. Смущаясь, он выразил надежду, что мы останемся довольны подарками.
Разговор коснулся дальнейших планов на жизнь. Он сказал, что нам стоит продолжать начатое и, если, конечно, мы ему доверяем, еженедельно откладывать у него какую-то часть наших заработков на черный день. Он вполне сознает, что у нас деньги текут сквозь пальцы как вода. И ему хотелось бы, чтобы мы открыли свое дело, арендовали небольшую контору и наняли несколько человек, которые бы работали на нас. Он не сомневался, что у нас все получится. Начинать нужно с нуля, считал он, и использовать наличные, а не брать постоянно в кредит, как принято у американцев. Он извлек чековую книжку и продемонстрировал, сколько сбережений лежит у него на счете. Там было больше двенадцати тысяч долларов. От продажи магазина он выручит еще пять, а то и все десять. Если дела у нас пойдут хорошо, он мог бы продать магазин нам.
И снова мы растерянно подыскивали слова, не зная, как, не обидев, развеять его иллюзии. Я попытался было – с превеликой осторожностью и со всей мягкостью, на которую был способен, – заикнуться о том, что у нас другие планы относительно собственного будущего, но, завидев изменившееся выражение его лица, с поспешной покорностью спрятал свои доводы в карман. Да, мы будем продолжать. Станем леденцовыми королями Второй авеню. Может быть, переберемся, как и он, на лоно природы и поможем ему обустроить курорт в Ливингстон-Мэнор. Может быть, скоро и детьми обзаведемся. Пора становиться серьезнее. Что до моего писательства, то когда мы крепко встанем на ноги, тогда появится время подумать и об этом. Толстой ведь начал писать на склоне лет, после того как удалился от дел, не так ли? Я утвердительно кивнул, не желая разочаровывать собеседника. На полном серьезе, без тени иронии он поинтересовался, не кажется ли мне, что было бы очень здорово написать книгу о нем, о его жизни, о том, как он из чернорабочего с гранитного карьера стал владельцем крупного курорта. Я сказал, что это отличная идея и что мы еще вернемся к этому разговору.
В общем, в хорошенький переплет мы попали. Впервые за всю жизнь я не мог просто взять и отделаться от человека. Я был убежден, что с честными и порядочными людьми так поступать нельзя. К тому же Кромвель до сих пор не объявил о своем окончательном решении дать нам на откуп газетную колонку. (Он опять уехал куда-то на несколько недель.) Так, может быть, до его возвращения продолжить, не сильно напрягаясь, эту карамельную забаву? Мона же считала, что это время надо употребить с пользой, а именно заняться недвижимостью. Матиас будет счастлив ссудить ее деньгами, пока она не провернет первую продажу.
Увы! Несмотря на все благие намерения, леденцовый бизнес был обречен. Настал вечер, когда Моне с большим трудом удалось продать всего пару коробок. Я вновь стал провожать ее, торча, как прежде, на улице с двумя неподъемными чемоданами и уткнувшись в томик Эли Фора. (Его «История искусства» настолько захватила меня, что я мог с закрытыми глазами наизусть цитировать целые куски из книги, вплетая туда собственные измышления.) Шелдон куда-то испарился, О'Мара уехал на юг, Осецкий сидел в Канаде. Мертвый сезон. Виллидж и Ист-Сайд наскучили нам, и мы решили попытать счастья поближе к цивилизации. Увы! Бродвей сильно изменился с тех пор, как его воспел Джордж Коэн. Здесь царили шумные, враждебные нравы, то и дело возникали склоки, стычки, воздух взрывали оскорбительные выкрики, презрительные ухмылки, самозабвенное оплевывание всех и вся. Как раз тогда со мной случился дикий приступ геморроя. С содроганием вспоминаю, как висел на высокой ограде напротив «Лидо», пытаясь облегчить боль, перенося тяжесть тела с ног на руки. Последнee посещение «Лидо» закончилось попыткой управляющего, бывшего боксера, запереть Мону в своей конторе и там изнасиловать. Старый добрый Бродвей!
Пора было сворачивать предприятие. Денег никаких мы не скопили, а, напротив, еще задолжали патрону. А я; между прочим, еще должен был приличную сумму Мод, которую втянул в эту аферу, уговорив варить эти сладкие «импортные леденцы». Бедняжка охотно ввязалась в это дело в надежде, что оно позволит нам как-то разобраться с алиментами.
Короче, дела шли хуже некуда. Мы спали чуть ли не до захода солнца вместо того, чтобы вставать утром, как все нормальные люди. Матиас не мог уразуметь, что нашло на Мону. Прибыль сама шла к ней в руки, но она позволяла ей уплывать прямо из-под носа.
Иногда происходили абсолютно непостижимые вещи, вроде внезапно подкосившей меня икоты, длившейся три дня и заставившей вызвать врача. Не успел я задрать рубашку и почувствовать на своем животе прохладные пальцы, как все прекратилось. Мне было неловко, что я заставил человека тащиться сюда из самого Бронкса. Он же, напротив, выглядел вполне довольным – возможно, отчасти потому, что, как оказалось, со мной можно сыграть партию в шахматы. Он считал в порядке вещей перекинуться в партию-другую в свободное от абортов время. Удивительный был человек, чуткий, чувствительный! Отказался взять с нас деньги. Настоял, чтобы мы сами одолжили у него немного. Взял с нас слово обращаться к нему всякий раз, когда окажемся в затруднительном положении, будь то аборт или деньги. Пообещал в следующий раз принести с собой что-нибудь из Шолома-Алейхема. (Тогда я еще не слышал о Мойше Надире, иначе попросил бы его дать почитать «Эхо жизни».)
После его ухода я не смог удержаться от мысли, что это типичная черта врачей-иудеев. Ни разу в жизни ни один врач, в котором текла хоть капля еврейской крови, не пожелал получить от меня плату за визит. Всем им было свойственно увлекаться искусством и науками. В свободное время каждый из них посвящал себя кто музыке, кто рисованию, кто литературе. И самое главное, все предлагали мне свою дружбу. Как это не похоже на общую массу маститых арийских эскулапов! Мои попытки найти среди последних хоть одного, кто сколько-нибудь интересовался чем-либо помимо медицины, оказались тщетными.
Я потребовал у Моны объяснения этому явлению.
– Евреи более человечны, – последовал лаконичный ответ.
– Пожалуй, ты права. Они даже умирающего заставят почувствовать себя лучше.
Примерно неделю спустя, судорожно соображая, где бы разжиться пятьюдесятью долларами, я вдруг вспомнил о своем зубном враче, также принадлежавшем к избранному племени. Ставшим уже привычным кружным путем я отправился к почтовому отделению на 5-й улице, где старик Крайтон служил ночным посыльным, намереваясь попросить его передать записку. По дороге я рассказал Моне о таинственных узах, связывавших меня и ночного письмоносца. Заодно напомнив, как однажды ночью он спас нас, появившись в берлоге Джимми Келли.
Нам пришлось подождать, потому что Крайтон отсутствовал, выполняя очередное поручение. Коротая время, я разговорился с ночным сторожем, одним из бывших мошенников, вставших на путь истинный, которых О'Рурк держал в ежовых рукавицах. Наконец появился Крайтон. Ему не удалось скрыть своего удивления при виде моей жены. Но он тактично сделал вид, что видит ее впервые.
Я объяснил служащему, что заберу с собой Крайтона на пару часов. На улице поймал такси, собираясь доехать с ним до Бруклина и подождать за углом, пока он управится с моим делом. Когда мы тронулись, я пространно изложил суть нашей поездки.
– Вам не нужно никуда ехать! – воскликнул мой спутник. – Мистер Миллер, я тут кое-что скопил и с радостью одолжу вам сотню или даже две, если это поможет вам выйти из затруднения.
Я начал было отказываться, но в итоге дал себя уговорить.
– Утром первым делом занесу вам, – пообещал Крайтон. Мы доехали до дому, немного поболтали у дверей, после чего он направился к подземке. Сошлись на полутора сотнях.
Было солнечное раннее утро, когда Крайтон пришел, как мы и договаривались.
– Можете не спешить с возвратом, – присовокупил он. Я тепло поблагодарил и взял с него слово, что он непременно зайдет к нам как-нибудь на обед. Он пообещал появиться, как только у него выпадет выходной.
На следующий день я прочел в газете, что ночью Крайтон поджег дом, в котором жил, и сгорел в нем заживо. Никаких подробностей и объяснений этого жуткого поступка не было.
Что ж, так у нас появился невозвратный долг. В О свое время я завел обычай записывать в небольшой кондуит все суммы, которые мы когда-либо занимали. То есть все, о которых я был в курсе. Выяснить, сколько Мона брала у своих «кавалеров», не представлялось возможным. Как бы то ни было, я твердо решил возвращать хотя бы то, что занимал сам. По сравнению с ее долгами это были сущие пустяки. И все-таки перечень выглядел устрашающе. Строчки пестрели займами в пять, а то и меньше долларов. Но для меня эти крохи были исполнены особым смыслом. Они исходили от людей, готовых ради меня расстаться с последним. Вот эти три с полтиной мне одолжил Савардекар, один из моих бывших ночных посыльных. Хилый, болезненный, он перебивался, питаясь горсткой риса в день. Вероятнее всего, он давно вернулся к себе на родину, в Индию, где готовился обрести святость. Наверняка ему уже ни к чему были эти несчастные три с полтиной. Но я почувствовал бы себя лучше, бесконечно лучше, будь я в силах послать их ему. Порой даже святому могут пригодиться деньги.
Размышляя так, я вдруг понял, что в тот или иной момент моей жизни каждый, буквально каждый индус, с которым я водил дружбу или просто был знаком, без колебаний ссужал меня деньгами. Раз за разом происходила одна и та же трогательная сцена, когда они извлекали деньги из потрепанных кошельков. Тут мой взгляд упал на строчку, в которой значились четыре доллара и семьдесят пять центов. Ими я обязан парсу Али Хану, имевшему привычку писать мне удивительные письма, где он делился своими наблюдениями за положением дел в телеграфной компании, а заодно и в городском хозяйстве в целом. Ему легко удавался эпистолярный жанр, в котором, как правило, он использовал высокий стиль. Помимо заповедей Христовых и бесконечных изречений Будды, каковые он то и дело цитировал (видимо, мне в назидание), с его стороны было совершенно естественным, например, предложить мне написать мэру и потребовать установить на домах светящиеся номера. Али Хан полагал, что это могло бы существенно облегчить работу ночных почтальонов.
Стоит вспомнить еще об одном малом (мы прозвали его Элом Джолсоном), которому я был должен ни много ни мало шестнадцать долларов. Надо сказать, у меня появилась гнусная привычка стрелять у него деньги при каждой встрече на улице. При этом я не испытывал ни малейшей неловкости, видя его искреннюю радость быть мне полезным в таком пустячном деле. Расплачивался я тем, что покорно выслушивал очередную мелодию его собственного сочинения, которую он тут же на улице и напевал. Количество его песенок, валявшихся у разных издателей на Тин-Пэн-Элли, перевалило уже за сотню. Время от времени он выступал на любительских вечерах, устраивавшихся в театрах по соседству. Его любимым детищем была песня про Авалон, которую он мог исполнять как нормальным голосом, так и фальцетом, в зависимости от пожеланий публики. Однажды, когда мы с приятелем сидели в «Малой Венгрии», мне не хватило денег и пришлось вызвать посыльного, чтобы отправить записку в управление. Посыльным оказался Эл Джолсон. Я опрометчиво пригласил его с нами выпить. Слово за слово, он спросил, не будем ли мы против, если он исполнит нам одну из своих песенок. Я был в полной уверенности, что он сейчас что-нибудь промычит вполголоса, но нет: я и слова вымолвить не успел, как Эл уже стоял посреди зала с кепкой в одной руке и со стаканом в другой, демонстрируя изумленным посетителям всю мощь своих легких. Допев до конца, он обошел присутствующих, предлагая им наполнить кепку. А покончив с этим, вернулся к нам и предложил тут же потратить свой шальной заработок на выпивку. Услышав, что об этом не может быть и речи, он под столом украдкой сунул мне в руку пару банкнотов.
– С меня причитается, – тихо шепнул он.
В самых больших должниках я ходил у своего дяди Дейва. За мной было долларов семьсот, если не считать процентов. Этот дядя, Дейв Леонард, был женат на сестре моего отца. Много лет он был булочником, но потом, лишившись на работе двух пальцев, решил попробовать себя в чем-нибудь другом. Родившись в Америке и будучи янки до мозга костей, он умудрился остаться совершенно неграмотным. Даже собственного имени не мог написать. Но какой это был человек! Какой невероятной широты души! Я частенько подкарауливал его у входа в театр Зигфельда. Он подрабатывал перепродажей театральных билетов, имел с этого несколько сотен в неделю – работенка при этом была, как вы понимаете, не пыльная. Если его не было у Зигфельда, я отыскивая его на ипподроме или в «Мете». Обычно мне удавалось его перехватить в одной из этих трех точек в антракте. Стоило Дейву меня увидеть, как его рука тянулась в карман, готовая отстегнуть мне требуемую сумму. У него всегда была при себе толстенная пачка купюр. Не моргнув глазом, он отсчитывал мне полтинник с той же легкостью, что и десятку. И при этом никогда не спрашивал, зачем мне нужны деньги.
– Заходи в любое время, ты знаешь, где меня найти, – говорил он. Или: – Поболтайся тут чуток, а потом пойдем перекусим. – Или: – Не хочешь сходить вечером на представление? Могу предложить билет в партер.
Да, Дейв – это был король. С тех пор как мы расстались, я не перестаю восхищаться им. Узнав, что я намерен стать писателем, он пришел в невероятное волнение. Скажи я, что занимаюсь черной магией, это бы произвело на него меньшее впечатление. Как всякий неграмотный человек, он благоговел перед теми, кто умел обращаться с языком. Но за его возбуждением скрывалось нечто большее. Дейв всегда понимал меня. Он видел, что в нашей семье я – белая ворона, и это вызывало у него странную гордость. Он с умилением вспоминал, как я играл на пианино, был уверен, что у меня талант. Его дочь, которой я давал уроки музыки, стала профессиональной пианисткой. Узнав, что я забросил музыку, он был потрясен. Если мне нужно пианино – он его достанет, он знает место, где можно взять за недорого.
Ты только скажи, Генри!– Потом он учинил мне допрос с пристрастием о природе писательства. Автор как – придумывает все заранее или ему приходится сочинять по ходу дела? Конечно,' писатель должен прежде всего грамотно писать, рассуждал мой дядя. И непременно быть в курсе того, что пишут в газетах. Он был свято убежден, что писатель должен знать обо всем на свете. Он мечтал увидеть мое имя красующимся не важно где – на обложке ли книги, журнала, на газетной странице.
– Трудно, должно быть, написать книгу, – рассуждал он вслух. – Разве упомнишь, о чем писал неделю назад? А действующие лица С ними как быть? Записывать на бумажку и класть ее перед глазами? – Его интересовало мое мнение о тех писателях, имена которых ему доводилось слышать. Или о журналистах, преуспевших и теперь купавшихся в деньгах.
– Я тут подумал, Генри, вот бы и тебе стать обозревателем или корреспондентом… – Как бы то ни было, он всегда желал мне только добра. Он был уверен, что меня ждет успех. Мне ведь столько дано, и тому подобное. – Ты уверен, что
Тебе этого хватит? – озабоченно спохватывался он, имея в виду только что выданные деньги. – Ладно, не хватит, придешь завтра. – И потом, о чем-то вспомнив: – Послушай, у тебя есть немножко времени? Хочу представить тебя своему другу. Он мечтает познакомиться с тобой. Между прочим, когда-то работал в газете.
Заговорив о Дейве и его неизменной доброте, я вдруг вспомнил, что уже сто лет не видел своего кузена Джина. Я знал о нем только то, что несколько лет назад он перебрался из Йорквилля и теперь живет на Лонг-Айленд с двумя сыновьями-подростками.
Я послал ему открытку, в которой предложил встретиться. Он сразу ответил, указав место встречи на какой-то станции метро у последнего вагона.
Я вознамерился накупить, как полагается, всякой всячины к столу, вина, но с трудом наскреб несколько монет, которых едва хватало на дорогу туда и обратно. Раз у него есть работа, успокаивал я по пути свою совесть, вряд ли он сильно нуждается. В последний момент я предпринял последнюю, но, как оказалось, тщетную попытку стрельнуть доллар у слепого, который продавал газеты у городской управы.
Увидев Джина, поджидающего меня на платформе с маленьким свертком под мышкой, я онемел. В его волосах уже показалась седина. На нем были штаны, судя по всему, не-однократно латанные, грубый свитер и кепка с козырьком. Только улыбка осталась такой же лучезарной, а рукопожатие крепким, как прежде. Когда мы поздоровались, его глубокий, низкий голос слегка задрожал. Все тот же голос, запомнившийся мне, когда мы были еще мальчишками.
Минуту-другую мы стояли, как бы заново узнавая друг друга. Потом он произнес с неизбывным йорквилльским акцентом:
– Прекрасно выглядишь, Генри.
– Да ты и сам хоть куда, разве что похудел немного.
– Старею, – ответил он, стягивая с головы кепку и демонстрируя заметную плешь.
– Брось, тебе ведь чуть больше тридцати. Молодой еще!
– Нет. Я выдохся. Мне тяжело пришлось, Генри.
Сказало так просто и буднично, что я сразу поверил ему.
Он всегда был простой, искренний, прямодушный.
Спустившись по лестнице, мы попали в какое-то унылое, Богом забытое захолустье. Что-то подсказывало мне, что худшее еще впереди.
Из обрывков его рассказа постепенно складывалась история его жизни – история, заставившая мое сердце мучительно сжаться. Начать с того, что работал он два-три дня в неделю. Никому ныне не нужны были изящные футляры для трубок. На фабрику его пристроил отец. (Похоже, это было при царе Горохе.) Он считал, что нечего тратить время на учебу. Я хорошо помнил этого зануду, его отца: зимой и летом он носил красную фланелевую рубаху, а перед ним – неизменная банка с пивом. Один из тех тупоголовых немцев, которых ничто не переделает.
Джин женился, у них родилось двое детей, а когда они были совсем крошками, жена умерла от рака. Умирала она долгой, мучительной смертью. Он потратил все накопленные сбережения, влез по уши в долги. Это случилось, когда они только-только переехали. Как раз в это время его турнули с фабрики. Он пробовал разводить тропических рыб, но толку из этого не вышло. Вся беда в том, что ему нужна была надомная работа: смотреть за детьми было некому. Он стирал, готовил, гладил, чинил одежду и все такое. И чувствовал себя страшно, чудовищно одиноким. Так и не смог оправиться после смерти горячо любимой жены.
Все это он рассказывал, пока мы добирались до его дома. Поглощенный собственными невзгодами, он ни слова не спросил о том, как я живу. Выйдя из автобуса, мы долго шли по пыльным, закопченным улицам предместья. Наконец выбрались на какой-то пустырь, на самой окраине которого кособоко притулилась его крошечная, обшарпанная хибара, как две капли воды похожая на лачуги, в которых ютилась белая беднота на глубоком Юге. Несколько чахлых растений у входа тщетно силились придать этому убожеству жилой вид. В них было что-то нестерпимо жалостное. Мы вошли в дом, где нас встретили его сыновья, двое симпатичных, явно недокормленных подростков. Тихие, не по-детски серьезные и замкнутые. Я никогда прежде их не видел. И я вдруг почувствовал еще больший стыд за то, что явился с пустыми руками.
Я что-то забормотал в свое оправдание.
– Перестань. Уж я-то знаю, как это бывает, – прервал Джин мои жалкие объяснения.
– Но, знаешь, у нас не всегда так. Послушай, в следующий раз, очень скоро, все будет по-другому, обещаю. Я приду и жену свою приведу.
– Не стоит об этом. Я очень рад, что ты пришел. У нас есть остатки чечевичной похлебки и немного хлеба. Перебьемся как-нибудь.
Он снова заговорил. Заговорил о тех днях, когда в доме не было ни крошки еды, и, отчаявшись, он вынужден был пойти к соседям и просить у них чего-нибудь поесть – не для себя, для детей.
– Но почему ты не обратился к Дейву? Я уверен, он бы обязательно помог тебе, – недоумевал я.
Мой вопрос причинил ему боль.
– Понимаешь, не хочется клянчить у родственников.
– Но Дейв не просто родственник.
– Знаю, Генри, но мне нелегко просить. Проще голодать. Если б не дети, я бы так и делал.
Пока мы разговаривали, мальчики выскользнули за дверь и вскоре вернулись с охапкой капустных листьев, сельдерея и пучком редиски.
– Нехорошо так делать, – мягко пожурил их Джин. – А что они такого сделали? – не понял я.
– Залезли в соседский огород, благо хозяин в отъезде.
– Ну и молодцы! – отозвался я. – Черт побери, Джин, они все правильно сделали. Не пойму, то ли ты слишком скромный, то ли чересчур гордый. – Тут я себя одернул и счел необходимым извиниться. В самом деле, какое у меня право осуждать его за верность исконным жизненным принципам? Он был воплощением доброты, кротости, подлинного смирения. Ни в одном его слове не было ни грана фальши. Никого не винил, ни на что не жаловался. Повествовал о своих невзгодах как о несчастном случае, о хроническом невезении, выпавшем на его долю. Повествовал без пафоса и ожесточения.
– Может быть, они еще и вина нароют, – полушутя-полусерьезно заметил я.
– Ох, совсем забыл. Джин сконфуженно покраснел. – У меня есть, надо только спуститься в погреб. Домашнее… Из бузины… ты такое пьешь? Я берегу его как раз для таких случаев.
Мальчишки уже спускались вниз. С каждой очередной вылазкой они становились более раскованными.
– Хорошие ребята, Джин. Что с ними будет, когда они вырастут?
На фабрику не пойдут, уж это я точно знаю. Хочу попробовать устроить их в колледж. Без хорошего образования сейчас нельзя. Младший, Артур, хочет стать врачом. А старший – совсем дикарь. Мечтает уехать на Запад и стать ковбоем. Надеюсь, с годами у него это пройдет. Начитались дурацких вестернов, вот и результат.
Тут его осенило: ведь он даже не поинтересовался, есть ли у меня дети.
– Дочь растет. От первой жены.
Он с изумлением воспринял то, что я женился во второй раз. У него, похоже, не укладывалось в голове, как вообще можно развестись.
– Твоя жена тоже работает?
– В некотором роде да. – Не мог же я ему в двух словах поведать о сложностях нашей совместной жизни.
– Ты по-прежнему в цементной компании?
Цементная компания! Я чуть со стула не свалился.
– Окстись! Я теперь пишу книги. Разве ты не знал?
– Пишешь книги?– Теперь настал его черед удивляться. Его лицо осветилось радостью. – Знаешь, а я даже не очень удивлен. Помню, в детстве ты всегда читал нам вслух. А мы клевали носом. Не помнишь? – Он умолк, видимо вспоминая, и весь как-то сник. Потом вновь заговорил: – Конечно, ты ведь получил образование… – Меня поразило, как он произнес эти слова. Так мог говорить мальчишка-иммигрант, которому в диковинку естественные права, положенные каждому американцу.
Я напомнил, что в школе ничем особенным не выделялся: по сути, мы с ним были в одинаковом положении. И вдруг у меня сорвалось с языка: а ему-то удается выкраивать время для чтения?
– А как же! – просиял он. – Читаю помаленьку. Что еще остается? – Он показал на полку у меня за спиной, где стояли книги. Я обернулся. Диккенс, Вальтер Скотт, Теккерей, сестры Бронте, Джордж Элиот, Бальзак, Золя…
– Не люблю я всех этих новомодных авторов, – пояснил он в ответ на мой невысказанный вопрос.
Мы сели за стол. Мальчики с жадностью набросились на еду. Я вновь почувствовал угрызения совести. Если бы не я, им бы досталось вдвое больше. Покончив с похлебкой, мы принялись за овощи. В доме не было ни масла, ни приправ, ни даже горчицы. Хлеб был тоже на исходе. Я порылся в кармане в надежде, что там завалялась хоть какая-нибудь мелочь, и выудил монетку в десять центов. У меня еще оставались деньги на обратную дорогу.
– Пусть твои молодцы сгоняют за хлебом.
– Не надо, – отозвался Джин. – Обойдутся. Привыкли.
– Прекрати. В конце концов, могу я себе хоть что-то позволить?
– Но у нас нет ни масла, ни джема!
– Что с того? Так съедим. Не впервой.
Пока мы препирались, дети незаметно улизнули из-за стола.
– Господи! – Я все еще не мог поверить. – Плохо дело! Ты же совсем без гроша!
– Не переживай, Генри. Все не так уж плохо. Какое-то время мы вообще ели лебеду.
– Не продолжай. Это бред! – Я начал медленно закипать. – Здесь нельзя голодать. Эта страна ломится от еды. Джин, чем есть сорняки, уж лучше сидеть на паперти. Черт подери, никогда не слышал о таком.